355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4 » Текст книги (страница 21)
Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:04

Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 48 страниц)

Глава 23

Осень. Середина ноября. День же выдался, как бы на радость людям, теплый, погожий. Так что самолету не пришлось пробивать облака – их не было. «Ну вот, братушка, и будем передавать нашу родительницу с рук на руки после твоей, Илюша, удачной подачи. И ты не сомневайся, я поймаю маму, пусть она только появится в нашем ставропольском небе…» Эти шутливые слова невольно припомнились Игнату как раз в ту минуту, когда Евдокия Ильинична и в самом деле показалась на ставропольском горизонте…

Игнат встречал мать не один. С ним приехали на «газике» жена и две дочки. До того как остановиться на аэродроме, «газик» вдоволь погулял по степным дорогам и теперь своим видом напоминал измученного непосильным пробегом скакуна не первой молодости. Тент на нем так выгорел и так износился, как выгорает и изнашивается у рабочего человека пиджак, – определить, какого он был цвета, совершенно невозможно. Весь он покрыт пылью, и не той серой, обычной, какая темными заслонами встает, скажем, на кубанских дорогах, а пылью буро-рыжей, под цвет плохо выжженного кирпича…

Семья Голубковых стояла в ряд – лесенкой с тремя ступеньками. Самую высокую ступеньку, как нетрудно догадаться, изображал Игнат Голубков. Это был молодой, рослый мужчина, с широченными плечами молотобойца – в любом гвардейском полку такой смог бы сойти за правофлангового. На нем был поношенный, желто-бурый, одного цвета с тентом «газика» плащ, гнедой масти чубатая голова не покрыта – со студенческих лет ни зимой, ни летом она не знала, что такое шапка или картуз… Вторая ступенька – жена Игната, та самая Нюра, которую Евдокия Ильинична еще и в глаза не видела. Светлая ее головка, завитая на шесть месяцев вперед, была мужу по плечо – молоденькая вербочка рядом с дубом, да и только! Лицо у Нюры миловидное, такое лицо, Игнат знал, непременно понравится матери. И ее большие, с небесной синевой глаза, и ее милое, ласковое лицо, и вся она, казалось, постоянно была чем-то обрадована и чем-то поражена…

Самая низенькая ступенька – близнецы Галя и Валя, Какие прелестные дочки! И какая поразительная схожесть! Нарисовать двух девочек, чтобы они были именно так разительно похожи, как Галя и Валя, не смог бы, можно поручиться, даже самый одаренный живописец. И рост, и цвет глаз, и такие пухлые щечки, что их хотелось поцеловать, и белокурые, как у мамы, косички, и пальтишки василькового цвета, и белые, домашней вязки чулочки, и туфельки с бантиками – смотри хоть целый день, а без привычки так и не определишь, какая же из них Галя, а какая Валя.

Самолет заблестел серебром в небе и начал снижаться. И вот колеса уже поцеловали бетон, самолет, подпрыгивая, покатился, покачивая крыльями, как довольная птица, вволю погулявшая по небу. Евдокия Ильинична сошла на землю. Не успела осмотреться, где она и что это за простор вокруг, как сразу же попала в объятия. Сын приподнял ее и крикнул: «Вот, мамо, и поймал вас с поднебесной высоты!» Хотел было закружить, но мать взмолилась: «Ой, сынок, какой же ты стал сильный! Не кружи меня, голова и так идет кругом!» Ее удивили не цепкость сыновних рук, не сила Игната, а его рост. «Неужели тут, в степи, без матери, все еще растет и растет?» – подумала она, глядя на сына снизу вверх и улыбнулась.

– Мамо, а это Нюра! – обнимая мать, сказал Игнат. – Поглядите на нее! Хороша собой Нюра, а?

– Была бы тебе, сынок, по сердцу. – И к Нюре: – Ну, здравствуй, дочка!

Поцеловала Нюру в пылавшие жаром щеки. Нюра смотрела на свою свекровь удивленными глазами и не верила, что эта щупленькая, чернобровая старушка и есть мать Игната. Не зная, как себя держать, Нюра густо краснела и виновато улыбалась.

– А мы вас всю неделю ждем, – сказала она. – Галя и Валя тоже ждали…

Галя и Валя, забытые в суматохе, поглядывали на бабушку и молча теребили ее подол.

– Мамо, а это ваши внучки, – сказал Игнат. – Как, подросли дочки?

– Славные, славные, – нагибаясь к детям, говорила бабушка. – Дочки как цветочки! Сколько им?

– Весной пойдет по четвертому, – все с той же виноватой улыбкой ответила Нюра. – А смышленые они не по годам! Это они застеснялись и молчат… А вообще они щебетуньи.

На Евдокию Ильиничну смотрели две совершенно одинаковые девочки, и ей показалось, что у нее двоилось в глазах.

– Куколки мои неразличимые! – Она всплеснула руками. – Игнат! Нюра! Как же вы их различаете?

– Исключительно чутьем, мамо, чутьем, – смеялся Игнат. – Мне, верно, трудно, часто путаю, а Нюре легко. У нее свой, какой-то природный нюх – ни за что не спутает. Даже с завязанными глазами.

Желая напомнить матери, что она приземлилась в степи и что ее сын живет на бескрайней равнине, Игнат развел руками и сказал:

– Мамо! Поглядите, какой у нас простор! Куда ни глянь – не простор, а море! Не то что у вас – повсюду одни горы!

Мать оглянулась, посмотрела, – да, степь, точно, широка и просторна и очень похожа на море. Тут она, залюбовавшись степным раздольем, улыбнулась, и, очевидно, нарочно не прикрывала рот ладошкой.

– Мамо! – крикнул Игнат. – Да у вас уже нету щербины! Вот это да! Какие красивые зубы! А ну еще улыбнитесь! И чего вы уже застеснялись? Нюра! Погляди, какие у мамы молодые зубы! Чудеса! Это Надина работа?

Матери было приятно от этих слов, и она, продолжая улыбаться, ответила:

– И Надя старалась, и еще один чародей…

Умышленно опустим мелкие детали и сразу же обратимся к тому неприятному известию, которое поджидало нашу путешественницу в селе Стародубка. Так что незамеченными останутся не только ковыльные пейзажи, степные миражи, камышовые заросли на Маныче, но и чемодан, поставленный в машину, и кошелка, из которой были вынуты коробки конфет и переданы засиявшим от радости Гале и Вале. Ничего читатель не узнает и о том, как мать спросила, далеко ли отсюда пасутся отары овец, и как Игнат ответил, можно повидаться с чабанами и посмотреть кошары овец; как сын, усадив в машину мать, жену и дочек, сам взялся за руль, включил мотор, а мать спросила, своя ли у Игната машина, на что Игнат, смеясь, ответил, что «газик» у него служебный. «Свою машину заиметь, мамо, карман не позволяет, капитала еще не нажил». Радуясь, что у Игната машина не своя, а служебная, мать спросила, какая у него должность. Не глядя на мать и не сводя глаз с дороги, Игнат ответил:

– Теперь я, мамо, директор совхоза…

– И давно, Игнаша, стал таким высоким чином?

– Недавно… с сентября.

– И матери не писал?

– Стеснялся, – ответила за Игната Нюра. – Я говорила: напиши, – а он не захотел…

– А чего писать? – Игнат взглянул на мать. – Сперва надо потрудиться, а потом можно и похвалиться…

Не станем описывать, как «газик» лихо выскочил на пригорок, осмотрелся, чтобы не заблудиться, и пошел, пошел гулять; как он подкатывал к кошарам или к растянувшимся на попасе отарам; как чабаны, издали увидев Игната, улыбались ему своими засмоленными небритыми лицами, шли к нему, положив на плечи ярлыги; как «газик» перед вечером влетел в Стародубку, степное село, с одной улицей, широченной, точно городской проспект, с чахлыми деревцами возле дворов, и замер у крылечка директорского домика… Все то, что по дороге в Стародубку увидела мать, останется за сюжетом повествования и останется только потому, что нам необходимо, не теряя ни минуты, с сожалением сказать: после теплой, радостной встречи на аэродроме в Стародубке Евдокию Ильиничну, как это ни печально, поджидала весточка горестная, и пришла она по почте из хутора Прискорбного…

Хранилось то горестное известие в письме Ильи Голубкова. Письмо лежало во внутреннем кармане Игнатова пиджака и не только постоянно напоминало о себе, Но и спрашивало: «Ну что, Игнат, надумал? Будешь молчать или скажешь матери?» Игнат же все еще не знал, на что решиться. Перед тем как поехать на аэродром, он еще раз перечитал письмо. «Если судить по тому расписанию, какое мы составили, то через три дня мать прибудет к тебе, – писал Илья. – Прошу, братуха, найди такие подходящие слова, и не сразу, а постепенно, с подходом, чтобы мать не испугалась и не расплакалась, сообщи ей, что наша хата-старушка отжила свой век. Случилось это перед праздником. Стеша приехала домой, и мы, желая показать пример другим, со всем домашним барахлом переселились на Щуровую улицу. Хуторяне все еще сидят в своих хатах, жмутся, чего-то поджидают, а мы на праздники новоселье справили и живем-поживаем в новом доме. Квартира, Игнат, получилась удобная и для жизни пригожая! Чтобы старое наше жилище не зияло пустыми окнами и не пугало людей своим безжизненным видом, я подседлал бульдозер и счистил подворье, как лопатой. Работа получилась аккуратная! Было подворье, и уже нету. Хатенка, коровник, курник – все сползло в Кубань и водой размыто. То место, где мы еще мальчуганами столько лет прожили, осталось чистенькое… Я понимаю, мать может обидеться на меня и на Стешу. Скажет, почему не подождали. А мы так решили: сколько же можно оттягивать переезд? Порывать со старинушкой надо решительно… И еще мы со Стешей подумали: матери так-то будет легче, вернется домой и направится уже не в Прискорбный, а на Щуровую улицу в свою новую квартиру… Но для этого ее надо подготовить, и я прошу тебя это сделать, чтобы она зря не горевала, а на нас не обижалась. У тебя еще есть и время и возможность…»

Чудак Илья! «Есть время и возможность…» Какая у Игната возможность? Время, верно, еще было, мать прилетала завтра. Можно еще что-то придумать. Но что? Игнат прочитал письмо Нюре. Та слушала, улыбалась и молчала.

– Ну чего молчишь и усмехаешься? – сердился Игнат. – Хоть бы какой совет дала…

Большие глаза Нюры удивленно смотрели на мужа. Она покачала головой и сказала:

– Смешит и удивляет тревога твоя, Игнаша, и Илюшкина… Не могу понять, какое же это для матери горе? Да ей радоваться надо, а не горевать.

– Нету у Ильи жалости!

– Какой жалости? – Нюра рассмеялась. – Сын и невестка без матери перебрались в новое жилище. Что тут безжалостного? Освободили мать от забот и хлопот, приезжай и живи на новом месте. Сам же Илюша пишет, что квартира хорошая. Чего еще нужно? А ты: жалости нету. Илюша и Стеша – просто молодцы! Не стали сидеть на хуторе. Чего тут матери печалиться? Не пойму!

– Это по-твоему и по-моему, Нюра, так, – согласился Игнат, – а у матери своя мерка и на радость и на горести, и то, что нас радует, ее печалит. Я-то мать знаю. У нее дома корова, птица, поросенок. А о корове и птице Илья, как на беду, ничего не написал. Хатенку и подворье стер с лица земли, утопил в Кубани, а куда девал корову, птицу?

– Может, продал?

– Да ты что? Как так продал? – удивился Игнат. – Да если матери об этом сказать, то она к нам не поедет, а с аэродрома заспешит в Прискорбный…

– А если ничего не говорить? – спросила Нюра. – Будто и нету письма.

– Нехорошо. Не могу кривить душой. Все одно мать узнает, тогда беды не оберешься… – Игнат почесал затылок – Вот задал Илья задачу!

Игнат положил письмо в карман – пусть полежит до утра. «Посмотрим, – думал он, – может, в самом деле утро вечера мудренее?» Но беспокойная мысль не покидала: говорить матери о письме или не говорить? Если говорить, то когда? Сразу же, как только она опустится из поднебесья? Или подождать дня два-три? Или вообще, как советует Нюра, ничего не говорить? Вернется мать в Прискорбный и сама все увидит и узнает. А пока пусть спокойно гостит, отдыхает и ни о чем таком не думает.

Ночью, в постели, Игнат думал о письме брата. То, что мать находилась у него в доме и что он ничего ей не сказал о письме, мучило его, говорило ему, что поступил он нехорошо. «И чего ради Илья торопился? Мог бы подождать. Очистил двор бульдозером, свалил все в Кубань, да еще и думает, что матери так-то будет лучше: не надо переезжать. И Нюра на стороне Ильи, и она видит в этом облегчение для старой женщины… Завтра мать посмотрит мне в глаза. Что я ей скажу? Опять буду молчать? Или скажу: так и так, мамо, радуйтесь, гнездо наше унесла Кубань…» Он вздыхал, ворочался.

– Не спишь, Игнаша? – спросила Нюра. – Все думаешь?

– Такая, Нюра, застряла в голове думка, что ничем ее оттуда не выгнать.

– Послушай моего совета, – сказала Нюра, приподнявшись на локте. – Чего ради из этого делать тайну? Завтра, как только мать проснется, пойди к ней и расскажи все, что случилось в Прискорбном. И письмо тоже отдай…

– Так я и сделаю, – согласился Игнат, тяжело вздыхая.

Утром, еще до завтрака, когда Евдокия Ильинична играла с внучками, Игнат вошел в комнату и, показывая конверт, весело сказал:

– Мамо! Поглядите! Весточка от Илюшки!

– О чем пишет?

– Новость важная… Оказывается, Илюша и Стеша перебрались на Щуровую… В дни праздников новоселье справили.

– И меня не подождали? – удивилась мать. – Чего, скажи, заспешили…

– А чего ждать? – Игнат двинул плечами. – Ежели дело требует, то и ждать нечего… Да вот в письме все сказано.

– Читай, сынок…

Игнат присел к столу и начал читать. Косился на мать, по выражению лица хотел понять ее душевное состояние и не мог понять. Евдокия Ильинична обняла присмиревших девочек и сидела на диване как окаменевшая. И дети, точно понимая, что случилось что-то нехорошее, что обидело бабушку, прижимались к ней и молчали. Она с грустью смотрела на сына, слышала его голос, твердый, басовитый, хорошо понимала, что то, о чем писал Илья, рано или поздно должно было случиться. И вот оно уже случилось…

Но как только Игнат прочитал то место, где говорилось о разрушении подворья, как только мать услышала «все сползло в Кубань…», так сразу же в глазах у нее помутнело, исчез Игнат, пропал его голос. Обида и жалость сплелись в один клубок, и в глазах показались слезы. Игнат читал и ждал, что вот-вот мать остановит его и спросит: «А где корова? Где куры, поросята? Где погребок и что случилось с соленьями?» Нет, не остановила, не спросила. Она ничего не слышала и думала не о хате, не о корове и не о птице. Испугало, обидело не то, что не стало ее хаты, а то, что это произошло без нее. Острой болью отозвались в сердце слова «…все сползло в Кубань и водой размыто…».

«Как же так, – думала она, – как же так, сползло в Кубань и водой размыто? Мое гнездо – и разорено без меня? Как же мне теперь забыть Прискорбный и привыкнуть к Щуровой улице? Кто подскажет, как мне теперь поступить? Три сына, а у кого из них приклонить голову? Кто даст совет?..»

Вопросы и вопросы… А где же ответы? Их не было. Евдокия Ильинична обнимала внучат, смотрела на сына горестными глазами, а слезы катились и катились, росинками рассыпаясь по щекам. Разумом она понимала, что хатенка в Прискорбном свое отжила, что Илья поступил правильно, а вот сердцем этого понять не могла. «Как же так, не дождался матери, не посоветовался и пустил по берегу бульдозер?»

Успокаивала себя тем, что вот она с недельку поживет у Игната и вернется домой. Не в Прискорбный, а на Щуровую улицу. Поселится в новом доме, недалеко от квартиры Семена Маслюкова. Это даже хорошо, Семен будет совсем близко. Пусть сердце и поболит и поноет, а потом и привыкнет, – так, думала она, бывает с больным зубом: больно, а вырывать надо. Жалко хату, а изничтожать ее нужно. И когда рвут зуб, бывает больно, а вырвут, сразу человеку становится легче, а постепенно боль и совсем утихает.

– Не горюйте и не плачьте, мамо, – сказал Игнат. – Тут повинна Кубань. Издавна она навалилась и на хутор, и на нашу хату… А Илья не хотел вас обидеть, мамо. Будете теперь жить в новом доме. Разве плохо жить в новом доме?

– Знаю, Илюшка не хотел меня обижать… Но зачем торопился? – тихо, как бы не сыну, а самой себе ответила мать. – Не подождал, не спросил… И совет держал не с матерью, а с женой… Обидно, сынок, ить я ему мать.

– Мамо, Илья и Стеша хотели как лучше, – успокаивал мать Игнат. – Приедете домой на все готовое. Не надо вам беспокоиться о переезде… Ну что тут плохого, мамо?

Мать молчала. Не слышала вопроса. Мысли ее обратились к Антону. Может, не надо было говорить Антону о золотой клетке и не надо было выказывать ему свою гордость? Может, надо было смириться с судьбой и остаться у старшего сына? И Антон и Надя как просили, как уговаривали остаться у них… Зажила бы в городе жизнью тихой, спокойной…

– Мамо, вы не уезжайте в станицу. – Голос у Игната ласковый, озабоченный. – Оставайтесь у нас. Нюра тоже просит. Будете жить с нами. У нас, верно, нету речки, но зато жилье степное, привольное… Куда ни глянь – степь и степь…

«Вот и Игнат оставляет у себя, – думала мать, вытирая платком слезы. – А что? Может, тут, в степи, прижиться? Покину на старости лет и горы и Кубань и заделаюсь степнячкой… У Игната, как и у Антона, тоже есть внучата – будет мне забава… И правду Игнат говорит, жизнь тут степная, привольная… Только что-то не по душе мне это приволье… По всему видно, надо мне возвращаться до дому, поселяться на Щуровой и начинать жизнь сызнова…»

– Оставайтесь, мамо… Не пожалеете. Какие у нас степи, какие просторы… А озера! Зеркала, а не озера!

– Поеду я, Игнаша, поеду, – с грустью в голосе ответила мать. – Погостюю у тебя, а жить буду на Щуровой, у Илюшки… У тебя тут, верно, и приволье, и степи широкие, и озера, а только трудно, ох как трудно оторвать сердце от тех мест, к каким оно приросло издавна, еще с детских годов… Свой край, родимый, и милее и краше, сынок…

1961–1964

СОВРЕМЕННИКИ
Роман

Глава 1

Как только Рогов проснулся и в окне увидел белые, облепленные инеем деревья, он сразу же вспомнил, что ему надо ехать в Степновск. И тут же подумал, что в степи, наверное, тоже гололедица, что дорога скользкая и ехать по ней трудно и что поэтому лучше всего отправиться в Степновск не завтра утром, а сегодня, чтобы к вечеру уже быть на месте. Выехать сегодня Рогову захотелось еще и потому, что в Степновске у него была тайная связь с женщиной и бывать у нее он мог только тогда, когда приезжал в краевой центр по какому-то делу.

Теперь же как раз и было дело для поездки в Степновск. Вчера утром позволил Иван Павлович Румянцев и сказал, чтобы Рогов прибыл к нему в среду к девяти утра. «Только вот что, дорогой друг Евгений Николаевич, приезжай не на райисполкомовском стареньком «газике», а возьми в райкоме «Волгу», она-то еще совсем новая», – добавил Румянцев.

О причине вызова Рогов не спросил. Постеснялся. Если приказано явиться в среду к девяти, – значит, надо, не докучая расспросами, явиться точно к этому часу – ни раньше, ни позже.

Евгений Рогов родился двадцать второго июня 1941 года, то есть в день начала Отечественной войны, и тогда он ничего, разумеется, не знал ни о бомбежках фашистской авиации, ни о сдаче врагу сел и городов. Его родители, известные в Южном крае педагоги, были эвакуированы в Самарканд. Четырехлетний Женя вернулся в Степновск, когда жизнь родного города уже входила в нормальную колею. Единственный и любимый сынок рос баловнем. Родители считали своего Женю ребенком одаренным. На самом же деле Женя был мальчиком обыкновенным. Среди своих сверстников он ничем не выделялся, школу окончил без похвальной грамоты, в Степновский педагогический институт поступил с помощью работавших там родителей. Женился рано, на втором курсе, на девушке-однокурснице Гале. Как активного комсомольца, Евгения Рогова на третьем курсе приняли в партию.

Родители хотели, чтобы после окончания института их единственный сын остался в Степновске, и такая возможность была. Евгений же сказал им, что он и Галя уже подали заявление с просьбой направить их в одну из станиц Южного края, и этой станицей оказалась Усть-Калитвинская. Сперва Рогов работал учителем истории в старших классах, затем, через год, был назначен директором школы, – старый директор ушел на пенсию. Еще через год Рогова избрали депутатом районного Совета, а еще через год – председателем исполкома. И молодой человек без особого труда поднялся по службе так высоко, что без привычки у него закружилась голова. Со временем в его характере появились и зазнайство и высокомерие, он даже начал подумывать о том, что только он, Евгений Рогов, смог бы заменить Коломийцева, человека немолодого да к тому же и больного.

«Да, я нарочно не спросил у Румянцева, по какому делу меня вызывает, – думал Рогов, подойдя к окну и глядя на засахаренные инеем деревья. – Пустое, какие могут быть вопросы? Этого вызова я ждал, к нему готовился. Недаром же позвонил не помощник Румянцева, а сам Иван Павлович, и не случайно мне было сказано, чтобы приехал не на райисполкомовском «газике», а на новой райкомовской «Волге». Так что и без лишних слов все понятно. И пригласил Румянцев меня именно потому, что есть у него ко мне важный разговор…»

Тот важный разговор, о котором Рогов мечтал и которого ждал, касался его давнего желания занять место первого секретаря райкома Коломийцева. Никогда еще исполнение этого желания не было таким близким и таким вероятным, как теперь, после смерти Коломийцева. Еще тогда, когда в своем черном, отлично сшитом костюме, с поникшей головой, он шел следом за гробом, Рогов мысленно говорил самому себе: «Ну, Евгений, вот и сбылись твои мечты. Окончилось твое хождение в пристяжных. Становись, Евгений, коренником и практически, не на словах, а на деле покажи, что только ты сумеешь избавить район от хронического отставания». Рогов любил мысленно говорить с самим собой, как со своим близким другом. «Ты, Евгений, молод, не карьерист и не бездельник, – думал он тогда, идя за гробом. – Правда, ты честолюбив, но в лучшем смысле этого слова. Ты полон энергии и веры в свои силы. Вот и засучивай рукава и берись за дело. Сухомлинов, второй секретарь, человек уже старый, это место не для него, да и испугался он трудностей, попросился на тихую агрономическую стезю. Увидел, что не потянет, что эта упряжка не по нему. А ты, Евгений, потянешь, только не держи возле себя старых паникеров вроде Сухомлинова. Пусть паникеры уходят в тихую заводь, пусть отсиживаются в затишке, а ты иди на быстрину, и иди смело…»

Тогда он подумал, что сразу же после похорон Коломийцева в Усть-Калитвинскую приедет Румянцев. На квартире у Рогова они вместе отобедают, и там же, за столом, Румянцев скажет: «Евгений Николаевич, дорогой друг, вся надежда на тебя. Завтра соберем пленум райкома и вручим тебе бразды правления. Действуй, выводи Усть-Калитвинский из прорыва. То, что не успел, а лучше сказать, не сумел сделать Коломийцев, успей и сумей сделать ты. Как смотришь на доверие крайкома?» – «Иван Павлович, вы меня знаете, я солдат партии, если партия потребует…» – «Вот и отлично! В тебе, Евгений Николаевич, я не ошибся и иного ответа от тебя не ждал…»

Так рассуждал Рогов, еще не зная, что думал о нем Румянцев.

В Усть-Калитвинской и в других станицах уже поговаривали о том, что скоро соберется районная партийная конференция и секретарем будет избран Рогов. Самые близкие друзья, выражая свои радостные чувства, поздравляли Рогова. Он же, смущаясь и показывая этим свою скромность, благодарил их за добрые слова, он говорил, что и друзьям незачем опережать события, ибо поздравить можно успеть всегда. И прибавлял при этом, что ждать, пожалуй, осталось недолго.

Прошло почти полгода, а Румянцев в Усть-Калитвинскую не приезжал. Приезда этого Рогов ждал и верил, что рано или поздно все то, о чем он столько мечтал, непременно сбудется. За это время Рогов несколько раз побывал в Степновске, заручился поддержкой председателя крайисполкома, своего друга Калашника, и так сжился с мыслью о том, что именно он, Рогов, будет секретарем райкома, что теперь, после звонка Румянцева, спокойно и даже без особой радости отнесся к превращению его мечты в реальность.

И возможно, поэтому более всего Рогова радовало не то, что ему звонил Румянцев, а то, что сам он вроде бы стал другим: теперь он смотрел на себя будто со стороны, как на человека постороннего, и смотрел придирчиво. Особенно сейчас, перед встречей с Румянцевым… Эх, вот что значит высокое положение! Оно, именно оно обязывает! И не только обязывает, а и требует, вдохновляет.

«Все то хорошее, что есть во мне: и мои организаторские способности, и мое умение смело и быстро решать сложные, трудные вопросы, и моя внутренняя самодисциплина, подтянутость, – теперь все это необходимо не только закрепить, но и приумножить, – думал Рогов, стоя у окна и глядя на окутанные инеем ветви. – А есть ли у меня недостатки? Да, есть! К примеру, я излишне горяч и вспыльчив там, где надлежит быть уравновешенным и спокойным. Я часто упрямствую, когда упрямиться не следует. Я иногда бываю груб с подчиненными. И эта моя затянувшаяся связь с Машей… Теперь всему этому надобно положить конец, изжить это как можно быстрее и решительнее. Мне теперь необходимо быть всегда спокойным, выдержанным, всегда прислушиваться к мнению других, а в общении с людьми, особенно с подчиненными, быть вежливым и внимательным…»

Продолжая смотреть в окно и уже не видя заиндевелых деревьев, а видя перед собой одного только Румянцева, Рогов думал о том, как и от каких именно недостатков следует избавиться в первую очередь, а от каких во вторую. «Ну, во-первых, следует приняться за чтение художественной и политической литературы, – размышлял он. – Тут у меня долгов накопилось немало. Газеты читал, просматривал, а новые книги давненько не брал в руки. Всякий раз ссылался на отсутствие свободного времени. Теперь же надо найти время, и я приказываю себе: «Женя, каждый день не только читай книги, особенно новинки, но и все прочитанное кратко, для памяти конспектируй…» Во-вторых, и это чрезвычайно важно, надо решительно прекратить всякие мужские вольности. Но почему же я, подумав об этом, покраснел? Мне стало неприятно и стыдно. Собираясь в Степновск для встречи с Румянцевым, я вспомнил о женщине, которую давно надо забыть. «Все, Евгений! Довольно, хватит! – твердо сказал он себе. – Повольничал – и конец! Сегодня, так уж и быть, загляни к своей Марии последний раз, загляни лишь для того, чтобы сказать ей о своем решении прекратить эту связь». В-третьих, меня уже давно огорчает, что мое тело заметно обросло жирком. И раньше, бывало, в ванне или купаясь в море, я похлопывал себя по располневшим бокам и со смехом говорил: «Рано, рано, Евгений, тяжелеешь, рано отращиваешь брюшко…» Тогда я просто смеялся, теперь же, особенно после звонка Румянцева, мне захотелось быть стройным, подтянутым и физически сильным. «Что тут для тебя, Евгений, главное? – спросил Рогов, чувствуя голым телом приятный холодок зимнего утра. – Главное – ежедневные физические упражнения, и твоя полнота исчезнет. Не утренняя физзарядка, нет, а именно упражнения по всем спортивным правилам. А еще главнее – решительное отлучение себя от рюмки водки, от обильных обедов у председателей колхозов и особенно от поездок в Домики рыбаков. А теперь, в твоем новом положении, от приглашений на такие обеды не будет отбоя. Известно же, что дружеские обеды с выпивкой к добру не приводят, а особенно когда тебя угощает такой хлебосол, как Илья Васильевич Логутенков. Бойся Логутенковых, Евгений! И скажи сам себе решительно и твердо: твоему душевному либерализму, Евгений, пришел конец!»

Под кроватью Рогов отыскал гантели, потемневшие, с налетом ржавчины, и начал ими размахивать. Никогда еще они не казались ему такими легкими. Затем он взял за ножку стул и одной вытянутой рукой поднял его перед собой. Когда вошла жена, Рогов лежал на коврике, багровый, вспотевший, и старательно делал ногами «ножницы».

– Женя! Что это ты? – удивилась жена.

– Начинаю, Галя, новую жизнь!

– Это еще что такое? Какую новую жизнь?

– А ту, ради которой еду к Румянцеву!

– Весь мокрый! Окно открыл, еще простудишься.

– Ничего со мной не случится. – Рогов быстро поднялся и, прижимая гантели к груди, побежал по комнате. – Приму холодный душ, и порядок!

После купания, гладко выбритый и надушенный, в чистой, наглаженной рубашке, Рогов, подрагивая икрами, энергичной походкой прошел в комнату, где для него уже был приготовлен завтрак. Направляясь к столу, он задержался перед зеркалом. Посмотрел на свое красивое голубоглазое лицо, лениво пригладил ладонью влажные, льняного оттенка волосы; выпрямился, любуясь собой. Теща наливала чай и поглядывала на Рогова ласково, с той доброй лукавой улыбкой, с какой тещи обычно смотрят на любимого зятя. Она знала о причине вызова Рогова к Румянцеву и радовалась этому.

После завтрака, оставшись вдвоем с женой, Рогов сказал, что поедет в Степновск не завтра, как предполагал, а сегодня на ночь.

– Ночью передумал? – спросила жена.

– Утром. Пойми, Галя, в степи гололед. Могу опоздать, а я не хочу рисковать. Ты же знаешь, опаздывать не в моем характере.

Лицо жены побледнело, и она, гневно глядя на мужа, сказала:

– Ври больше! Я-то знаю, не к Румянцеву боишься опоздать, а к своей вертихвостке!

– Ну зачем же опять об этом, Галя? Я сам себя осудил, и с тем, что было, все кончено. Я же сказал: с сегодняшнего дня начинаю новую жизнь. Пойми, Галя, мне теперь…

– Что теперь? Святым стал? Значит, раньше мог, а теперь… – Слезы катились по щекам, говорить ей было трудно. – Начинаешь новую жизнь? Переродился? Да кто этому поверит!

– Нельзя ли без сцен и без крика?

Вошла теща и сказала:

– Женечка, сколько класть рубашек? Смотри к Румянцеву не ходи без галстука. Я положу белую нейлоновую и голубой галстук. Как раз под цвет твоих глаз… Да что вы такие пасмурные? Галя, что случилось?

– Все то же, мамо…

И Галина ушла. Подбежал проститься с отцом четырехлетний Александр, которого в семье звали Аликом. Рогов усадил сына на колени. Мальчуган обнял отца. Рогов поцеловал сына и сказал:

– Ну, Алик, мне пора. – И обратился к теще: – Ольга Петровна, возьмите внука.

В прихожей надел пальто с широким бобровым воротником, пушистую пыжиковую шапку. Постоял, подумал. Затем вернулся к жене, обнял ее и сказал:

– Ну зачем же слезы, Галюша? Не надо слез, не надо… Ну, не сердись и не дуйся. Вот видишь, сбылась моя мечта. И я клянусь тебе, что теперь буду совсем не таким, каким был и каким ты меня знала. Все дурное, что было во мне, пропадет и исчезнет навсегда… Меня повезет Ванцетти. Я пришлю его за чемоданом. Ну, Галя, ну посмотри на меня ласково…

Галина смотрела на мужа полными слез глазами, и ее сухие, бледные губы мелко-мелко вздрагивали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю