Текст книги "Мертвые души"
Автор книги: Николай Гоголь
сообщить о нарушении
Текущая страница: 74 (всего у книги 77 страниц)
Замысел второго тома “Мертвых душ” созревал у Гоголя исподволь, по мере движения работы над первым томом. Так, уже в письме к Жуковскому из Парижа от 12 ноября 1836 г., где речь идет о веселящих самого Гоголя, ежедневно вписываемых им страницах будущей первой части, есть несколько отдаленных намеков и на вторую, хотя бы только в отношении предполагаемого размера поэмы: “Огромно велико мое творение и не скоро конец его…” и т. д. Такое признание, при всей его туманности, едва ли предполагает только первую часть. Что поэма должна быть “длинной”, “в несколько томов”, сказано еще раз в письме от 28 ноября 1836 г. к М. П. Погодину.
Более ясные очертания приобрел замысел второй части значительно позже, в период завершительной работы над первой частью. Извещая С. Т. Аксакова о приготовлении первого тома “к совершенной очистке”, Гоголь 28 декабря 1840 г. писал ему из Рима: “Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, не многие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет, которого первые невинные и скромные главы Вы уже знаете”. В одновременно отправленном письме к М. П. Погодину (тоже от 28 декабря 1840 г.) к тому, что сказано Аксакову, добавлено: “занимаюсь… даже продолжением “Мертвых душ””, т. е. будто бы прямой работой над второй частью. Достоверность этого признания, однако, сомнительна, как показано будет ниже.
Как бы то ни было, чем ближе к завершению труд Гоголя над первой частью, тем чаще, подробнее и увереннее говорит он в своих письмах к друзьям о предполагаемой второй. В письме к П. А. Плетневу из Москвы от 17 марта 1842 г., среди деловых запросов о судьбе долго не пропускавшейся цензурой рукописи, читаем несколько многозначительных слов о предстоящем продолжении: “Ничем другим не в силах я заняться теперь, кроме одного постоянного труда моего. Он важен и велик, и вы не судите о нем по той части, которая готовится теперь предстать на свет (если только будет конец ее непостижимому странствованию по цензурам). Это больше ничего, как только крыльцо к тому дворцу, который во мне строится”.
Эта мысль повторяется почти дословно несколько месяцев спустя, при отсылке уже вышедшей первой части, в письмах к Данилевскому и к Жуковскому. Последнему Гоголь писал 26 июня 1842 г.: “Это первая часть… Я переделал ее много с того времени, как читал Вам первые главы, но всё, однако же, не могу не видеть ее малозначительности, в сравнении с другими, имеющими последовать ей, частями. Она, в отношении к ним, всё мне кажется похожею на приделанное губернским архитектором наскоро крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах”.
Эти и подобные им авторские признания Гоголя в момент выхода первой части поэмы, т. е. в период необычайного внимания к Гоголю со стороны всего русского общества, повели к тому, что распространился слух о скором появлении второй части. “Нам уже почти несомненно известно теперь, – передавал много лет спустя Анненков отголоски этого слуха, – что вторая часть в первоначальном очерке была у него готова около 1842 года (есть слухи, будто она даже переписывалась в Москве в самое время печатания первой части романа)”. [П. В. Анненков. Литературные воспоминания. М.—Л., 1928, стр. 140–141.] “Но все ждут второго тома, – вскоре после выхода первого, 2 января 1843 г., писал Н. М. Языкову Свербеев, – друзья Гоголя с некоторым опасением, а завистники и порицатели, говоря: посмотрим, как-то он тут вывернется”. [В. И. Шенрок. “Материалы для биографии Гоголя”, IV, стр. 104.] Прямых свидетельств самого Гоголя ни о замысле, ни о писательской работе над замыслом за 1840–1842 гг. нет ни одного, кроме приведенной обмолвки в письме к Погодину, которою тот воспользовался по-своему: он анонсировал в “Москвитянине” скорое появление в печати продолжения “Мертвых душ”. [Во 2-м выпуске “Москвитянина” за 1841 г., в отделе “Литературные новости” (стр. 616) читаем: “Гоголь написал уже два тома своего романа “Мертвые души”. Вероятно, скоро весь роман будет кончен, и публика познакомится с ним в нынешнем году”.] Гоголь, забыв, конечно, что сам этому анонсу дал повод, прямо заявил потом, в письме к Шевыреву от 28 февраля 1843 г.: “никогда и никому я не говорил, сколько и что именно у меня готово, и когда, к величайшему изумлению моему, напечатано было в “Москвитянине” извещение, что два тома уже написаны…, тогда не была даже кончена первая часть”.
Было ли хоть что-нибудь из второй части написано в годы, предшествовавшие выходу первой части, уясняется, кроме того, из текста этой последней. Лирические упоминания о будущем продолжении поэмы начинаются в первой части, как известно, с VII главы, встречаясь затем также в главе XI.
Но и в VII и в XI главах они появились не сразу. В рукописи первой части “Мертвых душ”, создававшейся весной и летом 1841 г. (РК), в лирическом вступлении к VII главе на продолжение поэмы нет даже намека. Нет его и в первой копии с названной рукописи, снятой Гоголем тотчас по приезде в Москву, в октябре 1841 г. (РП). И только в дополнительных приписках к РП, перед снятием новой копии для цензуры (РЦ), впервые появляется знаменитое авторское признание о второй части поэмы: “И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями” в ожидании, “когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется” из его “главы”.
То же можно сказать об авторских признаниях по поводу продолжения поэмы, выраженные в главе XI. В РК нет ни отрывка: “Но… может быть в сей же самой повести почуются иные, еще доселе небранные струны”, ни отрывка: “как предстанут колоссальные образы, как двигнутся сокровенные рычаги широкой повести, раздастся далече ее горизонт”, ни, наконец, третьего отрывка: “И, может быть, в сем же самом Чичикове страсть его влекущая уже не от него”. Там всё ограничивается заявлением (как в окончательной редакции): “две части еще впереди – это не безделица!” – и обещанием более “широкого”, чем в первой части, “течения” рассказа. Уточнения же в перечисленных отрывках: “предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божественными доблестями, или чудная русская девица”, повесть “примет величавое лирическое течение” и другие вносятся только при работе над двумя последними рукописями (РП и РЦ), т. е. впервые вводятся в текст поэмы всё в тот же, московский период, в октябре—декабре 1841 г.
Сам Гоголь вспоминал позже именно свой переезд из Рима в Москву как тот период, когда “внутри” него случилось “что-то особенное”, что “произвело значительный переворот в деле творчества” и отчего “сочинение… может произойти слишком значительным”. [Письмо к М. П. Погодину от 8 июля 1847 г. ] В самом деле, в промежуток времени от отъезда Гоголя из Рима (август 1841 г.) до прибытия его в Москву (18 октября 1841 г.) мысль о второй части “Мертвых душ” претерпела, как видно, крупную перемену: из безотчетно-расплывчатой она становится конкретной, как художественный замысел в точном смысле этого слова. Только теперь в нем выступили присущие ему персонажи (“муж, одаренный доблестями” и “чудная русская девица”), только теперь наметилась тема нравственного обновления “низких” героев, в первую очередь Чичикова, а потом и других. [“Воззови, – обращается Гоголь к Языкову в статье “Предметы для лирического поэта в нынешнее время” (в “Выбранных местах из переписки с друзьями”), – в виде лирического сильного воззвания, к прекрасному, но дремлющему человеку… О, если б ты мог сказать ему то, что должен сказать мой Плюшкин, если доберусь до третьего тома “Мертвых душ”!”]
Этим, однако, внимание Гоголя к новому замыслу в тот период и ограничилось. Погруженный в завершительную работу над первым томом, Гоголь видит пока и очертания второго лишь в неразрывной связи с первым, высказывая это в лирических отступлениях. О том же говорит лаконическая запись в записной книжке Гоголя 1841–1844 гг., которую он начал заполнять как раз в интересующий нас период, при отъезде в сентябре 1841 г., вместе с П. М. Языковым, из Германии в Россию. Внесенная сюда в указанный момент запись: “Развить статью о воспитании во 2-й части” – предусматривает, кроме впервые тут зафиксированного эпизода второй части о воспитании Тентетникова, также и сходный эпизод, главы XI первой части о воспитании Чичикова. Отмеченное еще В. И. Шенроком сходство второго из учителей Тентетникова – Федора Ивановича – с таким же, как он, “любителем порядка”, учителем Чичикова, разъясняет смысл приведенной записи, как авторского задания: перенести из только что законченной перед тем последней главы первой части тему о воспитании, расширив ее (отсюда выражение “развить”), в задуманную вторую часть. Не столько, значит, эта последняя сама по себе, сколько опять всё та же первая часть интересовала Гоголя и в момент занесения записи в карманную книжку. Вопреки мнению Н. С. Тихонравова, относившего к 1841–1842 гг. все пять уцелевших тетрадей второй части поэмы (см. 10-е изд., III, стр. 586–598) к этим годам, вплоть до обратного отъезда Гоголя за границу после выигранной им тяжбы с цензурой о первом томе, нельзя относить не только появление уцелевшего беловика, но и какую бы то ни было планомерную работу над вторым томом.
Не сразу приступил Гоголь к работе и после выхода первого тома. Остаток 1842 г. весь ушел на пересмотр и исправления старых произведений (“Тараса Бульбы”, “Вия”, “Ревизора”) перед сдачей их в печать для первого “Собрания сочинений”. Медлил Гоголь с продолжением “Мертвых душ” и умышленно, желая извлечь побольше для себя пользы из разноречивых отзывов критики о вышедшем первом томе. Даже год спустя после выхода первого тома на нетерпеливые вопросы московских друзей, скоро ли новый труд будет окончен, Гоголь отвечал: “Верь, что я употребляю все силы производить успешно свою работу, что вне ее я не живу и что давно умер для других наслаждений. Но вследствие устройства головы моей, я могу работать вследствие только глубоких обдумываний и соображений”. [Письмо к С. П. Шевыреву от 28 февраля 1843 г. ] Замысел всё еще, как видно, оставался замыслом. 28 марта 1843 г. Гоголь писал В. А. Жуковскому, мечтая поселиться с ним в Дюссельдорфе: “Мы там в совершенном уединении и покое займемся работой – вы “Одиссеей”, а я “Мертвыми душами””. А спустя два месяца, 18 мая он сообщал Н. Н. Шереметевой о предстоящей ему вскоре усиленной работе. Однако из письма к С. Т. Аксакову от 24 июля видно, что к работе Гоголь, еще не приступал: “Прежде всего я бы прочел Жуковскому, если бы что-нибудь было готового, – писал он. – Но увы! ничего почти не сделано мною во всю зиму, выключая немногих умственных материалов, забранных в голову”. Встретившись в Дюссельдорфе с Жуковским в августе, Гоголь остается там до ноября и только тут наконец приступает к работе. По его отъезде оттуда (в ноябре) в Ниццу Жуковский извещал Шереметеву 6/18 ноября: “Он отправился от меня с большим рвением снова приняться за свою работу и думаю, что много напишет в Ницце”. [См. соч. Жуковского, изд. 7, т. VI, стр. 504.] Начатый, наконец, труд действительно не прерывался и в Ницце. 2 декабря Гоголь, писал оттуда Жуковскому: “Я продолжаю работать, то есть набрасывать на бумагу хаос, из которого должно произойти создание “Мертвых душ””. Это набрасывание на бумагу “хаоса” было, конечно, всё тем же начальным фазисом работы. Не умея согласовать этот бесспорно напрашивающийся вывод с прочно укоренившимся у современников Гоголя убеждением, будто вторая часть поэмы начата еще в 1841 г., мемуаристы (Анненков), а по их следам и исследователи (Тихонравов) примирили это противоречие как могли: легендой о трех (вместо двух) сожжениях поэмы, приурочив самое раннее к 1843 г. [П. В. Анненков. Литературные воспоминания, стр. 144–145.]
Месяц спустя (8 января 1844 г.) Гоголь опять пишет Жуковскому: “Я, по мере сил, продолжаю работать…, хотя всё еще не столько и не с таким успехом, как бы хотелось”. В июле он отвечает на запросы Языкова: “Ты спрашиваешь, пишутся ли “Мертвые души”? И пишутся, и не пишутся. Пишутся слишком медленно и совсем не так, как бы хотел”. [Письмо к Н. М. Языкову от 14 июля 1844 г. ] Однако Гоголь не теряет еще надежды на успех дела: в письме к Жуковскому от 1 сентября выражается намерение “засесть во Франкфурте солидным образом за работу”. Поселившись во Франкфурте осенью 1844 г., Гоголь трудился там над “Мертвыми душами” до середины января следующего, 1845 г. Отлучившись на месяц в Париж, где работа сразу пресеклась, Гоголь в марте возвращается во Франкфурт, где тоже, однако, из-за быстро ухудшавшегося здоровья работа сколько-нибудь успешно уже не шла. “Занятия не идут никакие, – пишет Гоголь оттуда Языкову 15 марта. – Боюсь хандры, которая может усилить еще болезненное состояние”. В письме к Смирновой от 2 апреля делается еще более горестное признание: “Я мучил себя, насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие свое, и несколько раз уже причинял себе болезнь таким принуждением и ничего не мог сделать, и все выходило принужденно и дурно”. При таком положении дела возврат на родину представлялся Гоголю невозможным: “приезд мой мне был бы не в радость: один упрек только себе видел бы я на всем, как человек, посланный за делом и возвратившийся с пустыми руками”. Те же жалобы на упадок творческих сил слышатся и в дальнейших письмах 1845 г., приближая нас шаг за шагом к первой из двух действительных катастроф в судьбе гоголевской поэмы.
Ее сожжение, возвещенное потом самим Гоголем в статье “Четыре письма к разным лицам по поводу “Мертвых душ”” (“Выбранные места из переписки с друзьями”), а также разъясненное им вторично в “Авторской исповеди”, справедливо приурочивается (Тихонравовым и другими) к июлю 1845 г., к одному из самых острых пароксизмов тогдашней болезни Гоголя. В письме к Смирновой от 25 июля он говорит о продолжении “Мертвых душ” уже в прошедшем времени, как о чем-то решительно не удавшемся и оставленном.
Сожжение в 1845 г. того, что было написано за два предшествующих года, завершает первый период творческой истории второй части поэмы, естественно возбуждая вопрос: что же именно сжег тогда Гоголь и в каком отношении к этой первой сожженной редакции стоят дошедшие до нас тексты? За ответом следует прежде всего обратиться к пятой из уцелевших тетрадей в основной ее части (т. е. без позднейших приписок).
Сохранившийся от раннего этапа работы Гоголя текст пятой тетради тесно связан по содержанию с первой из пяти карманных записных книжек Гоголя. Ее заключительные заметки, озаглавленные “Дела, предстоящ<ие> губерна<тору>”, “Места, не подведомственные губернатору, но на которые он может иметь влияние”, “Откупа”, “Взятки прокурора”, “Взятки губернатора”, “Маски, надеваемые губернаторами” и, наконец, “Чем губернатор стеснен при генерал<-губернаторе>”, – не оставляют сомнения в том, что они вписывались Гоголем с прямым расчетом положить их потом в основу главы, дошедшей до нас в пятой тетради и возникшей, следовательно, позже, чем эти заготовленные для нее заметки. Но заметки внесены в записную книжку летом 1844 г., со слов графа А. П. Толстого. Следовательно, не раньше лета 1844 г. могла быть написана и глава, содержащаяся в пятой тетради. С другой стороны, не могла она быть написана и много позже. Тихонравов в свое время отметил теснейшую связь этой главы с некоторыми статьями “Выбранных мест из переписки с друзьями”. Связь эта, действительно, такова, что не оставляет сомнения в использовании Гоголем одного своего труда для другого. В статье XIV “О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности” имеется очень близкий к рассматриваемой главе выпад против бюрократической системы, с бесчисленными секретарями, этой “незримой молью, подтачивающей все должности, сбивающей и спутывающей отношения подчиненных к начальникам и, обратно, начальников к подчиненным” (ср. в главе из пятой тетради последствия канцелярской волокиты). Попутно сделана прямая ссылка на те самые беседы о государственных должностях с графом Толстым, которые внесены, как сказано, в записную книжку в качестве материала для “Мертвых душ”: “Мы с вами еще не так давно рассуждали о всех должностях, какие ни есть в нашем государстве”, – обращается к тому же Толстому (письмо “О театре…” адресовано ему) в этой статье Гоголь. Столь же близки к этой главе рассеянные в статье упреки Толстому в односторонности: “Хорошо, что покуда вы вне всякой должности, и вам не вверено никакого управления, иначе вы, которого я знаю, как наиспособнейшего к отправлению самых трудных и сложных должностей, могли бы наделать больше зла и беспорядков, нежели самый неспособный из неспособнейших… Односторонний человек самоуверен; односторонний человек дерзок; односторонний человек всех вооружит против себя”. Генерал-губернатор из рассматриваемой главы, в отброшенном варианте названный не князем просто, а князем Однозоровым, как раз и восстанавливает против себя всех подчиненных своей чрезмерной прямолинейностью. Еще большая близость к князю и Муразову в наставлениях тому же графу Толстому из статьи XX: “Нужно проездиться по России”. В дидактической форме здесь намечен тот же образцовый администратор, набравшийся “прямых и положительных сведений о делах, внутри происходящих”, каким в рассматриваемой главе выставлен другой своей стороной всё тот же князь. Превозносимое в письме к Толстому его “умение выбрать самих чиновников”, рвущихся “изо всех сил”, так что “один записался до того, что нажил чахотку и умер”, перекликается с тем местом главы, где с портфелем в руках появляется чиновник при князе для особых поручений, на лице которого выражались “забота и труд”. Призыв в письме к Толстому, при вступлении на должность губернатора, ближе знакомиться с “всяким сословием” через тех, “которые составляют соль каждого города”, с точностью отражает взаимоотношения князя с Муразовым; самоутешение взяточника в письме: “взятку я беру только с богатого”, есть буквальное повторение слов, сказанных Чичиковым в разговоре с Муразовым; самый, наконец, призыв “проездиться по России” есть только парафраз такого же совета Хлобуеву. Не менее близка к рассматриваемой главе третья статья из “Выбранных мест”, озаглавленная: “Занимающему важное место”, и обращенная к тому же Толстому. В этой статье особое внимание уделено должности генерал-губернатора; в заключительной главе в этой роли выступает князь, который так же точно призван упорядочить расшатанный лихоимством “организм губернии”, как и в статье.
Из этих сближений можно сделать вывод, что отдельные статьи “Выбранных мест”, высылавшиеся, начиная с 30 июня 1846 г., для печати Плетневу, вырабатывались в тот самый год, который отделяет приведенную дату от даты уничтожения рукописи “Мертвых душ” и в течение которого если и была сделана попытка вернуться к “Мертвым душам” (см. ниже), то не ей, во всяком случае, обязана своим возникновением глава из пятой тетради. Эта глава, как увидим, предполагает наличность многих других глав, т. е. является завершением работы за гораздо более длительный период. Следовательно, об одновременном возникновении этой главы и “писем” к Толстому из “Выбранных мест” говорить не приходится. Нельзя, с другой стороны, допустить, чтоб эта глава возникла позже. Тематическую связь главы из пятой тетради со статьями “Выбранных мест” можно поэтому объяснить только обратным заимствованием материала в эти статьи из написанной уже к тому времени рассматриваемой главы. Эта глава, следовательно, возникла в период между пребыванием Гоголя вместе с Толстым в Бадене – летом 1844 г. – и прекращением работы над “Мертвыми душами” летом 1845 г., т. е. в тот самый франкфуртский период работы над второй частью поэмы (сентябрь 1844 г. – 15 января 1845 г.), который, как уже установлено, не был совершенно бесплоден. От сожжения эту главу, кроме простой случайности, могла уберечь как раз ее близость к задумывавшемуся тогда циклу дидактических писем: Гоголь мог ее пощадить как пригодный для нового замысла материал.
Признав главу из пятой тетради уцелевшим от сожжения фрагментом первой редакции, можно попытаться хотя бы в общих чертах восстановить на основании ее и остальные главы этой редакции, подвергшиеся сожжению. Текст уцелевшей главы обрывается на полуфразе, и лист остался недописанным. Следовательно, можно думать, что сгоревшая редакция доведена была не дальше, чем эта глава. Ряд признаков подтверждает предположение, что этой как раз главой должна была тогда (в 1845 г.) оканчиваться вторая часть “Мертвых душ”.
Бросается в глаза строго выдержанный на протяжении всей этой главы тематический параллелизм с последней, XI главой первого тома. С первых уже слов уцелевшая от сожжения глава лишь варьирует те подробности биографии Чичикова, которые хорошо знакомы из указанной главы первой части: связи с пограничными контрабандистами, пристрастие к голландскому полотну, к мылу, сообщающему гладкость коже, и к сукнам “с искрой”; поговорку Чичикова из главы XI о журавле и синице повторяет в уцелевшей главе второй части поучающий Чичикова юрисконсульт. Служебная невзгода, постигшая Чичикова в главе XI от строгого начальника, “гонителя неправды” и “человека военного”, является точно таким же тематическим прототипом для центрального эпизода рассматриваемой главы с арестом и высылкой Чичикова по распоряжению генерал-губернатора.
“Ваше сиятельство”, вскрикнул Чичиков: “умилосердитесь. Вы отец семейства. Не меня пощадите, старуха мать”. – “Врешь”, вскрикнул гневно князь. “Так же ты меня тогда умолял детьми и семейством, которых у тебя никогда не было, теперь матерью”. Эта реплика князя из уцелевшей главы ранней редакции второй части прямо отсылает читателя к указанному эпизоду главы XI первой части: “Всё, что мог сделать умный секретарь, было уничтоженье запачканного послужного списка, и на то уже он подвинул начальника не иначе, как состраданием, изобразив ему в живых красках трогательную судьбу несчастного семейства Чичикова, которого, к счастью, у него не было”. Это сопоставление как будто позволяет в князе из уцелевшей главы и в “гонителе неправды” из главы XI видеть одно и то же лицо. К образам главы XI прибегает Гоголь и для центрального события новой главы-того самого перерождения Чичикова, о котором возвещало одно из лирических отступлений первого тома. В заключительной главе второго тома читаем: “Чичиков задумался. Что-то странное, какие-то неведомые дотоле, незнаемые чувства, ему необъяснимые, пришли к нему… Как будто то, что было подавлено суровым взглядом судьбы, взглянувшей на него скучно, сквозь какое-то мутно-занесенное зимней вьюгой окно, хотело вырваться на волю”. Ср. в главе XI первой части: “Жизнь при начале взглянула на него как-то кисло-неприютно, сквозь какое-то мутное, занесенное снегом окошко”. Наконец, одинаково отъездом Чичикова из потрясенного его приключениями города – там NN, тут Тьфуславля – заканчивается рассказ собственно о приключениях. Параллели эти позволяют предположить стремление к симметрии заключительных глав каждой части поэмы.
Располагая заключительной главой, уцелевшей от сожженной в 1845 г. первой редакции, можно кое-что усмотреть из нее и относительно содержания предшествующих, не уцелевших глав этой редакции. Прежде всего видно, что глава I в редакции 1843–1845 гг. существенно отличалась от ныне известной. Как установлено еще Тихонравовым, осужденный в уцелевшей главе Дерпенников, за которого Муразов заступается перед князем, – прообраз нынешнего героя первой главы, замешанного в деле “филантропического общества” Тентетникова. Но реплика Муразова о Дерпенникове обнаруживает решительное несходство ряда подробностей в несохранившемся эпизоде из жизни Дерпенникова и в сохранившемся – из жизни Тентетникова. Муразов говорит о Дерпенникове в сохранившейся главе: “справедливо ли то, если юношу, который, по неопытности своей, был обольщен и сманен другими, осудить так, как и того, который был один из зачинщиков? Ведь участь постигла ровная и Дерпенникова, и какого-нибудь Вороного-Дрянного, а ведь преступленья их не равны”. Степень замешанности ленивого Тентетникова в дело о “филантропическом обществе” гораздо меньшая, чем у “обольщенного и сманенного” Дерпенникова; кара, постигшая, как видно, Дерпенникова одновременно с остальными участниками противоправительственного общества, Тентетникова в тот момент минует, но возможность ее продолжает тревожить Тентетникова много позже, во время проживания уже в деревне, когда приехавший к нему Чичиков принят им за жандарма. То, что отнесено в сохранившейся первой главе на задний план, в предисторию героя, в первоначальной редакции этой главы, видимо, занимало одно из главных мест. В соответствии с этим герой первой главы в редакции 1843–1845 гг. оставался до конца второй части “юношей”, тогда как заменивший его позже Тентетников сразу выставлен в возрасте 32–33 лет.
В первой главе несохранившейся ранней редакции Дерпенникову, вероятно, была посвящена особая “статья о воспитании”, “развить” которую во второй части предписывала еще заметка в записной книжке 1841 г. Из той же записной книжки в главу о Дерпенникове могли уже перейти некоторые подробности деревенского времяпрепровождения, тоже сохранившиеся позже в применении к Тентетникову, как-то: изгнание приказчика “со всеми качествами дрянного приказчика”, перечень которых в точности совпадает с заметкой записной книжки “Приметы дурного управителя”; хозяйственные неудачи, всё описание которых в сохранившийся текст первой главы попало из той же записной книжки; [“У мужиков давно уже колосилась рожь, высыпался овес, кустилось просо, а у него едва начинал только идти хлеб в трубку, пятка колоса еще не завязывалась” – ср. записи: “Рожь, ячмень, пшеница колосятся – когда из трубки показывается колос”; “Просо не колосится, а кистится”; “Хлеб пошел в трубку – когда является колосовая трубка”; “Завязалась пяточка – сначала образуется род молочка, когда снизу шелуха начинает затвердевать” [разглядывание на речной отмели мартына, изображенного в точном согласии с заметкой записной книжки; ссора с Вишнепокромовым, который, с одной стороны, в качестве уже хорошо известного читателю персонажа выступает в уцелевшей главе ранней редакции, а с другой, по замысловатому своему имени, восходит к заметке всё той же записной книжки (о цвете голубей): “Вишнепокромый с каймой на крыльях вишнев<ого> цвета”. Кроме того, в первой главе редакции 1843–1845 гг. могли быть приданы Вишнепокромову, тоже оттесненному в дошедшей до нас редакции этой главы на задний план, и некоторые дополнительные черты, как, например, качества псового охотника, несомненно подразумеваемые в нем в уцелевшей последней главе, в его реплике на слова Муразова о дожде: “Очень, очень бы нужно… даже и для охоты хорошо” Целый раздел записной книжки посвящен как раз терминам псовой охоты. Деревенский кабак, “которому имя было Акулька”, мог носить это название уже в сожженном рассказе о Дерпенникове: записная книжка в числе нескольких названий кабаков содержит и близкое к “Акульке” название “Агашка”. Мог быть намечен, наконец, так трудно давшийся позже Гоголю волжский пейзаж: среди сведений, переданных Гоголю П. М. Языковым о Поволжье и занесенных Гоголем в записную книжку, есть описание тех самых растительных и геологических пород (песчаника и известняка) с Жигулевских гор, которые придали потом свой колорит доминирующему во второй части речному пейзажу.
Что составляло содержание главы II в редакции 1843–1845 гг., судить трудно. Возможно, что эпизод с генералом Бетрищевым в той редакции еще отсутствовал: в уцелевшей главе это имя не упомянуто ни разу, хотя поводов для упоминаний было не меньше, чем в нынешних главах III и IV, где для придания себе весу Чичиков не раз упоминает генерала – “близкого приятеля и, можно сказать, благотворителя”. Нет для этого персонажа никаких заготовок и в записной книжке.
Глава III, напротив, со своей известной нам ныне тематикой, несомненно присутствовала уже в редакции 1843–1845 гг. Эпизоду о Петухе близко соответствуют многочисленные заметки в записной книжке, о рыбной ловле и кушаньях, так что даже понимание отдельных мест этой главы без справки там дается не сразу. Например, сцена заказывания перед сном завтрашнего обеда, с кулебякой на главном месте, понятна, в качестве завершающего весь эпизод штриха, лишь при учете, что речь идет о кулинарном применении пойманного в начале эпизода “чудовища” (осетра): особая заметка записной книжки разъясняет как раз, что кулебяка приготовляется из осетра. Эпизод о Костанжогло прямо упоминается в размышлениях посаженного под арест Чичикова в уцелевшей главе: ““Сделаюсь помещиком, потому что тут можно сделать много хорошего”. И в мыслях его пробудились те чувства, которые овладели им, когда он был у Гоброжогло, и милая, при греющем свете вечернем умная беседа хозяина о том, как плодотворно и полезно занятье поместьем”.
Сложней вопрос, как выглядела в редакции 1843–1845 гг. нынешняя глава IV. Прежде всего, уцелевшая глава вовсе не предполагает центральной темы нынешней главы IV – покупки Чичиковым имения Хлобуева; их деловые взаимоотношения в уцелевшей последней главе ограничиваются только разделом наследства после умершей старухи Ханасаровой; и мошенничество в отношении Хлобуева со стороны Чичикова и некоторое поправление собственных дел Хлобуева одинаково вращаются тут не вокруг купли-продажи (как следовало бы на основании нынешней главы IV), а вокруг полученного по подложному завещанию наследства. “Скажите, пожалуйста, ведь теперь, я полагаю, обстоятельства ваши получше?” спрашивает Хлобуева Муразов. “После тетушки все-таки вам досталось кое-что”. Но, согласно нынешней главе IV, дела Хлобуева начинают поправляться после получения им задатка от Чичикова, о чем в эпилоге, однако, не сказано ни слова. Не стал еще в уцелевшей последней главе помещиком и сам Чичиков; его согласие с пожеланием Муразова: “нужно бы дождичка для посева” – сопровождается оговоркой: “сказал Чичиков, которому совсем не нужно было дождика”, что идет в разрез с его сельскохозяйственными планами в нынешней главе IV. Покупка именья – еще только в проекте и при обдумывании Чичиковым своей будущей жизни во время сидения в остроге (“Это я заложу, заложу с тем, чтобы купить на деньги поместье. Сделаюсь помещиком”). Содержание нынешней главы IV никак не входило, следовательно, в редакцию 1843–1845 гг. И поездка Чичикова, Платонова и Костанжогло к Хлобуеву, и осмотр владений Хлобуева, и признания Хлобуева Платонову о себе самом – всё это мотивировано в ней теперь той самой покупкой, которой уцелевшая заключительная глава не знает. Больше того: диалог Хлобуева и Платонова из нынешней главы IV явно повторяет в ряде мест диалог Хлобуева и Муразова в уцелевшей заключительной главе и, следовательно, возник лишь после отказа Гоголя от этой последней (об этом см. ниже). Сближение Чичикова и Хлобуева достигалось, следовательно, в первой редакции посредством какой-то иной, чем в нынешней главе IV, фабулы: завязкой эпизода служило, надо думать, получение наследства. Эпизод о старухе Ханасаровой был, вероятно, в редакции 1843–1845 гг. разработан широко и детально. На это указывает ряд отголосков данного эпизода в уцелевшей последней главе: обнаружение учиненного Чичиковым при вводе наследников во владение подлога, заинтересованность в наследстве не только Хлобуева, но и Тьфуславльского губернатора Леницына (названного здесь Алексеем Ивановичем, а не Федором Федоровичем, как в нынешних главах I и IV), сватовство “чиновных лиц” за Марью Еремеевну (ближе нам не известную, но предполагающуюся известной) и пр. Утраченный эпизод, замененный потом (или дополненный) нынешней главой IV, содержал, следовательно, и рассказ о самом подлоге, и иное, чем в нынешней главе IV, вступление в рассказ Хлобуева и Леницына, и, наконец, эпизодический персонаж, Марью Еремеевну – вероятно, одну из упоминаемых Леницыным воспитанниц старухи, вокруг которой загорается ссора жадных до ее приданого “женихов”. Входило, может быть, в утраченный эпизод и волокитство Чичикова за “плясуньей”, упоминание о которой в последней главе тоже как будто предполагает что-то уже известное из предшествующего содержания поэмы: “и уже начали ему вновь грезиться кое-какие приманки: вечером театр, плясунья, за которою он волочился”. Входил, наконец, в одну из следующих глав первой редакции рассказ про Вороного-Дрянного: его упоминает в последней главе Муразов.