Текст книги "Мертвые души"
Автор книги: Николай Гоголь
сообщить о нарушении
Текущая страница: 59 (всего у книги 77 страниц)
Гоголь читал свою поэму по рукописи, первая половина которой почти полностью дошла до нашего времени (ЛБ1). Копию с нее автор творчески переработал, внеся огромное количество исправлений и вставок. “Вижу, что предмет становится глубже и глубже”, – писал он тогда. [Письмо М. П. Погодину, 28 декабря 1840 г. ]
Объем гоголевского романа в течение первого же года работы: вся Русь. Значительность замысла в собственном сознании отражена в одновременных и позднейших письмах. Содержание его Гоголь так определил в “Авторской исповеди”: “Мне хотелось сюда собрать одни яркие психологические явления, поместить те наблюдения, которые я делал издавна сокровенно над человеком, которых не доверял дотоле перу, чувствуя сам незрелость его, которые, быв изображены верно, послужили бы разгадкой многого в нашей жизни”.
Задания Гоголя не могли найти полного выражения в форме романа. Нужно было создать особый жанр – большую эпическую форму, более широкую, чем роман. Гоголь и называет “Мертвые души” поэмой. Не случайно на обложке “Мертвых душ”, рисованной самим Гоголем, слово “поэма” выделено крупными буквами.
Определение “Мертвых душ” как поэмы появилось у Гоголя рано. В письме от 7 октября 1835 г. к Пушкину еще говорится: “Сюжет растянулся на предлинный роман”. Но в заграничных письмах 183б г. уже появляется слово “поэма”. Жуковскому Гоголь пишет 12 ноября 183б г.: “Каждое утро… вписывал я по три страницы в мою поэму”. В письме к Погодину от 28 ноября 183б г. Гоголь особо останавливается на вопросе о жанре “Мертвых душ”: “Вещь, над которой сижу и тружусь теперь…, не похожа ни на повесть, ни на роман, длинная, длинная, в несколько томов… Если бог поможет выполнить мне мою поэму так, как должно, то это будет первое мое порядочное творение. Вся Русь отзовется в нем”.
Гоголь не ошибался, придавая своему труду исключительное значение и выделяя его из всего написанного им раньше. Художественный метод поэмы Гоголя был неотделим от ее общественно-обличительного замысла; тем самым полемика вокруг “Мертвых душ” приобретала характер идеологической борьбы, наглядно вскрывшей в русском обществе различные, враждебные друг другу направления. Борьба вокруг “Мертвых душ” была еще интенсивнее, чем вокруг “Ревизора”, – прежде всего потому, что с ростом общественных противоречий обострился идейный антагонизм в обществе и в литературе. “Беспрерывные толки и споры” вокруг “Мертвых душ” – это, по словам Белинского, “вопрос столько же литературный, сколько и общественный”.
Гоголь предвидел нападения реакционеров, лжепатриотов, обывательского “лицемерно-бесчувственного современного суда”, и он не ошибся.
Устные суждения современников о “Мертвых душах” пытались систематизировать С. Т. Аксаков и А. И. Герцен. Аксаков разделил читателей Гоголя на три части: 1) “образованная молодежь и все люди, способные понять высокое достоинство Гоголя” – они приняли книгу с восторгом; 2) люди “озадаченные”, смущенные “карикатурой” и “неправдоподобием”; 3) явные враги: “Третья часть читателей обозлилась на Гоголя: она узнала себя в разных лицах поэмы и с остервенением вступилась за оскорбление целой России”. [“История моего знакомства с Гоголем”, стр. бб—б7.] Четкую дифференциацию общественных направлений дал Герцен в дневнике (запись 29 июля 1842 г.): “Славянофилы и антиславянисты разделились на партии. Славянофилы № 1 говорят, что это апофеоз Руси, “Илиада” наша и хвалят след[ственно]; другие бесятся, говорят, что тут анафема Руси, и за то ругают. Обратно тоже раздвоились антиславянисты. Велико достоинство художественного произведения, когда оно может ускользать от всякого одностороннего взгляда. Видеть апофеоз – смешно, видеть одну анафему несправедливо”.
Еще до появления “Мертвых душ” в печати, когда главы их были известны только из чтений Гоголя (в Петербурге – у Прокоповича, в Москве – у Аксакова и др.), граф Ф. И. Толстой (“Американец”) говорил в обществе, что Гоголь “враг России, и что его следует в кандалах отправить в Сибирь”. Вспоминая об этом, Аксаков прибавлял: “В Петербурге было гораздо более таких особ, которые разделяли мнение гр. Толстого” [Там же, стр. 38.] Несколько аналогичных мнений привел Н. Я. Прокопович в письме к Гоголю от 21 октября 1842 г. [См. “Материалы для биографии Гоголя” В. И. Шенрока, М., 1898, т. IV, стр. 54–55.] Из сравнительно близких Гоголю людей на этой позиции стоял Ф. В. Чижов; он писал Гоголю 4 марта 1847 г.: “Я восхищался талантом, но как русский был оскорблен до глубины сердца”. [“Русская старина”, 1889, № 8, стр. 279.]
В печати эта реакционная точка зрения была выражена в статьях Н. Полевого (в “Русском Вестнике”, 1842 г., № б), К. Масальского (в “Сыне Отечества”, 1842 г., № б), Н. Греча (в “Северной Пчеле”, 1842 г., № 137) и О. Сенковского (в “Библиотеке для чтения”, 1842 г., № 8). Из этих четырех враждебных Гоголю критиков Полевой был самым непримиримым. Масальский и Греч, повторяя нападки Полевого, делали оговорки о верности, живости и комизме отдельных мест; [Журнал Министерства народного просвещения (1842, т. XXXVI, отд. VI, стр. 31 и 248–249), резюмируя полемику, выделил критику Масальского из числа враждебных отзывов, заметив, что Масальcкий “излагает свои мнения эклектически”.] Сенковский ограничился вышучиванием Гоголя в обычном своем издевательском тоне не брезгуя даже подтасовками в цитатах. [Рукописную редакцию статьи Сенковского, еще более издевательскую, и комментарий к ней см. в сборнике “Н. В. Гоголь. Материалы и исследования”, т. 1, изд. Академии Наук СССР, 193б, стр. 22б—242.]
На защиту Гоголя от нападок враждебной критики выступил критик “СПб. Ведомостей” М. Сорокин (1842, №№ 1б3—1б5). Признавая и сам в поэме Гоголя “промахи распаленной фантазии”, Сорокин всё же сумел ответить на упреки в “утрировке” и в “грязных” картинах указанием на особенности гоголевского метода типизации и на характер самой изображаемой им действительности. Общественное значение поэмы не было им раскрыто.
Сочувственной Гоголю была и статья Плетнева, скрывшегося под инициалами С. Ш. и под маской корреспондента “Современника” из Житомира. Плетнев сделал много тонких наблюдений над особенностями реалистической эстетики Гоголя. Но смысл поэмы он видел в развитии чисто психологической идеи, делая при этом оговорки о незавершенности поэмы: “На книгу Гоголя нельзя иначе смотреть, как только на вступление к великой идее о жизни человека, увлекаемого страстями жалкими, но неотступно действующими” в мелком кругу общества”. [“Современник”, 1842, т. 27.]
В выступлениях славянофильской критики (Шевырев в “Москвитянине” и К. Аксаков в отдельной брошюре [“Несколько слов о поэме Н. В. Гоголя “Похождения Чичикова или Мертвые души”“, М., 1842.]) борьба вокруг Гоголя переходила уже в борьбу за Гоголя; смысл статей Шевырева и особенно К. Аксакова был в тенденциозном переосмыслении “Мертвых душ”. Делая верные наблюдения над одними сторонами поэмы, они замалчивали другие и, не находя всего им нужного, пытались дополнить и поправить Гоголя. Так, Шевырев, сказав немало верного о жизненности и типичности гоголевских характеров и об эстетической роли автора в поэме, упрекает Гоголя в том, что “комический юмор автора мешает иногда ему обхватывать жизнь во всей ее полноте и широком объеме”. [“Москвитянин”, 1842, № 7 и 8.] В толковании К. Аксакова “Мертвые души” полностью утрачивали свой обличительный характер.
Совершенно иначе подошли к поэме Гоголя Белинский и Герцен. “Мертвые души”, по Белинскому, “творение чисто-русское, национальное, выхваченное из тайника народной жизни, столько же истинное, сколько и патриотическое, беспощадно сдергивающее покров с действительности и дышащее страстною, нервистою, кровною любовию к плодовитому зерну русской жизни; творение необъятно-художественное по концепции и выполнению, по характерам действующих лиц и подробностям русского быта, – и, в то же время, глубокое по мысли, социальное, общественное и историческое”. [“Отечественные записки”, 1842, № 7.] Белинский первый понял самое существенное в поэме Гоголя: ее общественно-историческое значение, неотделимое от значения художественного. Белинский первый оценил и обличительное содержание поэмы (“беспощадность”), неотделимое от любви к родине.
Оценка Белинского была им развита и углублена в том же году в его полемике с К. Аксаковым. [См. “Отечественные записки”, 1842, №№ 8 и 11.] Белинский говорит прямо, что пафос поэмы “состоит в противоречии общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциальным началом”, или в другом месте: “Мы именно в том-то и видим великость и гениальность в Гоголе, что он своим артистическим инстинктом верен действительности, и лучше хочет ограничиться, впрочем, великою задачею – объективировать современную действительность, внеся свет в мрак ее, чем… изображать русскую действительность такою, какой она никогда не бывала”. “Тем-то и велико создание “Мертвых душ”, – говорит Белинский, – что в нем сокрыта и разанатомирована жизнь до мелочей и мелочам этим придано общее значение”. [Обличительное значение и “глубоко-национальный пафос” поэмы отмечал рецензент Н. М<азко> (“Голос из провинции о поэме Гоголя “Отечественные записки”, 1843, № 4). Комиссионной была позиция анонимного критика “Литературной газеты”, 1842, № 23: сочувственно оценивая общественное содержание поэмы, критик не одобрял ее “грязных шуточек”.]
Близок Белинскому в своей оценке “Мертвых душ” был и Герцен. Под непосредственным впечатлением гоголевской поэмы он записал в дневнике 11 июня 1842 г.: “Удивительная книга, горький упрек современной Руси, но не безнадежный”. С этой точки зрения оценивал он и споры о “Мертвых душах” в приведенной выше записи от 29 июля 1842 г. “Есть слова примирения, – писал он там же, – есть предчувствия. и надежды будущего, полного и торжественного, но это не мешает настоящему отражаться во всей своей отвратительной действительности”. Это обличительное значение “Мертвых душ” было раскрыто Герценом позднее в брошюре “О развитии революционных идей в России”. Резкими чертами характеризует Герцен “Россию дворянчиков”: “Благодаря Гоголю мы наконец увидели, как они вышли из своих жилищ, из своих барских домов, без масок, без прикрас, вечно пьяные и ненасытные: рабы власти без достоинства и безжалостные тираны своих крепостных, сосущие жизнь и кровь народа с невинностью и простодушием ребенка, сосущего грудь матери. “Мертвые души потрясли всю Россию. Подобное обвинение необходимо было современной Pоссии. Это – история болезни, написанная мастерской рукой”. Выписки из книги Герцена, в том числе и приведенная здесь, были сообщены Гоголю в подлиннике, в письме М. С. Скуридина от 13 сентября 1851 г., т. е. за несколько месяцев до смерти Гоголя. [См. “Н. В. Гоголь. Материалы и исследования”, т. 1, стр. 133–138 и 145–149.]
б октября 1843 г. Гоголь поручил Шевыреву приступить ко второму изданию “Мертвых душ”, причем от переработки написанного отказывался. “Поправок не нужно, – писал он, – кроме разве в языке и слоге, что ты можешь сделать лучше моего. Если же я теперь к чему-нибудь прикоснусь, то многое не останется на месте и займет это не мало времени. Поправки могут быть произведены только тогда, когда я буду умней”.
Новым письмом к Шевыреву от 2 февраля 1844 г. Гоголь приостановил печатание. Как видно из письма к Плетневу от 20 марта 184б г., он еще рассчитывал подготовить второе переработанное издание первого тома. В связи с теми настроениями, которыми были вызваны “Выбранные места из переписки с друзьями”, замысел этот приобретает новую форму: переработка откладывается, но выпускается в свет второе издание с прежним текстом и в сопровождении предисловия – обращения к читателям всех званий и сословий, с признанием своих недостатков (“в книге этой многое описано неверно”) и с просьбой о “поправках” и других замечаниях. Сам Гоголь указывал на тесную связь предисловия с “Выбранными местами” и даже пытался – в письме к Шевыреву от 20 января 1847 г. приостановить издание до выхода в свет “Выбранных мест” (“потому что предисловие может быть понятно читателям только по прочтении моей “Переписки”, а без этого всё это будет дико…”). Еще до получения этого письма второе издание “Мертвых душ” вышло в свет – одновременно с “Выбранными местами”. Второе издание вызвало рецензию Белинского, отмеченную глубокой тревогой за новое направление Гоголя. [“Современник”, 1847, № 1.]
Переработка первого тома не была Гоголем осуществлена, и первый том при жизни Гоголя больше не переиздавался.
Том 2
ДРУГИЕ РЕДАКЦИИ
<РАННЯЯ РЕДАКЦИЯ>
(ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЙ СЛОЙ АВТОГРАФА)
поворотах. За лугами пески, [а. Как в тексте; б. за лугами золотые пески] за песками меловые отлогие [Далее начато: рядом] горы, отдаленным рядом лежавшие [а. Как в тексте; б. Исправления над строкой карандашом: за песками в одиноком удале<нии> меловые отлогие горы, лежавшие гребнем; в. Начато исправление чернилами: за песками у вала меловых гипсовых гор] на отдаленном небосклоне, нестерпимо блиставшие [а. Как в тексте; б. После “блиставшие” над строкой начато: свое<й>] ослепительной белизной даже и в ненастное время, как бы освещало их вечное солнце. Кое-где дымились по ним легкие туманно-сизые пятна. [а. Как в тексте; б. Вместо “Кое-где ~ пятна” над строкой начато карандашом: По белизне их так <1 нрзб.>; в. Над строкой начато чернилами: На многих местах их] Это были отдаленные деревни; но их уже не мог рассмотреть человеческий глаз. Только вспыхивавшая, подобно искре, [вспыхивавшая как искра] золотая церковная маковка давала знать, [давала заметить] что это было людное, большое [было даже большое] селенье. Всё это облечено было [всё это было облечено] в тишину невозмущаемую, которую не пробуждали даже чуть долетавшие до слуха отголоски воздушных певцов, наполнявших воздух. Словом, не мог равнодушно выстоять на балконе никакой гость и посетитель, [никакой посетитель] и после какого-нибудь двухчасового созерцания издавал он то же самое [а. Как в тексте; б. Словом гость и посетитель и после ~ издавал то же самое и т. д. как в тексте. ] восклицание, как и в первую минуту: “Силы небес, как здесь просторно!”
Кто ж был жилец этой деревни, к которой, как к неприступной крепости, нельзя было и подъехать отсюда, а нужно было подъезжать с другой стороны, полями, хлебами и, наконец, редкой дубровой, раскинутой картинно по зелени, вплоть до самых изб и господского дома. Кто был жилец, господин и владетель этой деревни? Какому счастливцу принадлежал этот закоулок?
А помещику Тремалаханского уезда Андрею Ивановичу Тентетникову, молодому тридцатитрехлетнему господину, коллежскому секретарю, неженатому, холостому человеку.
Что же за человек такой, какого нрава, каких свойств и какого характера был помещик Андрей Иванович Тентетников? Разумеется, следует расспросить у соседей. Сосед, принадлежавший к фамилии отставных штаб-офицеров, брандеров, выражался о нем [Далее начато: естественнейший] лаконическим выраженьем: “Естественнейший скотина!” Генерал, проживавший в десяти верстах, говорил: “Молодой человек не глупый, но много забрал себе в голову. Я бы мог быть ему полезным, потому что у меня и в Петербурге, и даже при…” Генерал речи не оканчивал. Капитан-исправник замечал: “Да ведь чинишка на нем – дрянь; а вот я завтра же к нему за недоимкой!” Мужик его деревни, на вопрос о том, какой у них барин, ничего не отвечал. Словом, общественное мненье о нем было скорей неблагоприятное, чем благоприятное.
А, между тем, в существе своем Андрей Иванович был не то доброе, не то дурное существо, а просто [а. Как в тексте; б. но просто] – коптитель неба. [а. Как в тексте; б. А в самом деле, в существе своем ~ существо, а так себе, коптитель неба. ] Так как уже не мало есть на белом свете людей, коптящих небо, то почему ж и Тентетникову не коптить его. Впрочем, вот, в немногих словах, весь журнал его дня, и пусть из него судит читатель сам, какой у него был характер.
Поутру просыпался он очень поздно и, приподнявшись, долго еще сидел на своей кровати, протирая глаза. Глаза же, как на беду, были [довольно] маленькие, и потому протиранье их производилось необыкновенно долго. Во всё это время стоял у дверей человек Михаиле, с рукомойником и полотенцем. Стоял этот бедный Михаиле час, другой, [Далее начато: а барин всё еще протирал глаза] отправлялся потом на кухню, потом вновь приходил, – барин всё еще протирал глаза и сидел на кровати. Наконец, подымался он с постели, умывался, надевал халат и выходил в гостиную затем, чтобы пить чай, кофий, какао и даже парное молоко, всего прихлебывая понемногу, накрошивая хлеба безжалостно и насоривая повсюду трубочной золы бессовестно. Два часа просиживал он за чаем; этого мало, он брал еще холодную чашку и с ней подвигался к окну, обращенному на двор. У окна же происходила всякий день следующая сцена.
Прежде всего ревел небритой буфетчик Григорий, относившийся к Перфильевне, ключнице, в сих выражениях: “Душонка ты мелкопоместная, ничтожность этакая. Тебе бы, гнусной бабе, молчать да и только”. “Уж тебя-то не послушаюсь, ненасытное горло!” выкрикивала ничтожность, или Перфильевна. “Да ведь с тобой никто не уживется: ведь ты и с приказчиком сцепишься, мелочь ты анбарная”, ревел Григорий. “Да и прикащик вор такой же, как и ты”, выкрикивала ничтожность, так что было на деревне слышно. “Вы оба пиющие, губители господского, бездонные бочки. Ты думаешь, барин не знает вас, ведь он здесь, ведь он всё слышит”.
“Где барин?”
“Да вот он сидит [Да вот он глядит] у окна; он всё видит”.
И, точно, барин сидел у окна и всё видел.
К довершению этого, кричал кричмя дворовый ребятишка, получивший от матери затрещину; визжал борзой кобель, присев задом к земле, по поводу горячего кипятка, которым обкатил его, выглянувши из кухни, повар. Словом, всё голосило и верещало невыносимо. Барин всё видел и слышал. И только тогда, когда это делалось до такой степени невыносимо, что даже мешало барину ничем не заниматься, высылал он сказать, чтобы шумели потише… За два часа до обеда Андрей Иванович уходил к себе в кабинет затем, чтобы заняться сурьезно и действительно. Занятие было, точно, сурьезное. Оно состояло в обдумываньи сочинения, которое уже издавна [Далее начато: обд<умывалось>] и постоянно обдумывалось. Сочинение это долженствовало обнять всю Россию со всех точек – с гражданской, политической, религиозной, философической, разрешить затруднительные задачи [Далее начато: зад<анные>] и вопросы, заданные ей временем, и определить ясно ее великую будущность. Словом, большого объема. Но покуда всё оканчивалось одним обдумыванием. Изгрызалось перо, являлись на бумаге рисунки, и потом всё это отодвигалось на сторону, бралась на место того в руки книга и уже не выпускалась до самого обеда. Книга эта читалась вместе с супом, соусом, жарким и даже с пирожным, так что иные блюда оттого стыли, а другие принимались вовсе нетронутыми. Потом следовала прихлебка чашки кофия с трубкой, потом игра в шахматы с самим собой. Что же делалось потом до самого ужина, право, уже и сказать трудно. Кажется, просто ничего не делалось.
И этак проводил время один-одинешенек в целом <мире> молодой тридцатидвухлетний человек, сидень сиднем, в халате, без галстука. Ему не гулялось, не ходилось, не хотелось даже подняться вверх – взглянуть на отдаленности и виды, не хотелось даже растворять окна затем, чтобы забрать свежего воздуха в комнату, и прекрасный вид деревни, которым не мог равнодушно любоваться никакой посетитель, точно не существовал для самого хозяина. Из этого журнала читатель может видеть, что Андрей Иванович Тентетников принадлежал к семейству тех людей, которых на Руси много, которым имена – увальни, лежебоки, байбаки и тому подобные.
Родятся ли уже сами собою такие характеры, или [Над строкой начато карандашом: после] создаются потом, это еще вопрос. [создаются потом, как отвечать на это?] Я думаю, что лучше, вместо ответа, рассказать историю детства и воспитанья Андрея Ивановича. В детстве был он остроумный, талантливый мальчик, то живой, то задумчивый. [а. Как в тексте; б. мальчик временами живой, временами задумчивый и молчаливый] Счастливым или несчастливым случаем попал он в такое училище, где был директором человек в своем роде необыкновенный, несмотря на некоторые причуды. Александр Петрович имел дар слышать природу русского человека и знал язык, [имел способность слышать русского человека, знал язык] которым нужно говорить с ним. Никто из детей не уходил от него с повиснувшим носом; напротив, даже после строжайшего выговора, чувствовал он какую-то бодрость и желанье загладить произведенную пакость и проступок. [а. Как в тексте; б. напротив, даже получивший выговор [желал] шел от него с каким-то бодрым желаньем загладить сделанную пакость и проступок] Толпа воспитанников его [Толпа его воспитанников] была с виду так шаловлива, [а. Как в тексте; б. с виду казалась так шаловлива] развязна и жива, что иной принял бы ее за [что можно было принять ее и за] беспорядочную необузданную вольницу. Но он обманулся бы: власть одного слишком была сильна [а. Как в тексте; б. слишком была слышна] в этой вольнице. Не было проказника и шалуна, который бы не пришел к нему сам и не рассказал всего, что ни напроказил. Малейшее движенье их помышлений было ему известно. Во всем поступал он необыкновенно. Он говорил, что прежде всего следует пробудить в человеке честолюбье, – он называл честолюбье силою, толкающею вперед человека, – без которого не подвигнешь его на деятельность. [без которого его не подвигнешь на деятельность] Многих резвостей и шалостей он не удерживал, [Вместо “Многих ~ не удерживал” было начато: а. Он не удерживал многих резвостей и шалостей; б. Многих резвостей ~ не удерживал вовсе, они е<му>] в первоначальных резвостях видел он развивающиеся свойства душевные. [а. Как в тексте; б. видел он начало развитъя и свойства душевные. ] Они были ему нужны затем, чтобы видеть, что такое именно таится в ребенке. Так умный врач глядит спокойно на появляющиеся временные припадки и сыпи, показывающиеся на теле, не истребляет их, но всматривается внимательно, желая узнать [а. Как в тексте; б. дабы узнать] досто<верно> [На этом первоначальный текст прерывается. Утрачено два > листа. ]
нельзя попасть не приобретя прежде порядочного хорошего почерка. А Тентетников писал тем самым письмом, о котором [Далее начато: выра<жаются>] говорят: “Писала сорока лапой, а не человек”. [а. Как в тексте; б. Нечего делать, нужно было облагораживать свой почерк, который был похож на то, как писала сорока лапой, а не человек; в. Начато: У бедного Андрея Ивановича] С большим трудом и с помощью дядиных протекций, проведя два месяца в каллиграфических уроках, достал он, наконец, место списывателя бумаг в каком-то департаменте. Когда взошел он в светлый зал, где [а. Как в тексте; б. где повсюду] за письменными лакированными столами сидели пишущие господа, шумя перьями и наклоня голову на бок, и когда посадили его самого, предложа ему тут же переписать какую-то бумагу, – необыкновенно странное чувство его проникнуло. Ему на время показалось, как бы он очутился в какой-то малолетней школе, затем, чтобы сызнова учиться азбуке, как бы за проступок перевели его из верхнего класса в нижний. Сидевшие вокруг его господа показались ему так похожими на учеников. Иные из них читали роман, засунув его в большие листы разбираемого дела, [на учеников, одни даже вздрагивали при мгновенном появлении начальника, другие читали роман, засунув его в разбираемое дело. ] как бы занимались они самым делом, и в то же время вздрагивая при всяком появленья начальника. Ему вдруг представилось, как невозвратно-потерянный рай, школьное время его. Так высокими сделались вдруг занятья ученьем перед этим мелким письменным занятьем. Как это учебное приготовленье к службе казалось ему теперь выше самой службы. И вдруг предстал в его мыслях, как живой, его ни с кем несравненный, чудесный воспитатель, никем незаменимый Александр Петрович, – и в три ручья потекли вдруг слезы из глаз его. [Далее начато: Потемнели столы, перемеша<лись>] Комната закружилась, задвигались столы, [Закружилась комната, потемнели столы] перемешались чиновники, и чуть не упал он от мгновенного потемненья. “Нет”, сказал он в себе, очнувшись: “примусь за дело, как бы оно ни казалось вначале мелким”. Скрепясь духом и сердцем, решился он служить по примеру прочих.
Где не бывает наслаждений? Живут они и в Петербурге, несмотря на суровую, сумрачную его наружность. Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на голову воротники шуб и шинелей, пудря усы людей и морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и в четвертом этаже: в уютной комнатке, при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и сердце, и душу разговор, читается вдохновенная, светлая страница поэта, какими наградил бог свою Россию, и так возвышенно-пылко [пылко-возвышенно] трепещет молодое сердце юноши, как не случается нигде в других землях и под полуденным роскошным небом.
Скоро Тентетников свыкнулся с службою, но только она сделалась у него не первым делом и целью, как он полагал было вначале, но чем-то вторым. Она служила ему лучшим распределеньем времени, заставив его более дорожить остававшими<ся> минутами. Дядя, действительный статский [действительный тайный] советник, начинал было думать, что в племяннике будет прок, как вдруг племянник подгадил. Надобно сказать, что в числе друзей Андрея Ивановича попалось два человека, которые были то, что называется огорченные люди. Это были те беспокойно-странные характеры, которые не могут переносить равнодушно не только несправедливостей, но даже и всего того, что кажется в их глазах несправедливостью. Добрые по началу, но беспорядочные сами в своих действиях, они исполнены нетерпимости к другим. Пылкая речь их и благородный образ негодованья подействовали на него сильно. [Далее начато: Они разбудили в нем] Разбудивши в нем нервы и дух раздражительности, они заставили замечать все те мелочи, на которые он прежде и не думал обращать внимание. Федор Федорович [Федор Николаич] Леницын, начальник того отделенья, [Далее начато: к которому он был пр<ичислен>] в котором он числился, человек наиприятнейшей наружности, вдруг ему не понравился. Он стал отыскивать в нем бездну недостатков и возненавидел его за то, будто бы он выражал в лице своем чересчур много сахару, когда говорил с высшим, и тут же, оборотившись к низшему, становился весь уксус. “Я бы ему простил”, говорил Тентетников: “если бы эта перемена происходила не так скоро в его лице; но как тут же, при моих глазах, и сахар, и уксус в одно и то же время”. С этих пор он стал замечать всякой шаг. Ему казалось, что и важничал Федор Федорович уже чересчур, что имел даже все замашки мелких начальников как-то: брать на замечанье тех, которые не являлись к нему с поздравленьем в праздники, даже мстить всем тем, которых имена не находились у швейцара на листе, и множество разных тех грешных принадлежностей, без которых не обходится ни добрый, ни злой человек. Он чувствовал к нему отвращенье нервическое. Какой-то злой дух толкал его сделать что-нибудь неприятное Федору Федоровичу. Он наискивался на это с каким-то особым наслаждением и в том успел. Раз поговорил он с ним до такой степени крупно, что ему объявлено было от начальства – или просить извинения, или выходить в отставку. Он подал в отставку. Дядя, действительный статский советник, приехал к нему перепуганный и умоляющий. “Ради самого Христа! помилуй, Андрей Иванович! Что это ты делаешь? Оставлять так выгодно начатый карьер из-за того только, что попался начальник не того… Что ж это? Ведь если на это глядеть, тогда и в службе никто бы не остался. Образумься, образумься, еще есть время! Отринь гордость и самолюбье, поезжай и объяснись с ним!”
“Не в том дело, дядюшка”, сказал племянник. “Мне не трудно попросить у него извиненья, тем более, что я, точно, виноват: он мне начальник, и мне ни в каком случае не следовало так говорить с ним. Но дело вот в чем: вы позабыли, что у меня есть другая служба: у меня триста душ крестьян, именье в расстройстве, а управляющий-дурак. Государству утраты немного, если вместо меня сядет в канцелярию другой переписывать бумагу, но большая утрата, если триста человек не заплатят податей. Я помещик: званье это также не бездельно. Если я позабочусь о сохраненьи, сбереженья, и улучшеньи вверенных мне людей и представлю государству триста трезвых, работящих подданных, чем моя служба будет хуже службы какого-нибудь начальника отделения Леницына?”
Действительный статский советник остался с открытым ртом от изумленья. Такого потока слов он не ожидал. [Он не ожидал такого потока слов] Немного подумавши, начал он было в таком роде: “Но все же таки… но как же таки?.. как же запропастить себя в деревне? Какое же общество может быть между мужичьем? Здесь все-таки на улице пройдет мимо тебя генерал, или князь. Захочешь – и сам пройдешь мимо каких-нибудь публичных красивых зданий; на Неву пойдешь взглянуть; а ведь там, что ни попадется, всё это или мужик, или баба. За что ж себя осудить на невежество на всю жизнь свою?”
Так говорил дядя, действительный статский советник. Сам же он во всю жизнь свою не ходил по другой улице кроме той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал, или князь; в глаза не знал прихотей, [Вместо “в глаза ~ прихотей”: не ведал никаких прихотей] какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже от роду не был в театре. Всё это он говорил единственно затем, чтобы затеребить честолюбье и подействовать на воображенье молодого человека. В этом, однако же, не успел: Тентетников стоял на своем упрямо. Департаменты и столица стали ему надоедать. Деревня начинала представляться каким-то привольным приютом, воспоительницею дум и помышлений, единственным поприщем полезной деятельности. Через недели две после этого разговора был он уже вблизи тех мест, где протекло его детство. Как стало всё припоминаться, как забилось его сердце, когда почувствовал, что он уже вблизи отцовской деревни. Он уже многие места позабыл вовсе и смотрел любопытно, как новичок, на прекрасные виды. Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой, трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, в перемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: “чей лес?” ему сказали: “Тентетникова”; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: “чьи луга и поемные места?” отвечали ему: “Тентетникова”; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности, с одной стороны мимо неснятых хлебов, пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг и разом показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченные избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, – ощущенья и мысли, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись, наконец, почти такими словами: “Ну, не дурак ли я был доселе? Судьба назначила мне быть владетелем земного рая, принцем, а я закабалил себя в канцелярию писцом. Учившись, воспитавшись, просветившись, сделавши порядочный запас тех именно сведений, какие требуются [которые] для управления людьми, улучшенья целой области, для исполнения многообразных обязанностей помещика, являющегося и судьей, и распорядителем, и блюстителем порядка, вверить это место невеже-управителю! И выбрать вместо этого чтó же? – переписыванье бумаг, что может несравненно лучше производить [а. что мог бы сделать; б. что может вместо <него>; в. Как в тексте. ] ничему не учившийся кантонист”. И еще раз дал себе названье дурака Андрей Иванович Тентетников.