Текст книги "Набат. Книга вторая. Агатовый перстень"
Автор книги: Михаил Шевердин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 46 страниц)
Многовековая политика притеснения «Пусть ненавидят, лишь бы боялись» оказалась никчёмной, едва только притеснители выронили из рук плети. Никакие призывы к защите исламской веры не помогали. Все идеи панисламизма, пантюркизма оказались чужими, непонятными горцам и степнякам Восточной Бухары. Армия ислама держалась страхом перед винтовками головорезов Энвера и курбашей. Ведь в бою под Танги-мушем басмачи потеряли едва ли двести убитыми и двадцать пленными. Что значит столь ничтожные потери для мощного кулака в пятнадцать тысяч фанатиков, вооружённых до зубов? Конечно, ничто. Но достаточно было Энвербею повернуть вспять перед штыками прославленной красной пехоты – и вся армия побежала. Поражение было полное.
Все свои завоевания, весь свой престиж Энвербей растерял за несколько часов. И особенно неприятную роль сыграло маленькое, ничтожное обстоятельство. В панике Энвер бросил в селении Кафрюн у мечети свой багаж, который совершил с ним столь длительное многолетнее путешествие из Салоник в Стамбул, из Стамбула по фронтам империалистической войны в Берлин, из Берлина в Советский Союз, в Баку, в благородную Бухару, из Бухары в Горную страну. И что бы ни чалось, какие бы превратности судеб не обрушивались на голову предприимчивого и честолюбивого офицерика из Солоникского гарнизона за всю его бурную, богатую приключениями жизнь, неизменно багаж, личные предметы комфорта сопровождали его. Энвербей отличался воинственностью, получил хорошую закалку в походах, но и в походах он любил удобства. Он привык, чтобы сапоги были всегда начищены и притом мазью с определенным запахом, и потому с ним всегда возили коробочки с кремом для сапог и сапожные щётки. Он любил «Comfort», и в своём распорядке он не отступал ни на йоту. Не одеть например, раз в неделю свежую, именно из определенного сорта полотна нижнюю рубашку, или не обработать келлеровоким фикстуаром усы, не затянуть их особой сеточкой, чтобы они грозно стояли стрелками, не освежиться из пульверизатора изысканным одеколоном «Скэн-д'орсей» («Запах табака») для Энвера было чуть ли не страшнее, чем, скажем, потерпеть сегодняшнее поражение...
И нужно же было, чтобы, поддавшись общему настроению (Энвербею никак не хотелось сказать – общей панике; ужасно неприятное для полководца выражение), он, зять халифа, главнокомандующий военными силами ислама, генералиссимус с мировой военной славой, отступал (спасался – тоже неприятное слово) столь поспешно, что потерял и обоз и свои личные вещи. Всё попало в лапы большевикам. Можно было бы послать представителя, попросить вернуть их... Но ведь он, Энвербей, совсем недавно высокомерно, следуя примеру заводил Антанты, объявил, что большевиков он не считает воюющей стороной, что большевики – грабители и мятежники и что с ними никакие переговоры, принятые по международным правилам войны, вести не подобает, а следует расправляться как с грязными мятежниками. Более того, он же, Энвербей, являясь зятем халифа и представителем аллаха, мечом божьим на земле, полководцем воинствующего ислама, не далее как дней пять назад объявил, что большевики, гяуры, – неверные и что пророк призывал истреблять гяуров, как собак, не давая пощады ни мужчинам, ни женщинам, ни младенцам.
Тело всё чесалось и зудело от пота, а свежие рубашки из тончайшего голландского полотна остались, чёрт бы побрал эту панику и спешку, в Кафрюне. И неудобно начинать переговоры с большевистскими комиссарами, упоёнными победой.
И хуже всего, что повсюду, среди бегущих по ночным дорогам, на тревожных привалах, среди мирных дехкан пополз «миш-миш» – слушок: «Энвер-де, потерял свои запасные брюки! Хи-хи!»
«Xи-хи!, Ха-ха! Брюки! Хо! Брюки зятя халифа! Охо-хо!»
Шептались всюду. Смеялись, несмотря на панику, несмотря на страх перед красными. Хохотали! В бедах Энвера они находили утешение и удовлетворение.
Над главнокомандующим армии ислама, зятем халифа, генералом турецкой армии Энвербеем-пашой смеялись.
Армия бежала всю ночь. Ни один огонек не светился в ночи. Костров некогда было раскладывать.
В темноте ночи Энвербей потерялся. Куда он девался, никто не знал, и вся масса басмаческой кавалерии катилась, никем не управляемая. Скакали воины ислама до тех пор, пока к утру измученные лошади не встали. Страх перед островерхими звездастыми шлемами заставлял многих бросать лошадей, оружие, бархатные камзолы, серебряные пояса, разбредаться по кишлакам и мгновенно перекрашиваться в мирных дехкан.
Только из-за глинобитных стен селения Карлюк басмачи открыли было по красным конникам беспорядочную стрельбу, но сопротивление продолжалось недолго.
Весь следующий день части Красной Армии быстро продвигались по степи и к утру вышли в долину реки Сурхан. С песнями конница вступила в Миршаде. Гриневич с тихой грустью разглядывал убогие глинобитные мазанки, брошенные, перевёрнутые юрты, пыльные дороги. Вспомнились прошлогодние события, кровь пролитая в таком забытом богом и людьми уголке.
Сухорученко вперёд ускакал со своими конниками разведать, где же противник?
Ночью он вернулся и разбудил Гриневича, спавшего под буркой, прямо на кошме, постеленной около стены домишка.
– Противника нет!
– Где же Энвер?
– Чисто, пусто! Драпанул, наверно.
Гриневич сел и зевнул.
– Беда, если южная колонна замешкается. Уйдёт собака в Афганистан.
Утром красная кавалерия без боя заняла города Юрчи и Денау.
Глава шестая. ПАСТУХ
Совершив путь славы и чести,
поставили смерть впереди жизни.
Махмуд Тараби
Будет жить вечно всякий, кто
прожил с доброй славой, потому
что и после него воспоминание о
добрых делах оживит его имя.
Саади
– Подожди! – буркнул Ибрагимбек.
Сидя на своём коне, он смотрел из-под руки на далёкую байсунскую гору, до подножия затянутую свинцово-чёрными тучами с седыми загривками.
– Чего ждать? – пробормотал гарцевавший рядом Даниар-курбаши. Карий жеребец под ним вертелся и из-под копыт летели комья глины, сухие веточки, колючки. Коню явно передавалось нетерпение хозяина.
– Они идут по дну сая. Я ударю и...
– Подожди... – Ибрагим ткнул рукоятью камчи туда, где были тучи. – Такого дождя десять лет не видел... Этот дурак-командир воды наглотается. Тогда ударим...
– Ударим... Я его помню... командира Сухую ручку. Сколько раз вместе водку пили, когда я у них был... Ур-ур кричать умеет, рубиться умеет, но в смысле ума...
Даниар-курбаши не стал распространяться насчёт ума Сухорученко, а только пошевелил пальцем около лба.
– Его завели в сай, а он, слава аллаху, ничего не понимает.
Нестерпимо парило. Обрывы мешали Сухорученко со дна сая рассмотреть горы и тучу, которая так заинтересовала Ибрагимбека. Гигантские белые и серые облака, столбами ходившие в небе до самого зенита, вызывали зависть и проклятия бойцов. Совсем недалеко, где-то за холмами, лился дождь, омачивая землю, стекая в благодатные ручьи и озерки, неся прохладу и свежесть, а здесь, на дне каменистого сая, блеск раскалённой гальки, дышавшей в лицо сухостью и жаром, слепил глаза. Ни ветерка, ни малейшего движения воздуха! Даже ящерицы, даже муравьи куда-то исчезли. Лошади брели, опустив головы. Люди в сёдлах раскачивались, как маятники. После неслыханного подъёма, после взрыва всех душевных и физических сил, вызванных бешеной атакой, сонная одурь стремительным, цепенящим ударом обрушилась на отряд. Только Сухорученко с точностью автомата через равные промежутки времени «подогревал» настроение звучным матом, от которого даже кони встряхивались и начинали шагать бодрее.
Ехавший рядом с комэском Хаджи Акбар каждый раз поворачивал к Сухорученко толстое прыщавое лицо и только вскидывал изумленные брови. Помимо выполнения обязанностей проводника и фуражира эскадрона Хаджи Акбар считал своим долгом развлекать командира рассказами о благах и чудесах горной страны,
– Такие красавицы-таджички там, – разглагольствовал Хаджи Акбар и чмокал губами, – нет равных им по красоте. Определенно женюсь, как попаду в горы.
– Нашёл время... – удивился Сухорученко. Воспаленными глазами он изучал жёлтые обрывы, выжженные холмы.
– Время. Самое время. Без бабы трудно. Я человек больших страстей. Найду невесту-горянку и женюсь.
– Да разве за тебя, толстопузого, красавица пойдёт?
– Девки здесь дешёвые, за сто рублей вот такую жену куплю.
– Просто у вас тут, – вздохнул Сухорученко. – А у меня в Хреновом вот такая баба... белая, крупитчатая осталась... Не то, что ваши сухолядные чернушки.
И сам ещё раз вздохнул:
– Жена моя давно, наверно, спит с Митькой-телеграфистом. Поскучала, конечно, поскучала, да и утешилась.
– Если жена неверна, убить надо. У меня тоже есть жена, вот найду её, живот ей распорю, кишки выпущу. Другую жену возьму, две, три возьму. Хочешь, женю тебя, командир, на черноокой?!
– Правда? – спросил Сухорученко и подозрительно глянул на Хаджи Акбара, ожидая подвоха.
– Правда! Не одну жену, четырёх можешь иметь, прими только веру истинную, тебе баб сколько угодно дадут.
– Кто это мне даст? – насторожился Сухорученко. – С чего бы это?
Хаджи Акбар только усмехнулся. Сухорученко засопел, и рыжие волосы, росшие прямо из ноздрей, угрожающе зашевелились. Так он и знал – опять этот сукин сын, Хаджи Акбар, его подцепил.
«Чего это Гриневич с ним цацкается, – думал он. – явная контра... Молится всё время – раз, где-то шляется – два, буржуй – три. К стенке – и всё... будь на то моя воля... Жену вздумал предлагать... На чём играет. Понимает сволочь, что все мы тут по бабе изголодались... В дружбу лезет. Здорово… Комэск – будёновец, и у него в друзьях – буржуй».
Не раз Сухорученко заговаривал об этом с Гриневичем ещё в Байсуне, с нарастающим удивлением и негодованием, даже видя, как Хаджи Акбар втирается в доверие к командованию. За каких-нибудь пять-шесть дней похода Хаджи Акбар стал своим человеком. Вкрадчивыми, ласковыми манерами он очаровал всех, и без него комдив не делал ни шагу. Говорили ли о маршруте похода, о снабжении бойцов, о движении разведывательных групп – Хаджи Акбар сидел рядом и важно давал советы. Его люди, которых он называл «красными джигитами», скакали день и ночь во все стороны, привозили вести о том, что делалось в степи и в горах. По твёрдому убеждению Сухорученко, самого Хаджи Акбара и его «красных джигитов» следовало безотлагательно расстрелять. Но вышло так, что Хаджи Акбара дали в эскадрон Сухорученко проводником. Трофим Палыч вне себя от возмущения тогда же заявил: «Заведёт в засаду! Не возьму!»
Но пришлось взять. Другого проводника не нашли, да и уполномоченный Бухарского правительства в Байсуне ручался головой за Хаджи Акбара.
Эскадрон быстро продвигался на восток. Всё шло благополучно, засад никто не устраивал, в ловушки Сухорученко не попадал. Но мнения своего Сухорученко о Хаджи Акбаре не изменил.
«Вполне обволок всех. Экий гад!» – думал он. Для очистки совести Трофим Палыч виртуозно выругался.
Впрочем, его ругань преследовала совсем иную цель. Он гонял своих бойцов по очереди в разведку на холмы, обрамлявшие сай. Дозоры непрерывно сменялись, но усталые, измотанные люди изнывали от жажды, ошеломлен-ные, оглушённые острыми лучами солнца, взобравшись наверх, подставляли лица под ветер и больше смотрели с вожделением на совсем близкие тучи, чем на тянувшиеся во все стороны плоские увалы, Кузьма Седых и друг его Матьяш, высланные тоже наверх, вдыхали воздух всей грудью, и им казалось, что ветер несет вместе с запахами травы и дождя немного влаги. Их взгляды машинально, безразлично бродили по бурым склонам холмов, по белевшей вдали и ниже полосе сая...
И вдруг Кузьма вздрогнул. Что такое? Только что сай там вдали слепил глаза своей белизной на солнце, а теперь... Кузьма не верил своим глазам. Сай стал желтый и шевелился.
– Матьяш, что такое?
– Где?
Кузьма только ткнул рукой вдаль. Дико взвизгнул Матьяш, пришпорил коня и скатился вниз клубком по такому крутому склону, что недоумевающий, ошеломлённый Кузьма только диву давался, как он не свернул шею себе и коню. Матьяш исчез... И почти тотчас снизу послышался нарастающий гул...
Все с таким же леденящим душу визгом Матьяш вылетел навстречу едва ползущему по дну глубокого сая эскадрону.
Привыкший к мадьярским степным воплям Матьяша, Сухорученко не особенно встревожился, когда увидел скачущего всадника. Ещё меньше беспокоил его прорывавшийся сквозь визг вопль: «Вода! Вода!» Он успел подумать даже: «Вода! Как хорошо!»
Но почти в тот самый момент, когда Матьяш с раскрытым ртом и вытаращенными глазами подскочил к нему, из-за поворота сая вырвалось что-то живое, ревущее, щипящее.
«Силь! Спасайся!» – заорал кто-то из бойцов. – Налево, рысью ма-а-арш! – только успел скомандовать Сухорученко, и всё завертелось перед глазами. Кипящая, бурлящая масса налетела на всадников с быстротой курьерского поезда. Поток густой, большой, похожей на жидкую кашу воды, вспухшей от неожиданно промчавшегося в горах жестокого ливня, с рёвом вырвался из ущелья и разлился по сравнительно широкому каменному руслу. И в этом состояло счастье Сухорученко и его бойцов. Бушующий поток доходил только до стремян и сбил с ног лишь немногих коней да и те, барахтаясь, потеряв всадников, сумели, избитые, израненные о камни, подняться на ноги. Обрушься силь на отряд в узком ущелье – немногие смогли бы спастись.
(* Силь – бурный поток, образуемый выпадающими в горах, дождями и размывающий всё на своем пути.)
Ревущая стремнина всё поднималась. Грохоча, катились по дну валуны, мчались таранами стволы вырванных с корнем деревьев, сбивая с ног лошадей. Ил, песок залепляли глаза, набиваясь в ноздри, уши.
Ревущий поток швырял людей, таскал по камням, бил о гальку.
Мокрый, дикий, весь в грязи выбрался на берег Сухорученко. Ежесекундно сплевывая и забыв даже материться – настолько ошеломила его неожиданность, – он командовал, распоряжался, а когда возникала необходимость, сам кидался в кипевшую и ворочащую грозным зверем пучину, чтобы вытащить ослабевшего, схватить под уздцы беспомощно барахтающегося и дико ржущего коня.
– Винтовки! Крепче держать винтовки! – орал, перекрывая рев потока своим голосищем, Сухорученко. – Разгрохаю за винтовку.
Он рыскал глазами по жёлтомутному потоку, слепящему глаза своим блеском, и с удовлетворением убедился, что почти все бойцы или уже выбрались или успешно выбираются на берег. Как сквозь сон увидел он толстого Хаджи Акбара, растерянно топтавшегося около своей лошади.
Сухорученко только позволил себе «выразиться» по поводу сволочных проводников, как около него промчался Матьяш с визгом: «Верблюдов уносит! Верблюдов!»
Подняв своего коня на дыбы, Сухорученко обрушил его в поток и отдался той самой стихии, из которой только что с таким трудом выбрался. За Сухорученко, также не раздумывая, бросилось несколько бойцов из узбеков и киргизов.
Но, несмотря на отчаянные усилия, из двенадцати верблюдов удалось спасти только четырёх. Неуклюжие животные могли держаться, пока вода не сбивала их с ног, а тогда, смятые напором воды, похожие на кучу тряпья и шерсти, они становились жалкой игрушкой потока и исчезали в густой глинистой массе. Погибли вьюки с провиантом, с чаем, солью и, самое неприятное, с патронами...
Сквозь рёв силя уже некоторое время слышались звуки, похожие на удары палки о ковер, и расстроенный невознаградимой потерей Сухорученко сначала не обратил на них внимания. Но удары участились.
Схватив бинокль, командир стал осматривать берега и вдруг увидел:
– Ага! Вот оно что! Наконец-то! За мной!
Он взлетел на коня и погнал его наверх по крутому откосу.
Измученные зноем, долгим переходом, безводием лошади, приняв столь неожиданную и опасную ванну, словно переродились. Они легко несли своих всадников вверх по откосу.
Наверху над бурлившим и гудевшим саем шёл бой. Едва Ибрагимбек убедился, что красноармейцы попали в беду, как воскликнул:
– Велик аллах! Теперь их дело пять, а наше – десять. Раз есть в котле, будет и на блюде. Ударим на безбожников, господин Даниар!
Через минуту чёрной лавой всадники выкатились из балки, в которой они скрытно стояли до сих пор, в сторону сая.
– Бог отдал нам в руки большевиков! – кричал Ибрагимбек, скача рядом с Даниаром. – Мы их возьмём, как ягнят! Покажем Энверу, как воюем мы! Чур, половина винтовок моя!
Сотни копыт сотрясали степь. Облако пыли закрыло солнце.
Захваченные пылом атаки, басмачи нечленораздельно повизгивали, сжимая до боли рукоятки сабель. Вот и склон холма, спускающийся сначала полого, а затем всё круче к бурлящему желтой водой саю, а на узком берегу мечутся жалкие фигурки людей и лошадей...
– Они беспомощны! – снова рычит Ибрагимбек и oт души хохочет.
Да, случай способствует ему в его начинаниях! Победа! И победа легкая!
Чёрная масса всадников катится вниз, только поблескивает в солнечных лучах брызгами голубоватая сталь клинков.
– Ур, ур! Бей, бей! – вопят басмачи в восторге.
Но, что это?
Среди воинов ислама возникает смятение. Кто-то падает, кто-то осаживает на всем скаку коня. Кони прыгают, скачут через бьющихся на земле в агонии лошадей, людей. Возникает свалка.
Слева, с вершины небольшого холма, били из винтовок, били равномерно и метко.
Произошло замешательство. И первый поддался панике Ибрагимбек. Он очень не любил, когда в него стреляли. Он повернул коня.
Конная лава откатилась. На полном скаку басмачи подхватили раненых. Среди кустиков сухой колючки краснели, белели, желтели чалмы, халаты, валялись сабли. По лощине с жалобным ржанием метались кони.
Из-за гребня холма высунулись головы в буденовках.
– Отъехали, гады, – сказал удовлетворенно Кузьма.
– Сейчас поскачут снова, – заметил черноусый боец, – теперь на нас.
– Ничего, отобьемся, – проговорил Кузьма, загоняя обойму в затвор винтовки, – кто ходит окольными путями, попадает под дубинку.
Уверенность его ничем не подкреплялась. За гребнем холма лежали только он и ещё трое бойцов. Кузьма был плохой солдат, безалаберный, недисциплинированный. Войну он понимал как драку с буржуями. Но воевать он по-шёл добровольно, бил из винтовки метко, на триста шагов попадал медведю между глаз – так умел бить таёжный сибирский охотник, и смелости у него было не занимать стать. Увидев басмаческую лаву, вырвавшуюся, точно из-под земли, он не растерялся и заставил остальных разведчиков залечь на холме. Он отверг их предложение: «Податься до оврагу. Всё одно Сухорученко пропал. Потопчут басурманы, порубят!» Сухорученко недолюбливали в отряде за грубость и бахвальство.
Но Кузьма мигом остановил панику и провел агитацию, как он говорил:
«Да ты что, мать твою... Красную Армию позоришь? Не разводи хреновину. А ну ложись...»
Они залегли и так как стреляли всего на расстоянии какой-нибудь сотни шагов, сумели сразу же нанести урон банде.
Басмачи переполошились. Курбаши Даниар понимал, что удар врасплох на отряд Сухорученко сорвался, и хотел броситься на холм, чтобы отвести душу и не мешкая открыть дорогу вниз. Даниар уверял, что на холме нет и двух десятков врагов. Ибрагим от неожиданности как-то раскис, растерялся и только отрицательно качал головой. Он очень расстроился: пуля прошла между ногой и боком коня, срезав ремень стремени как бритвой. Он чуть не свалился с коня. Кожу на внутренней стороне бедра жгло и саднило в самом чувствительном месте. Ибрагима тошнило от мысли, что пуля могла пробить ему бедро. Он не мог сдержать дрожь, и никто в мире не заставил бы его сейчас сесть на коня. К счастью, имелся налицо предлог – нукер сшивал ремни стремени, а Ибрагим совершал тут же, в укрытии, на коврике «намази хуф-тан». Даниар-курбаши метался, не решаясь нарушить молитву. Хлопая ладонями по газырям своей черкески, он выплёвывал ругательства. Махнув рукой на молящегося Ибрагима, он приказал своим кавказцам открыть винтовоч-ный огонь по вершине холма. Кузьма и разведчики ответили. Завязалась перестрелка.
Произошло то, что меньше всего устраивало басмачей и позволило Сухорученко привести в порядок размётанные и разрозненные его силы.
– Пора смываться, патроны к концу идут, – сказал Кузьме черноусый боец. – Сухорученко, чать, теперь очухался.
– Молчи, стреляй, – пробормотал Кузьма, выплевывая песок и глину, брызнувшие ему прямо в лицо.
– Ловко стреляет, собачье.
– Вишь, ползут. Дурак я, что ли, – протянул черноусый.
– Стреляй, говорю тебе!
Кавказцы шли к вершине холма цепями, стреляли, делали по всем правилам перебежки, ползли по-пластунски. Они умели стрелять, и черноусому не удалось продолжать спор. Когда Кузьма взглянул в его сторону, он уже лежал недвижимый.
– Царство тебе небесное! – пробормотал Кузьма. Он стрелял и стрелял, но убедился почти тотчас, что стреляет один. Он оглянулся. Второй разведчик, раненный в голову, откатился вниз и бился в агонии, третий боец лежал навзничь, и руки его шевелились, вновь и вновь проделывая машинально движение, которым, посылают патрон в ствол винтовки.
Внизу в прикрытии понуро стояли кони, отмахиваясь хвостами от мух и слепней. Кузьма посмотрел на них, на подползающих по склону холма даниаровцев, всего шагах в пятидесяти, потом опять взглянул на коней. Но раз-мышлял он всего секунды две, надвинул козырёк будёновки на глаза и прицелился. Меткие выстрелы его заставили кавказцев залечь.
«Но они ведь не дураки. Что они не видят, что я один!» – с тоской подумал Кузьма. – Где наш бурбон? Пропал, что ли?»
Посмотреть он не мог, куда девался Сухорученко. Высунуться – значит, получить пулю в лоб. И Кузьма чуть не заплакал. Ему казалось, что его бросили. Он старался, он задержал атаку, он спас своих товарищей, а его бросили подыхать, как собаку. Он час отбивается один, а эта «пустая бочка, которая гремит», Сухорученко, ослеп и оглох, видать...
Всё сместилось в мозгу Кузьмы. Он воображал, что остреливается час, а прошло со времени атаки ибрагимбековской лавы не больше десяти минут.
Но Кузьма не знал этого. Часов не имел. Он вздохнул, подтянул к себе подсумки убитых и раненых. Каждая пуля его попадала в цель, и даниаровцы снова остановились, стараясь втиснуться в землю.
Кузьма вздрогнул, и всё похолодело у него внутри. Кто-то шевелился с ним рядом. Уголком глаз он увидел, что это, судя по одежде, пастух-горец. Но и пастух может оказаться врагом. Первым движением Кузьмы было замахнуться на пастуха прикладом, но он вовремя остановился. Тёмное, кареглазое лицо горца озарилось застенчивой улыбкой.
– Можна? – сказал он, чуть коверкая русское слово, и коснулся пальцами лежащей около убитого черноусого винтовки.
– А ты умеешь? – быстро спросил Кузьма.
– Мала-мала умею! Если нашёл, подсчитай, друг, если познакомился, попытай.
– Валяй!
Пастух взял винтовку, лег на живот и осторожно посмотрел через гребень. Также осторожно он высунул винтовку и, почти не целясь, нажал спусковой крючок. Кузьма невольно высунулся и посмотрел. Один из лежавших даниаровцев встал, развёл руки и рухнул.
– Молодец! – крикнул Кузьма.
Спокойствие, уверенность вернулись к нему. Он рубанул пространство ладонью и показал правую часть склона холма пастуху. Тот понимающе закивал головой.
Сам Кузьма занялся левой стороной.
Видимо, даниаровцам не хотелось подставлять головы под верные пули, и они отползли,
– Ну, брат, – сказал Кузьма пастуху, – стрелять ты горазд, верно, тебе басмачи здорово в печенки въелись,
– Вздохи моих отца и матери расплавили бы и железо, столько горя и несчастий видели они от баев и беков. Но отец говорил мне: «Сынок, умей хотеть – и будешь свободным...»
– Ползут! – крикнул Кузьма,—огонь по гадам.
Когда конники Сухорученко отогнали пулемётным огнем банду Ибрагима и даниаровцы очистили склоны холма, бойцы нашли Кузьму, истекающего кровью. Рядом с ним, сжимая в застывших руках винтовку, лежал мёртвый пастух. Полузакрытые прекрасные глаза его смотрели в небо, нежная застенчивая улыбка чуть обнажала ровный ряд безукоризненных зубов. Смерть сразила его сразу, почти не заставила страдать, только небольшая слезинка застыла не щеке.
Кто он? Откуда пришёл? Как его звали? Почему он поднялся на холм, почему он, презирая опасность, стал помогать бойцу Красной Армии, почему он взял винтовку и стал стрелять в своих соплеменников-единоверцев? Что он думал при этом? Какие его силы толкнули на это? Ни записки, ни документа, ни клочка бумаги не оказалось в одежде пастуха, вернее в лохмотьях, прикрывавших его молодое, сильное тело, пробитое пятью басмаческими пулями. Смертельно раненный, он продолжал отстреливаться, не желая покидать своего вновь обретённого товарища.
– Друг стрелял, пока не умер, – сказал Кузьма.
– Ты хоть имя спросил его? – сказал Сухорученко.
Но Кузьма промолчал. Какие там имена?
Бойцов и пастуха-таджика похоронили в одной могиле, вырытой в пахнущей полынью и солью земле.
Сам Кузьма не мог от слабости шевельнуть рукой, но он позвал Матьяша и попросил его написать на камне чернильным карандашом рядом с фамилиями павших красноармейцев: «Пастух и герой. Друг Кузьмы Седых».
И хоть силь наделал много ущерба боевым припасам отряда, но Сухорученко приказал в честь безвестного чабана дать отдельно салют залпом из винтовок.
Камень на могиле бойцов лежит и по сей день.
Только надпись, сделанная чернильным карандашом, уже давно смыта дождями, и от неё осталось в углублении маленькое сиреневое пятнышко.