Текст книги "Набат. Книга вторая. Агатовый перстень"
Автор книги: Михаил Шевердин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 46 страниц)
Дул, бесился горячий ветер. Стыл чай, налитый в старенькую, видавшую виды пиалушку, разбитую, сшитую медными скобочками. На дне её под мутно-клейкой жидкостью накапливался из оседавшей пыли и песка кружочком коричневый осадок. Дул «афганец».
– Кара постигнет чайханщика, – монотонно сквозь порывы ветра доносился удивительно певучий голос, – если он не вскипятит вовремя самовар Сказители преданий, рассказчики сказок и грызущие сахар сладкоречивые попугаи рассказывают, что в день страшного суда нерадивый, неугодивший посетителям чайханщик восстанет в образе свиньи и захрюкает, словно поганое животное, а если чайханщик поломает правила нашего устава, то надлежит развести его с его женой и прогнать из селения...
Рваная кошма, разбитая, склеенная пиала, лесок, пыль... Монотонный бред о каком-то чайханщнке... Мысли...
Рядом слышится покашливание.
А! Это Зиадулла-бин-Насрулла – сириец, мунаджим – колдун. Вечно надоедает со своими прорицаниями. Чепуха, бред!.. Но... иногда его нелепые предсказания как будто сбываются. И потом... Зиядулла сразу же при первой встрече признал перстень Мл'амуяа, увидел и запричитал: бормотал о мистической силе, вспоминал, что перстень происходит из таинственной Халкиди-ки в Греции, что перстню три тысячи лет. Якобы кольцо отнял Искандер Великий в юности у страшного одноглазого великана и с тех пор стал полководцем. С перстнем завоевал Искандер мир, а когда убил друга своего и побратима Клита, обронил перстень... и помер жалкой смертью. И будто потом носил агатовый перстень царь Рума, тоже великий завоеватель. Но украла у него перстень развратная жена, и царя убили ножами. Захватили потом волшебный перстень византийские императоры, но халиф Ма'амун отнял его и стал велик и могуч. И вот теперь...
– Что тебе, Зиадулла?
Но сириец уже своей тонкой чёрной палочкой что-то ковыряется в пыли, копает какие-то ямки, ряды ямок соединяет попарно канавками и бормочет. Да это рамль – гадание на песке. Равнодушно смотрит на ямки Энвербей, но почему-то сердце чуть сжимается. Быстро бормочет сириец Зиадулла, нервно соединяя полосками ямки:
– Печаль и услада, жало и услада. «Ниш ва нуш!» – Качает недовольно головой, хмурит брови. Сердце у Энвербея ещё больше сжимается. Последние дни столько неудач, а тут ещё выходит нечётное количество ямок... После соединений остаётся одна...
Раздражение в Энвербее растет. Он знает, что будет дальше. Сейчас этот надоедливый сириец вытащит свою «Китаб-уль-Рамль» – гадальную книгу, важно перелистает, найдёт соответствующий раздел и начнёт гнусавить: «Силы таинственные предопределили...»
Всё глупости, всё невообразимый бред, но что-то тянет с неистребимой силой в пучину таинственного.
Да, в руках сирийца книга. Уже он листает её.
– Уйди, – свистящим шёпотом говорит Энвербей. Он так боится услышать неприятное.
Отупело смотрит сириец.
– Уйди... Нельзя при всех... вечером.
Какое отвратительное самочувствие, какие неприятные мысли. Совсем недавно... нет, четыре года назад, разве он мог даже представить, предсказать, допустить... Тогда ковры... бронза и мрамор... Дворцы Стамбула... Шекер-палас... Камюр-палас... Гобелены, хрусталь... блеск, величие.
И непостижимо без связи, без логики... Великие грандиозные планы... Походы на Восток... Искандер Великий. Завоевание Кавказа... Захват Суэца... Кинжал в сердце британского льва. Тогда он, Энвербей, стоял во главе завоевателей мира. По его требованию под диктовку немцев султан, его тесть, объявил джихад – священную войну против неверных... Поднять всех мусульман... Присоединить Афганистан, Иран. Восемьдесят миллионов индийских мусульман... Какие планы! Британия растоптана... под ногами. Он, Энвербей, преемник английских императоров Индии. Победоносные турецкие дивизии маршируют по Закавказью, стирают с лица земли грузин, армян...
Непобедимые полки лавиной захлёстывают Кавказ. Удар в самое сердце исконного врага – России... Захват волжско-уральских районов... Миллионы татар, башкир преклоняют колени перед всемогущим властителем... Какое величие! Какие победы! А дальше захватить Туркестан... Западный Китай.... Индонезия... Мировая исламская империя...
– Во время похода пророк, да произнесут его имя с благоговением, блуждал в пустыне с войсками.
Чей голос звучный, громкий, слишком громкий? Ах, да, чайханщик. Как он надоел.
Да и он, Энвербей... блуждающий в пустыне... Как это вышло? Казалось, всё тогда продумали. И людские кадры, и прекрасное крупповское оружие, и снаряды, и артиллерия, и надежда на кавказских мусульман. Какое победоносное наступление! Какое начало! Торжество. Какие мечты о блестящем будущем! И вдруг... Сарыкамыш! Катастрофа! Поражение! Гибель семидесяти тысяч отборных войск из армии в девяносто тысяч… Падение Эрзерума... Трапезунд, Эрзииджеши... Начало конца...
А голос всё бубнил:
– Грозила славным последователям пророка смерть от жажды. Тогда по приказу пророка, да преклонят все колена перед его неслыханной мудростью, все знамена воткнули в землю у подножия горы...
– Горы... горы... горы турецких трупов на Кавказе... у Багдада, в Палестине... в Дарданеллах... Пусть прокляты будут Дарданеллы. Именно там взо-шла звезда Кемаля, того самого Кемаля, который вышвырнул из Стамбула его... покорителя мира.
– И тогда он, покоритель мира, простёр руки к горе и помолился, и вышел пророк Давид и... – рассказывал чайханщик.
– Проклятие... Никакой пророк не помог тогда предотвратить развал и разгром... Всё хуже и хуже становилось... Час пробил, и перед глазами всех предстала судьба мировых планов такой, какая она есть... Всё рухнуло, и тогда он, Энвер, сделал отчаянное усилие... Казалось, счастье повернулось к нему... Восемнадцатый год... год взлёта... Чтобы спасти то, что казалось можно было спасти, он бросил толпы голодных, обезумевших турок на Закавказье, откуда после революции ушла русская армия. Грузия, Армения лежали перед ним беспомощные, прекрасные, богатые... И он бросил на них турок под командой своего брата Нури-паши... И снова в сводках запестрели победные слова. Пал Баку... Снова полилась кровь армян... Он отдал приказ: «Убивайте!» И турки убивали... Но всё напрасно... Разве воскреснет труп?..
– И Давид-пророк даровал мусульманам самовар! Он вынул из скалы самовар.
– Самовар?!.. Что за издевательство... – Энвербей вскочил. Он наступал на перепуганного чайханщика, ободранного, жалкого человечка, прятавшегося за самоваром, и кричал: «Убрать, убрать!»
Он стоял посреди чайханы, топал ногами и кричал: «Убрать, убрать!».
Подскочил мертвоголовый адъютант и, схватив за шиворот чайханщика, что-то сердито говорил ему. Подбежали кавалеристы из охраны. Дехкане, пастухи, стоявшие перед чайханой, в испуге закричали. Несколько минут никто ничего не мог понять. Думали даже, что на зятя халифа кто-то покушался и дехкан согнали в кучу, наставив на них дула винтовок.
Только теперь Энвербей сообразил, что он просто смешон. Он заулыбался и приказал адъютанту отпустить чайханщика.
– О чем ты говорил?.. Какой пророк Давид? Какой самовар?
– Господин —упал на колени чайханщик, – клянусь, я не виноват, кля-нусь, я только рассказывал твоим воинам рисоля – предание о покровителе чайханщиков пророке Давиде. Он дал людям первый самовар и...
– Хорошо, хорошо, – сказал благосклонно Энвербей.
Он уже перенесся из прошлого в настоящее. Он смотрел на чайхану, на дорогу, на толпящихся под дулами винтовок крестьян и думал о том, что вот он – человек, державший в руках бразды правления могущественного государства, командовавший одной из лучших армий в мире – ныне сидит в грязной чайхане и его окружают такие чужие холмы, а перед ним чужие люди, которые называют себя мусульманами, но которые совсем не горят желанием проливать кровь за знамя пророка.
В нём проснулось желание разъяснить, втолковать им величие идей джихада. Он лихорадочно искал доводов, ярких убедительных положений. Он горел желанием действовать.
Он приказал всем сесть. Став на шатком помосте в позу, он произнёс речь. Он говорил длинно, пространно. Он приводил выдержки из корана, ссылался на авторитет толкователей религиозных догм.
– Если я недоволен жизнью, то что я могу поделать, – проповедовал он. – Я не могу, я не смею быть недовольным божьим предопределением – текдиром. А аллах предопределил именно мне, зятю халифа правоверных, взять в руки меч пророка и прийти к вам, о мусульмане, и, поражая беспощадно неверных большевиков и им подобных, поднять вас, жителей Горной страны, на борьбу за создание великого мусульманского государства. По божьему предопределению, я пришел к вам и, избавляя вас от величайшего греха – впадения в неверие – призвал вас, люди, под знамя пророка, дабы раз и навсегда покончить с нечестивыми большевиками и повергнуть в прах нечестивое коммунистическое учение Ленина.
Все присутствующие в чайхане встали вдруг разом как один.
И это было так неожиданно, что Энвербей замолчал.
Дикими, остановившимися глазами смотрел он на поднявшихся горцев.
Воцарилось долгое молчание...
И вдруг он понял.
Он понял, что горцы встали при имени Ленина.
Да, присутствовавшие в чайхане не поняли, почти ничего не поняли из длинной невнятной речи Энвербея. До их сознания не доходили вычурные, заумные фразы, произнесенные к тому же с сильным турецким акцентом. Дехкане напрягали внимание, они вслушивались в незнакомые мягкие слова и ничего не понимали. Не дошли до них и изречения из корана, потому что никто не понимал здесь по-арабски.
Они с недоумением и с испугом смотрели на стоящего перед ними во весь рост невысокого военного человека, разглядывали с интересом и завистью его невероятно красивые блестящие сапоги, скучали и тоскливо ждали, отпустят их или не отпустят. Если бы они не знали, что это зять халифа, если бы не кровавые жестокости Энвербея, может быть, они и слушать бы не стали этого прищельца, чужого человека из чужой страны, который принёс столько горя, несчастий, бед их мирным долинам. Всё это смутно копошилось в их мозгах тяжелодумов, людей невежественных, неграмотных. Одно для них было ясно: этот большой начальник стоит в блестящих сапогах посреди чайханы и что-то им повелевает делать, а по ту сторону дороги выстроились люди большого начальника и держат наготове винтовки, которые так громко стреляют и так беспощадно убивают. Раз так, надо слушать. Он начальник. Надо его слушать и повиноваться.
Они сидели, покачиваясь на месте в такт чужим словам, произносимым чужим человеком, согласно мотали головами и начинали даже дремать под свист горячего крепкого ветра, который нет-нет да и врывался под жалкую кровлю чайханы.
И вдруг, словно молния сверкнула: – Ленин!
И безотчетно они вскочили при великом имени. Что? Почему? Зачем? Имя Ленина произнес этот начальник в лакированных сапогах.
Безотчетно они встали, тем самым отдавая дань великому имени, которое знало уже в то время всё трудящееся человечество, которое знали и они, таджики горной долины, знали не просто как имя, но как имя великого защитника трудящихся от гнёта и произвола.
Вот почему встали почтительно горцы, когда Энвер произнёс имя Ленина.
Поднятая в воздухе рука Энвербея бессильно опустилась. Из горла его вырвался неразборчивый, непонятный звук, похожий на сдавленное рыдание, вопль негодования. Он сделал два шага по кошме к стоявшим в молчании дехканам. Взгляд его, угрожающий и жестокий, заставил их попятиться. Энвер хотел сказать что-то, но вдруг повернулся и, звеня шпорами, побежал по скрипевшим ветхим доскам помоста, соскочил с возвышения, бросился к коню, взлетел на него и помчался по узкой горной дороге навстречу ветру, песку, пыли к далеким зубчатым горам...
Бои приближались к Кабадиану. Энвер упорно рвался на юг.
Надежда и умиление объяли умы и сердца обитателей ишанского подворья. Натерпелись они страхов, когда всемогущий эмир бухарский Сеид Алимхан, поднявший превыше купола небес и сияния солнца знамя войны с презренными кяфирами, нежданно-негаданно бросил на произвол судьбы кабадиганские святыни и дал тягу за реку Аму-Дарью. Святые хранители могил думали тогда, что наступил «страшный суд» – киомат и что демоны в рогатых шапках разорят святыни и истребят дервишей. Но оказалось, что они трепетали зря. Никто их не тронул. Но, увы, тысячу раз увы, разве подобает священному Кабадиану пребывать под пятой гяуров. И весть о приближении зятя халифа с воинством привела всё ишанское подворье в возбуждение чрез-вычайное. А тут ещё к ишану Музаффару приехали от Энвербея послы – турецкие офицеры.
В тёмных закоулках, под сводами мазаров, в глубине дворов возликовали всякие шейхи, ходжи, мюриды, странники, дервиши, прихлебатели, каляндары, странствующие от дома к дому, от двери к двери, от одной дервишеской общины к другой в поисках подаяния, крова, пищи, провозглашая молитвы, распевая псалмы, торгуя амулетами и ладанками. Грязные, вшивые, лохматые – их особенно много набежало в последний год в ишанское подворье из охваченных революцией Бухары, Шахрисябза, Гузара, Ширабада. Они сбежались сюда в ужасе перед революционной грозой. Здесь собрались самые разные, издревле враждовавшие представители всевозможных дервишеских орденов и кадирие, и бекташие, и накшбендие, и юнисийе, и мевлевие и многие другие. Раньше они друг другу бы головы проломили, в драку полезли бы, в ножи пошли бы, но сейчас они жили в мире и ладу, объединённые ненавистью к большевикам.
Но недолго радовались и торжествовали патлатые обитатели подворья. Дрожащим голосом они рассказывали друг другу веши, от которых им становилось совсем уж жутко на душе.
«Вышел ишан на айван, – говорили они, – и, о аллах справедливый, изрёк: «Пусть знает он, Энвербей, не могу взять я его меч для нашего дела, ибо он не выполнил обещания помогать народу, печься о народе, заботиться о народе, избавлять народ от насилия и угнетения. Ибо поломал он клятву, а в священном коране записаны в суре «бакрэ» следующие слова: «Нарушающие договор, порицающие религию, посягающие на свободную и счастливую жизнь – да будут они уничтожены!» Повернулся ишан Музаффар задом к посланцам господина зятя халифа и удалился в свои покои. А люди Энвера постояли-постояли, посмотрели-посмотрели, сели на коней и ускакали... О аллах, быть беде!»
И они смотрели на небо, холмы, трепетно прислушивались, не скачут ли с воинственными воплями люди зятя халифа, чтоб растоптать, разнести, развеять в прах Кабадиан за дерзкие слова ишана Кабадианского.
Что же касается жителей города Кабадиана, то они совсем не хотели вмешиваться в распри между зятем халифа и ишаном. Говорили они: «Кто силён да богат, тому хорошо воевать». Из-за последних лет разорения и грабежей кабадианцы впали в бедность и даже нищету. И хоть слова ишана согревали их души и сердца, но... ввязываться в драку... ну нет уж, лучше подальше и в сторонку... а то месть падёт на невинных.
Три дня, три долгих дня кабадианцы ждали.
Затих город, замолк базар. Запаршивевшие, тощие псы крались среди запертых лавчонок, рылись в свалках мусора. По ночам во дворах бродили огоньки, слышались удары кетменей. Предусмотрительные закапывали из имущества то, что поценнее...
На утро четвертого дня, когда напряжение достигло крайности, приехал на ишаке мулла имам из селения Дуоба. Вытаращив красные от бессонницы глаза, он кричал у ишанских ворот:
– Люди зятя халифа сражаются с нечестивцами на холме Кызкала! Мечи архангелов разят безбожников.
Подгоняя своего длинноухого криками «кхх, кхх», красноглазый уехал.
Кабадианцы прислушались: да, до их ушей доносились далёкие выстрелы. Все смотрели на север с тоской и ужасом. Даже сам Сеид Музаффар вышел на крышу своей михманханы и, хмурясь, долго глядел на далёкие сопки.
Он спустился с крыши только тогда, когда в ворота подворья постучался Пантелеймон Кондратьевич. В сопровождении всего трех бойцов он появился со стороны Аму-Дарьи, спокойно проехал через опустевший город и попросил, чтобы ишан Сеид Музаффар собрал всех почтенных людей Кабадиана.
Уже с первых слов все стало понятно. Духовные отцы города, все эти има-мы, улемы, муллы, кары, супи, собравшиеся по просьбе Пантелеймона Кондратьевича к нему на беседу, говорили очень мало, очень скупо, но они как один ругательски-ругали Ибрагима-вора и его шайку. «Враги они всех людей, грабители, позор!» Сам Ибрагим осквернил священное писание кровосместителей связью с женой своего какого-то – Пантелеймон Кондратьевич толком так и не понял какого, – родственника. Но по тому, как все они трясли, негодуя, бородами, плевались и не скупились на самую грубую брань, видно было, что они искренне ненавидели главаря локайских банд, огнём и мечом разорявших страну. Но об Энвере они старались ничего не говорить. Они рассыпались в заверениях любви своей к Красной Армии и Советской власти. Они только прятали глаза под горящим проницательным взглядом ишана Кабадианского. Все вздрогнули, когда прозвучал его низкий, глухой голос. Почти не разжимая губ, он презрительно проговорил:
– Будь, о мусульманин, без желаний – и богатство придет к тебе домой, будь мужественным – станешь сильным! Аромат амбры не заглушит зловония чеснока. На языках ваших столько фисташковой халвы и фараката, рахатлукума и печакишинди, сколько не умещалось на самых громадных подносах у Глухого Кара-муллы – кондитера эмира бухарского, а в сердце у вас весь навоз из нужников дворца-арка. Болтуны, равные по коварству самому кушбеги Низаметдину ходжа Ургаиджи, вы рассыпаете цветы бессовестной лести, закатываете глаза, точно проститутки из непотребных бухарских домов, а сами, став клятвонарушителями, мечтаете о возвращении кровопийцы Сеида Алимхана, чья нагайка гуляла по спинам народа от Бухары до Гиссара, чьё лезвие гнусной тирании обагрялось вечно, но никогда не насыщалось кровью бедняков, чья чудовищная похоть не оставила ни одной красивой девственницы, чья жестокость поддерживалась палачами, стоявшими всегда у дверей его михманханы. Одна ничтожная серебряная монета, один-един-ственный диргем насыщает нищего, а вся Бухара не смогла насытить одного эмира Сеида Алимхана. Эмир наслаждался, а голодающие бухарцы привязывали на свой тощий живот «санги каноат» – камень удовлетворения, дабы ощущением тяжести утишить страдания голода! Увы, трижды увы. А ныне пришел вместо эмира некто и требует, чтобы мы, ишан Кабадианский, щит справедливости, провозглашали в честь его хутбу, славили ради него единство божье и призывали благословения всевышнего и молились за него как повелителя правоверных. И хочет он чеканить монету и стать якобы законным правителем. А всякие беки, улемы, чиновники целой кучей бегут на глаза его, этого пришельца, и жаждут, чтобы он узнал их и позволил им сидеть рядом с ним, и разрешил бы считаться его однокашниками и соседями. Но если поближе глянуть, то поведение этого страшного человека оказывается развратным и грязным, а турки его – взяточниками, узурпаторами, дармоедами, а полководцы его – торгашами женских тел, а курбаши – атаманами разбойников, кровопийц... Эй, вы! В сладких речах радеющие о народе. Поглядите вокруг на поля и горы: ни зелени на лугах не осталось, ни ветви в садах. Саранча пожрала сады, а люди поели саранчу. А вы, наставники и пастыри, вы, надевшие на своё тело дервишское рубище – «хирка» и сидящие с постными лицами, лжёте, бесстыдники, лжёте! Проваливайте! Убирайтесь!
Сеид Музаффар поднял посох и, раздавая щедро удары по головам, плечам, спинам духовных лиц, выгнал их, безропотных, жалких, ничего не понимающих, из михманханы.
Он остался один с Пантелеймоном Кондратьевичем. О чём они беседовали, никто так и не узнал.
Глава шестнадцатая. СЫН И ОТЕЦ
Вонзи в себя иглу, а потом уж вонзай
в моё тело остроконечный кинжал.
Абу'л Ма'ани
Изрыгнувший гнусь о родном отце хуже
грабителя могил.
Пусть захлебнётся змеиным ядом.
Джелал Эбдин Руми
Привалившись спинами к глиняной горячей стенке, сидели на корточках кунградцы-чабаны. Толстые ватные халаты, большие, небрежно наброшенные, побуревшие от времени и грязи чалмы хорошо защищали от палящих лучей солнца. Но видимо чабанам не привыкать было к жаре, потому что кисти рук их, лежавшие на коленях, совсем почернели от загара, а белки глаз и выцветшие тощие бородки белели на очень тёмных сухих лицах. «Совсем как у великомучеников на рублёвских иконах», – подумал Пантелеймон Кондратьевич, и ему стало даже смешно от такого сравнения: фанатики-мусульмане, похожие на православных угодников! Самому Пантелеймону Кондратьевичу приходилось туго в одуряющем пекле. Не случайно же район Термеза значится во всех учебниках географии как одно из самых жарких мест земного шара. Но командир и виду не показывал, что ему невмоготу стоять здесь, на раскаленной глиняной площадке, и вести разговоры с почтенными представителями могущественного племени кунград. Сухая земля, глиняные стены кубического грубо слепленного здания пылали, точно огненная печь, и Пантелеймону Кондратьевичу ужасно хотелось спрятаться в маленький кусочек только-только родившейся тени.
Но служба службой, и уйти сейчас, не кончив разговора, – значило прервать переговоры с самыми почтенными и важными людьми всей округи. Накануне пограничники помешали кунградцам угнать за Аму-Дарью тысяч двадцать баранов. Пастухов задержали. Ночью на заставу приехали старейшины племени. Старики сидели здесь с рассвета, в тёмных глазах их читалась мудрость мира, а в медлительных словах – древний опыт поколений. Никакая дипломатия, никакие уговоры не производили на них впечатления. Ни на какие половинчатые предложения они не шли. Мир или война. Если он, Пантелеймон Кондратьевич, командир, отпустит кунградских джигитов и вернёт задержанные на переправе через Аму-Дарью отары, – мир, если нет – они снимаются и уходят в Локай, а Локай – значит Ибрагимбек, значит басмачество. Разглядывая узор, вырезанный елочкой в серой глине стены, Пантелеймон Кондратьевич, медленно подбирая слова, разъяснял в десятый раз:
– Ежели бы скот принадлежал крестьянам и пастухам, я бы вернул его вам сразу, но мне сказали, что скот вашего бая, арбоба Тешабая ходжи, который и не живет здесь, а где-то в Гиссаре или Бальджуане, а вы только чабаны и пасете его баранов и коз. И что вы так хлопочете, друзья? Вам неприятности, неудобство, вас задерживают, в вас стреляют, вы жизнью рискуете, а ваш бай или арбоб, как его там, сидит себе дома, и его блоха не укусит. Сами впроголодь живете, подвергаетесь бессовестной эксплуатации, а за помещика-живоглота просите, горой за него стоите. Темнота беспросветная! Худым, что от бая идет, вы мешки набиваете, а хорошее и на ладони у вас уместится!
Но кунградцы не понимали, что такое эксплуатация, и до них плохо доходил смысл слов русского командира. Каждый раз, как Пантелеймон Кондратьевич, произнеся фразу, останавливался, кунградцы поднимались, кланялись, точно во времена эмира, и говорили враз, чуть ли не хором:
– Да процветает ваш дом, господин. Милости ваши безмерны, господин. Обычай наш старый, от бога. Бай наш Тишабай ходжа, отец наш родной, тоже от бога, а у всякого, кто дунет на светильник, который возжёг бог, борода загорится. Мы к вашим услугам, таксыр, отпустите наших баранов, отпустите наших сыновей, не подвергайте их мучительной казни.
Пантелеймон Кондратьевич объяснял, что Красная Армия – армия народа, армия свободы и никого мучительной казни не предает, но стоял на своем, что пограничники не позволят угонять из советской страны на ту сторону, за границу, скот – народное достояние. Старики-кунградцы опять вставали, вздыхали и повторяли жалостливые слова о милости, о сыновьях, кота-рым грозили, по их мнению, мучительные пытки и смерть. Переговоры явно затягивались, Пантелеймону Кондратьевичу начинало казаться, что мозги у него закипают, красный туман порой застилал ему глаза, и он сначала не поверил, что далеко на желтой плоскости степи появился быстро скачущий всадник. Он принял его за черное пятно, рябившее в глазах и колеблемое струйками жара, поднимавшимися вверх над иссушенной, раскаленной, почвой.
Не прекращая беседы со стариками, Пантелеймон Кондратьевич крикнул:
– Товарищ Тимошин, подай чай гостям!
Сам он быстро зашел за домик и в бинокль изучал приближающегося всадника.
– Ничего примечательного... басмач не басмач... винтовки нет... Джигит с почтой, что ли?
Он прошел мимо купградцев, пивших чай столь же солидно, сколь они вели разговоры. «Сидите, сидите», – сказал он, когда они почтительно поднялились, и ушёл в здание. Насчёт всадника он не беспокоился. Бойцы, далеко выдвинутые в степь, всё равно перехватят его.
Старая глинобитная сакля, где размещался сейчас кабинет начальника пограничной заставы, служила не одному поколению амударьинских казакчей – контрабандистов. Несмотря на тщательную уборку и чистку, она выглядела тёмной и грязной. Да и разве ототрёшь, отмоешь копоть горевшего здесь многие десятки лет костра. Чёрные стены внизу залоснились, отполированные до блеска спинами людей. Но хоть и временно здесь находился Пантелеймон Кондратьевич и каждую минуту мог сняться и уехать, тем не менее даже самый придирчивый взгляд не обнаружил бы ни на грубых глиняных полочках тахмана, ни на земляном, плотно-утрамбованном полу ни пылинки, ни соринки. Всё убранство кабинета начальника погранзаставы состояло из переметных сум, узбекских двух сундуков, обитых цветными пластинками меди, паласов и кошм. В углу на стойке стояли винтовки и ручные пулемёты.
С облегчением вдохнув сырой, почти холодный, если сравнить с наружным, воздух, Пантелеймон Кондратьевич сел по-турецки на палас и занялся разбором почты. «С каждым днем горячее, – думал он, перечитывая письмо, полученное из Ташкента. – Вот взять этого... Хикс – англичанин, очевидно, принял мусульманство, учился в Стамбуле. Смотри, куда тянутся щупальцы... связан был с деятелями партии младотурок... Давно работает. Недавно произведен в чин майора... Советуют смотреть в оба. Опасный тип имел какое-то отношение к Бейли Малессону. Где-то появился около Кабадиана под личиной пенджабца или индуса. Держит контакт с Энвером. А появление такого типа означает, что Лондон затевает крупную акцию. Ташкент требует установить, под каким именем он путешествует».
Топот лошадиных копыт оторвал Пантелеймона Кондратьевича от письма. Он выжидательно посмотрел на дверь. Наклонив голову, чтобы не стукнуться о притолоку, всунулся (именно всунулся, потому что дверь была очень узкая) всем своим большим телом вестовой Тимофеев и отрапортовал:
– Привели.
– Кого?...
– Да того... перебежчика, у него ещё жена... да девчоночка у них...
– А-а, Иргаш. Приехал!
– Он самый. До вас рвётся, однако. В растерзанном виде. По солнышку шпарил, аж от конька пар валит, кабы не пал.
– Коня поводи, а этого Иргаша давай сюда.
Сев прямо, Пантелеймон Кондратьевич сделал вид, что занялся делом. Он не шевельнулся, когда дверка с треском ударилась о косяк, и в комнату ввалился действительно растерзанный Иргаш. Вид у него был совсем дикий: лицо залил пот, глаза налились кровью.
– Командир, – простонал Иргаш и, ударив текинскую папаху свою оземь, всем телом повалился на пол. Он снова и снова повторял слово «командир», перемежая его нечленораздельными звуками.
Только выдержав большую паузу, Пантелеймон Кондратьевич спокойно спросил:
– Что случилось, Иргаш? Как дела?
Всё ещё бормоча и захлебываясь, Иргаш поднял голову.
На какое-то мгновение Пантелеймон Кондратьевич поймал его взгляд и сразу сделал вывод: «Притворяется. Сплошной наигрыш. С этим хитрецом надо держать ухо востро». К такому выводу командир пришёл потому, что дикие истерические телодвижения, растерзанная одежда, искажённое лицо Иргаша никак не вязались с испытующим, изучающим и в то же время холодным взглядом Иргаша.
– Ты устал, Иргаш, жарища, горячий ветер... Башку напекло, пойди, попей чаю, отдохни... Поговорим потом.
Но такой поворот беседы нисколько не устраивал Иргаша. Несколько секунд он сидел, вытаращив глаза и открыв рот, и вдруг сказал совершенно спокойным, нормальным тоном:
– Дело, командир, очень важное, – но тут же спохватился. Вцепившись руками в борта халата, закатил неестественно глаза и начал выдавливать откуда-то далеко изнутри отрывистые восклицания:
– Господин!.. Пощады! Милости!
– «Что такое? Помолчим, послушаем!» – подумал Пантелеймон Кондратьевич. Он медленно курил, пока Иргаш, раскачиваясь, как дивана, хрипел:
– Пощадите его! Извините его! Он раскается. Господин, проявите великодушие.
Он начал ловить руки Пантелеймона Кондратьевича, пытаясь их поцеловать.
– Брось! Ты здоровый, крепкий парень. Чего ломаешься? Говори толком!
– Вы знаете его, вы доверяете ему! Но прежде чем я скажу, прежде чем я всё скажу... Клянусь, я всё скажу. Я требую... я умоляю, скажите, что его не тронут, обещайте даровать ему жизнь, о, сокровище родников мудрости.
Льстивое, цветистое обращение, столь неуместное в этой глиняной, бедной хижине, прозвучало так нелепо, что Пантелеймон Кондратьевич разозлился:
– Долго ты ещё дурака валять намерен?
Эти «родники мудрости» насторожили Пантелеймона Кондратьевича. «Явно Иргаш не то, за что себя выдает,– думал он.– Уж слишком выспренно говорит».
И глядя прямо в глаза Иргашу, он в тон его вычурным словом, продекламировал нараспев:
– Тот, кто говорит тебе о недостатках другого, несомненно расскажет другим о твоих недостатках. Не правда ли?
Иргаш тупо поглядел на Пантелеймона Кондратьевича. Он, видимо, ждал, что командир с жадностью примется его расспрашивать, что-нибудь пообещает. И потому что планы его не оправдались, Иргаш запутался и потерял нить мысли. Он продолжал всхлипывать и стонать, а Пантелеймон Кондратьевич читал в его глазах, что он старается выиграть время и подобрать нужные слова.
Наконец Иргаш заговорил:
– Даруйте ему милость. Иначе я ничего не скажу. Режьте, жгите меня – не скажу. Даже если в масле кипящем варить будете, все равно не скажу. О несчастный ты, Иргаш! О несчастнейший ты из сыновей! Горе мне! Горе мне!