355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шевердин » Набат. Книга вторая. Агатовый перстень » Текст книги (страница 1)
Набат. Книга вторая. Агатовый перстень
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:32

Текст книги "Набат. Книга вторая. Агатовый перстень"


Автор книги: Михаил Шевердин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 46 страниц)

Михаил Иванович Шевердин
НАБАТ. АГАТОВЫЙ ПЕРСТЕНЬ

                                                  «Агат – камень разных цветов

                                                    и оттенков…»

                                                                                                        Вл. Даль


ЧАСТЬ   ПЕРВАЯ

Глава первая.«– ПО   КОНЯМ!»

                                                               Как верили они, что музыка и пляски

                                                               продлятся тысячи и тысячи веков.

                                                                                                     Лу Чжао Линь.

Внешне Гриневич сохранял полное спокойствие. Его осунувшееся почерневшее лицо не носило и следов тревоги. Он всё так же небрежно и уверенно    сидел в седле. Он вёл отряд, не считаясь с невыносимыми трудностями и лишениями, как будто они были предусмотрены. Он не позволял сомнениям закрадываться в головы малодушных, он подхлестывал всех своим примером – жёстким, прямым, беспощадным. Никто, глядя на командира, не смел роптать. Всех мучила жажда, и Гриневич мучился вместе со всеми, с той только разницей, что когда бойцы добирались до колодца, он пил воду последним. На всех обрушивались холодные ветры Гиссарских ледников, все, в своих прохудившихся шинелях и дырявых сапогах, страдали ужасно, но никто не сомневался, что стужа досаждает Гриневичу не меньше, чем рядовым бойцам. Однако бойцы могли отдохнуть, спрятавшись в мазанке или под дувалом, заснуть, а Гриневич не позволял себе этого, пока весь лагерь не был приведён в порядок, пока посты не были расставлены, разведчики не вернулись из поиска. Все голодали – и Гриневич с ними.

Угроза окружения всё росла, но Гриневич ничем и ни в чём не проявлял своего беспокойства, которое не оставляло его уже вот несколько дней. Он и раньше знал, что будет тяжело и трудно, но не представлял размеров трудностей. Опасения за людей, за товарищей, за исход разведывательной операции мучили его во сто крат больше, чем все лишения. Проще говоря, у него болела душа. И сейчас сон упорно не шёл к нему. Он ворочался на шинели и никак не мог поудобнее подложить под голову перемётную суму.

Назойливые, раздражающие, близкие к кошмарам мысли лезли в голову...

Зимой кабаны спускаются с гор в долину. Снег замёл перевалы и тропы. Сугробы легли в ущельях. Белые вершины одиноко вздымались над Дюшамбе среди моря седых туч. День и ночь дули ураганные ветры. Из царства льда и холода спешили по скользким обледенелым склонам вниз, к теплу, к корму стада свирепых проворных кабанов. Громадные, с жёлтыми клыками секачи, угрожающе хрюкая, вели свои стада, сулившие бедным земледельцам долины беду и разорение. Никогда не видели жители приречных кишлаков Кафирнигана и Сурхана такого количества злых, наглых, беспощадных хищников. Разъярившиеся от запаха зерна кабаны лезли во дворы, ломали шаткие запоры амбаров, пожирали нищенские запасы, уцелевшие от банд Ибрагимбека, кидались на собак, вспарывали клыками им брюхо, сшибали с ног и тяжело ранили смельчаков-дехкан, пытавшихся прогнать ненавистных зверей. А мороз крепчал. Чёрные косматые тучи всё ползли и ползли, рассыпая снег. И кабаны шли и шли...

Спускались вниз в долины из глухих ущелий в поисках тепла и пищи, бежали от голода басмаческие банды. Многих из них снегопад засыпал на трудных перевалах. Прятались басмачи от стужи в расселинах скал, в пещерах, жгли в кострах деревянные остовы сёдел, ложа винтовок, а когда буран затягивался, пробирались ощупью, ползком по тропам через хребты, и многие замерзали. Те же, которые вырывались из снежного плена, бросались на кишлаки в поисках тепла и хлеба.

Кинулись они и к Дюшамбе. Город манил их запасами зерна, фуража, товаров. «Узун кулак» разнес слухи о золоте, якобы брошенном в дюшамбинской «крепости» Усманом Ходжаевым и Али Ризой в панике поспешного бегства. Возможно, слухи эти распространял Ибрагим, потому что после ожесточённого отпора во время последнего штурма «русских построек» даниаровские кавказцы слишком уж много болтали о дьявольской храбрости   большевиков. Бывший каршинский чайханщик Даниар после первых  же  неудач ушёл в тень. Громкие лозунги газавата – священной войны – не производили впечатления на дехкан и пастухов. Хлеб, мануфактура, сапоги, винтовки, патроны – вот чем соблазнял теперь Ибрагим своих локайцев. Но и это плохо помогало. Степняки обложили со всех сторон Дюшамбе, заперли все ходы и выходы, но лезть под пули желания не имели. Руководящая роль перешла к Энверу.  Курбаши, озлоблённые неудачами Ибрагима, признали настоящим главнокомандующим зятя халифа. Ибрагим же забрался в свой кишлак, охотился на дудаков и джейранов, занимался своими табунами и предавался кейфу в обществе своих трёх жен. Он впал окончательно в спячку и не хотел слышать о войне. Только глазки его хитро поблескивали: «Ну, зять халифа, действуй, а мы поживём – увидим». По слухам, Энвер, вместе с появившимся из-за кордона турецким генералом Селимом пашой, проявляли необычайную энергию. Они обучали басмачей строю и стрельбе, и басмачи    покорно слушались. Их привлекали новенькие винтовки, кони, деньги. Им разрешалось брать у дехкан всё бесплатно. К середине зимы под Дюшамбе скопилось до десяти тысяч сабель. Атаки на город становились всё ожесточённее. Осаждённые испытывали недостаток в самом необходимом. Запасы подходили к концу. Питание было прескверное. Число раненых и больных росло с каждым днем.

Штаб Туркфронта принял, наконец, правильное решение: силами, находящимися в Дюшамбе, ликвидировать басмачество в Восточной Бухаре не представляется возможным, зачем же с тяжёлыми жертвами удерживать  незначительный населённый пункт?!

В январе пришлось вывести гарнизон из многострадального города. Пасмурным, слякотным утром, как сейчас помнил Гриневич, потянулась с высокого плато шевелящимся чёрным канатом походная колонна. Шли воинские части, двигались конники, брички, арбы с мирными жителями. Пересекли вброд обмелевшую, но бурлившую ледяной водой Дюшамбинку.

Изнурительный путь пришлось проделать отступавшим. Два дня добирались с непрерывными боями до Байсуна. Энвербей не хотел выпустить добычу из своих рук, и басмачи не давали ни минуты покоя. Горек вкус поражения.

Гриневич утешался тем, что отступавшая колонна полностью, без потерь, достигла места назначения. Не без гордости он мог сказать, что в этом имелась и доля его трудов, доля его отваги...

Но, при всех условиях, части Красной Армии потерпели тяжёлую неудачу. Освобожденная совсем недавно от тирании эмира, страна снова оказалась в руках беков-феодалов, помещиков-арбобов, разнузданных басмаческих курбашей. Народ, только-только вздохнувший облегчённо и принявшийся строить новую жизнь, опять был брошен в лапы беков и баев, на горе, разорение. И кем? Неведомо откуда взявшимся, непрошеным, незваным, наглым, самоуверенным авантюристом. Проклятая собака!

С досадой Гриневич отбросил шинель и вскочил. Тьма окутывала бивак. Даже звёзды куда-то исчезли. Стараясь не наступить на чью-нибудь ногу или руку Гриневич прошёл среди спящих прямо на земле бойцам к коням. Дежурные продрогли и спали. Растолкав одного из них и не сделав даже замечания за такое неслыханное нарушение дисциплины, командир  вывел  Серого за черту привала, вскочил в седло и направился на восток.

Бодрый ветер дул в лицо, и в ветре этом чувствовалось неуловимое дыхание весны. Пахло свежестью, набухшими почками, неведомыми нежными цветами. Самопроизвольно в душе Гриневича зародились, возникли, сначала чуть слышно, а затем все громче, настойчивей звуки давно слышанной песни. Она рвалась из груди навстречу весеннему ветру.

Я   знаю   край,   где   нет   печали,

В  нем  круглый  год цветенье  мая.

– неслась песня по степи в такт размеренному топоту коня. Голос Гриневича, мягкий и низкий, отличался чистотой звука и напевностью. И от ветра, от дыхания весны, от песни Гриневичу стало легче. Да и конь шагал бодрее. Возможно, безрассудно было пускаться в степь одному, да ещё с песней. Но Гриневич держался настороже. Не сразу его глаза привыкли к тьме, и только через некоторое время он смог различить белесую полосу дороги. Сначала конь шёл неохотно, зло фыркая, он прихрамывал, сказывалась пуля, задевшая его в недавней стычке. Гриневич не подгонял коня. Он отлично понимал узбеков, говорящих: «Рана коня вызывает у богатыря стон». Но вскоре с конем произошла чуть уловимая перемена. Упорное сопротивление всех мускулов, передававшееся всаднику, ослабло, и Серый пошёл ровно и спокойно. Он поднял голову и стал втягивать в себя с силой воздух. Он мог почуять лошадей, и Гриневич насторожился. Лошади в ночной степи? Не говорит ли это о присутствии врага? Но Серый не заржал. Конь чуял сено или клевер. Тогда родилась уверенность – жильё близко. Значит он, Гриневич, не ошибся, значит чёрное пятнышко, которое он видел перед самым заходом солнца далеко на востоке, действительно могло оказаться деревом, а где дерево, там и люди. Как жаль, что так быстро спустилась ночь и не далось ничего разглядеть. Но Серый уже рвался вперёд, пытался самовольно перейти на рысь и даже галоп. Ого! Значит ты чуешь жильё, друг! Но осторожнее! И вдруг неожиданно Гриневич увидел...

Совершенно явственно он различил в предрассветном оранжеватом небе чёрную юрту, стоявшую на длинном плоском и тоже ещё чёрном холме. Около юрты в небе вырисовывался силуэт фигуры человека. Он держал руку около уха. Человек прислушивался, не шевелясь и не двигаясь.

Ещё Гриневич не сообразил, как ему поступить, как раздался голос:

–  Ким бу? Кто это?

–  Ошна! Друг! – ответил уверенно Гриневич. Спокойствие не оставляло его, и он даже не взялся за рукоятку маузера.

Он подъехал к юрте и, убедившись, что ни рядом, ни в лощине за холмом нет ни юрт, ни коней, ни людей, спрыгнул на землю и подошел к всё ещё неподвижно стоящему человеку. Предрассветный сумрак скрывал его лицо. Гриневич смог разглядеть только шапку с меховой опушкой, тёмную курчавую бородку и накинутый на плечи тулуп.

–  Серый, – угрожающе  крикнул  командир,  но  конь уже сбежал вниз на несколько шагов в густую тень и, жалобно взвизгнув, зубами вцепился в кожаное ведро. Слышно было, как скрипит у него на зубах кожа и бренчат поводья.

Только теперь Гриневич понял, как он сам хочет пить. Вот уже целые сутки они наталкивались только на засыпанные или отравленные падалью колодцы. И первым побуждением его было попросить воды.

Но, ворочая с трудом вдруг разбухшим, болезненным языком, он только сказал:

–  Ассалям-алейкум!

Последовал ответ:

–  Валейкум ассалям.

Какое мученье – эти китайские церемонии умирающему от жажды. Но разве можно показать этому всё ещё настороженно приглядывающемуся к тебе человеку, что тебя мучит жажда, разве можно выказать малейшую слабость?

После обмена вежливостями Гриневич задал вопросы о дороге, о близлежащих селениях.

Быстро светало, и чем светлее становилось, тем человек в меховой шапке беспокоился всё больше. Тревога зажглась в его узких глазках-щёлках, затерявшихся на мясистом, побитом оспой лице, но держался он гостеприимно. Он развел огонь в очаге, вскоре в чугунном  кувшинчике забулькала вода. Появились на шерстяном дастархане ячменные лепёшки. Теперь смог не теряя достоинства, напиться и Гриневич. Руки его дрожали, когда он поднёс большую глиняную миску с кислым молоком к воспаленным губам, и спазма схватила его горло так, что он чуть не задохнулся. Вполне естественно, что он имел право единым духом влить в себя всё молоко из этой миски, чтобы затушить огонь, опалявший его рот, горло, желудок. Но неимоверным усилием воли, едва не теряя сознание, он медленно отпил пять-шесть глотков и, внутренне крича от ярости, поставил миску на землю перед собой.

Человек в меховой шапке не спускал взгляда с командира, и глаза его бегали по фуражке, синим «разгонам» на груди, по оружию.

–  Пей ещё, – сказал он миролюбиво.

–  Я напился, благодарю.

–  Пей. Ты давно не пил. Очень давно не пил.

–  Откуда ты знаешь?

–  Ты оттуда, – человек  кивнул  на  запад. – На  дорогах воды нет, все колодцы засыпаны, людей нет, все разбежались. Пей, у меня воды много, чаю много.

И он прибавил:

–  В лицезрении тебя, командир,  я вижу высокое счастье и усматриваю особое благоволение судьбы и хорошее предзнаменование.

Он посмотрел на юрту, и Гриневич, проследив не без тревоги его взгляд, увидел в дверях женскую фигуру.

–  Эй, Джамаль, – сказал человек в шапке, – у нас гость.

Женщина исчезла. Тогда доверительно человек в шапке сказал Гриневичу:

–  Моя жена. Моя  молодая жена. Женился недавно. Живу здесь. Играю с молодой женой. Хорошо, а?

Гриневич подтвердил:

–  Хорошо!

Он только не понял, зачем надо забираться в такую глушь, дикую и неприветливую, чтобы проводить с молодой женой медовый месяц. Вежливо он высказал своё удивление. Человек в шапке развеселился до того, что шлепнул Гриневича по плечу:

– Тёща и тесть, дяди и тёти, сёстры и братья жены, – ох много. И все недовольны, зачем Джаббар увез цветок Джамаль. В степи хорошо. Баранов много. Воздух чистый. Никто не мешает играть с женой. Когда хочу – играю.

Через минуту Джамаль принесла большую деревянную миску айрана, намешала в него муки, положила кусок сливочного масла. Пока шли приготовления, Гриневич успел рассмотреть Джамаль. Ей едва можно было дать пятнадцать-шестнадцать лет. Но рубаха уже высоко поднималась на юной груди, и тяжёлые бедра шевелились под материей. С любопытством поглядывала она на командира.

Хозяин уселся сам перед плошкой и пригласил Гриневича. Грубо вырезанной, пахнувшей луком ложкой они пользовались по очереди. Завтракая медлительно и важно, Гриневич не спускал глаз с холмов и степи.

Пока они ели, Гриневич изучал пытливо хозяина юрты. Он казался пожилым человеком, хотя определить точно его возраст не представлялось возможным. Широкое скуластое лицо, изрытое оспой, с жёлтой нездоровой кожей, дышавшее добродушием, узкие монгольские глаза могли принадлежать с одинаковым успехом человеку и в тридцать и в пятьдесят лет, хотя чёрная курчавая борода без намека на седину говорила в пользу первого предположения. Одежда, какую обычно носят степняки – грязная белая рубаха и такие же штаны из грубой бязи, ватный халат, подпоясанный скрученным ситцевым платком, – очевидно, видала виды и свидетельствовала о небольших достатках ее хозяина. Несмотря на холод, Джаббар бегал от юрты к очагу в кожаных калошах на босу ногу. Кожа ступней загрубела и покрылась болячками. Лицо Джаббара непрерывно подергивалось, а челюсти двигались, и Гриневич даже спросил: «С чего бы это?» Вынув изо рта небольшой катышок, степняк, как бы оправдываясь, усмехнулся: «Опий курил раньше малость, когда жил в Гиссаре. Теперь негде. А помогает от простуды и желудочных колик».

Внешность, разговор Джаббара успокоили Гриневича, хотя степняк больше молчал. В глазах его то появлялась тревога, то он совсем успокаивался.

И вдруг, совершенно неожиданно, он сказал:

–  Уртак, у меня есть один «гап»– разговор. Ты хороший, я вижу, человек, ты говоришь по-нашему. Ты красный командир. Хочу сказать тебе: я иду к большевикам. Меня не тронут, если я приду к ним?

Теперь пришла очередь удивляться Гриневичу.

–  А в чём дело? В чём твой вопрос?

–  У меня могущественный враг – турок Энвербей. Он пришёл из преисподней в наш край. Он разорил наше население. Он убил моего отца. Он убил моего брата. Он хотел забрать, собака, себе мою молодую жену Джамаль. Проклятый, он убил наших старейшин, он снимал кожу с живого, сажал на кол. И я убежал в горы. Слушай, командир. Ты воюешь с Энвером. Я тебе помогу воевать с Энвером, возьми меня в Красную Армию. Я умею ездить на коне, у меня сильная рука, острая сабля. Я имел лошадей, я имел баранов, я имел отца, брата. Всего меня лишил Энвер и его головорезы. У меня ничего не осталось кроме коня, Джамаль и вот этой юрты, командир. Возьми меня в Красную Армию! Ты не можешь мне отказать теперь, ты ел мой хлеб, ты сидел у моего костра...

Он умильно улыбался и заглядывал в глаза Гриневичу.

Оказывается, он сам из локайских старшин. Его отец очень бедный человек, но очень гордый человек, сказал: юноши его селения не пойдут воевать. Многие локайцы сказали, что они не пойдут воевать против большевиков: не хотят воевать. Один локайский старейшина, Тугай Сары, отказался воевать. Тугай Сары собрал всех недовольных и ушел в Кулябскую долину, откоче-вал: «Мы не хотим идти с Энвером». Инглизы тоже сказали: «Не надо идти с Энвером».

–  Какие  инглизы? – насторожился  Гриневич.

Джаббар пояснил:

–  К Тугай Сары приехали люди из Афганистана. Они имеют тайно сотни целей, и сказали: «Не надо Энвера-турка, идите все к Ибрагиму!» Но народ не хотел ни Энвера, ни Ибрагима. Я тоже не хотел ни того, ни другого. Я не хотел воевать, я хотел пахать землю, сеять, как все. Но тут плохо нам пришлось. Энвер послал на нас эмирского дотхо Даулетманд-бия, целую орду каттагамцев, киргизов и туркменских калтаманов. У них оказалось много винтовок и сабель. Они убили мужчин, стариков, старух, забрали женщин и девушек, забрали коней, баранов, всё барахло. Кто успел – спасся. Я убежал с женой и спрятался в горах. Мне надоели споры, раздоры. Я хочу к большевикам, я хочу в Красную Армию. Если мне оставят мою Джамаль, я пойду воевать против Энвера. Пойду мстить за своего брата, за отца, за своих родичей, сложивших головы под Кулябом.

–  А почему ты сразу мне не сказал, что хочешь поехать к большевикам?

Степняк  вдруг замялся и  украдкой взглянул на Джамаль.

–  Я боялся. Нам говорили, что у большевиков женщины общие, я думал...

Гриневич расхохотался, и смех его успокоил ревнивого Джаббара.

Он оказался очень осведомлённым человеком. И Гриневич мог составить из беседы с ним довольно ясное представление, что творилось во всём обширном районе, находившемся ныне под эгидой Энвербея.

–  Огурец ушел, баклажан явился! – определил Джаббар красочно положение. – Эмира прогнали, так теперь заявился к нам Энвер.

И если после бегства эмира в первое время, правда ненадолго, народ отдохнул, потому что эмирские чиновники попрятались, то уже очень скоро, едва Энвер объявил себя главнокомандующим, всё пошло по-старому. Снова  поскакали  амлякдары-налогосборщики по хирманам-токам, забирая львиную  долю урожая. Снова потянулись настоятели мечетей за церковной десятиной. Раньше, при эмире, помимо налогов приходилось платить мирзе, писавшему именем благословенного эмира окладные листы, сейчас тот же мирза составлял список налогоплательщиков именем зятя халифа Энвера. Раньше до приезда бекского чиновника, обмерявшего поля, никто не смел под страхом жестокой казни приступать к жатве, и хлеб перестаивался на корню, полегал, осыпался, так как земледельцы не смели свозить его в закрома. Теперь тот же чиновник, но под названием вакиля-представителя, учинял расправу с каждым, кто до его прихода осмеливался намолотить хоть чайрек зерна для голодающих детишек. И вакилю за разрешение свезти хлеб домой приходилось «делать беременной руку», а кроме того, выставлять угощение ему и его людям. Раньше амлякдаров кормили, и теперь пришлось кормить, а у налогосборщика брюхо вмещает, как известно, столько же, сколько и брюхо библейского кита, проглотившего пайгамбора Иону, да свято его имя. Раньше бай устраивал, именем эмира бигар, общественную работу на своих землях, и кишлачники привозили в байский двор и пшеницы, и риса, и проса, и маша, и кунжута, и всего, чего угодно, чтобы бай и его домочадцы сытно жили до нового урожая. И теперь тоже пришлось везти, да ещё вдвое больше потому, что этот бай завел дружбу с приближёнными Энвербея и десятка два басмачей месяцами не вылезают с байского двора, а жрать они горазды. По случаю пребывания «дорогих гостей» приходится всему кишлаку не только ремонтировать байский дом, как в прежнее время, а ещё пристраивать новую михманхану. Раньше раз в два года приходилось сгонять баранов со всей округи, свозить рис, муку для эмирского бека, милостиво объезжавшего со свитой кишлаки и селения, а ныне чуть ли не каждый месяц, точно тучи саранчи, налетали с толпами вооружённых дармоедов то сам зять халифа, то Ибрагимбек, то ещё какой-нибудь курбаши. И всех корми, всех ублажай. Тех же, кто пытался уклониться от такой чести, постигала жалкая судьба. Налетят нукеры, изобьют, порежут, дворовые постройки сожгут. И всё «по повелению их милости зятя халифа!»

Джахансуз – поджигающий мир – дали прозвище Энверу дехкане, а скоро для краткости просто назвали «поджигатель».

Но окончательно проклял  народ зятя халифа, когда он, помимо налога с головы – сарона, – которым обкладывали всех людей с десятилетнего возраста при эмире Саиде Алимхане, установил ещё подушный налог на «джихад», то есть на священную войну с неверными.

Не находилось ругательных слов, на которые не скупился бы в беседе с Гриневичем Джаббар, поминая Энвера. И «болахур» – детоед, и «конкур» – кровопийца, и «адамхур» – людоед – были самыми мягкими эпитетами, которыми награждал обиженный степняк «великого завоевателя». Да не только он – Джаббар – так думает. Весь народ так говорит. Да вот взять к примеру жителей города Юрчи...

Беспорядочные, полные злобы слова Джаббара всё же только в малой мере рисовали обстановку в Гиссарской долине. Гриневич перешёл к расспросам, и степняк здесь оказался неоценимым человеком. Он очень много знал и делился охотно и откровенно своими знаниями. Осторожно проверяя сведения дополнительными и повторными вопросами, сопоставляя с данными разведки, Гриневич всё больше убеждался, что Джаббар откровенен. Конечно, Гриневич не обманывался в целях и намерениях степняка, не верил в его бескорыстную преданность Советам и большевикам. Он казался каким-то вертким и скользким, сведения его были очень ценны. Джаббар отлично знал, где, сколько и какие банды расположены, что они делают.

Всё яснее становилось, что Энвербей усиленно готовится к крупной операции, возможно даже к большому  походу  с далеко  идущими  целями.

Посоветовавшись с Джаббаром, Гриневич решился на серьезный шаг.

Но прежде всего он вернулся к своему отряду, Джаббар, хоть и жаловался ни нищету и бедность, сумел доставить бойцам несколько мешков зерна и три десятка баранов. Он прислал их со своим высоким молчаливым батраком   Сингом – выходцем из Пенджаба.

Вечером Гриневич приехал в Юрчи на масляхат старейшин и сел на почетное место среди  народа.

Собственно говоря, именно так рассказывали в Гиссарской долине о поступке Гриневича. Удивительно просто: приехал и сел на почетное место, как будто он совершил самое обыденное, пошёл, например, в харчевню и съел две палочки шашлыка или выпил чайник зелёного чая. По крайней мере рассказчики, описывая событие, не выражали ни восторга, ни ненависти. Только голос их почему-то становился напряженным, а глаза загорались. В их сдержанности, в их немногословности чуялось изумление: так зарождались в старину эпические сказания о подвигах людей необыкновенных, поражающих всех своими поступками.

Если же говорить о самом Гриневиче, то он меньше всего рассказывал об этой свой поездке. Он действовал расчётливо, хотя и понимал, что известная доля риска безусловно была.

Городишко Юрчи уже не раз за последние два года испытывал «благосклонное внимание» сильных мира сего. Через Юрчи проследовал во время своего поспешного бегства сам бухарский эмир Сайд Алимхан, а уж одно его пребывание со свитой могло разорить население города и побогаче, чем   Юрчи. Затем повадился наезжать Ибрагимбек. Он взял в жены дочь юрчинского казия, но жена не пожелала жить в степи, и молодожён приезжал проводить время в её жарких объятиях в дом тестя. Но с Ибрагимом приезжало обязательно полтораста-двести нукеров с пустыми желудками, требовавших  гостеприимства и сытных угощений. К тому времени, когда зять халифа соизволил принять под свою священную руку Гиссар, закрома юрчинцев опустели, а отары до того поредели, что от барана до барана сутки надо пастуху   идти. Но Энвербей потребовал единовременный налог на ведение войны с неверными, и как юрчинцы ни старались изловчиться и вывернуться, но «их схватили за горло». Потащили у них из домишек последние одеяла да  кумганы, не говоря уже о грошовых серебряных украшениях, переходивших по наследству бабушкиных браслетах да серьгах. Злой на язык  неунывающий  юрчинский острослов, седобородый Адхам Пустобрёх, чуть не стал причиной гибели города. Он в чайхане так и брякнул энверовскому налогосборщику: «Пугали нас: придут-де красные дьяволы, снимут последние шаровары с ваших жен, а сами твои люди что сделали – лучшие шёлковые штаны поснимали, а старые дерюжные прикрыть только стыд оставили, так ведь!» Ну, поскалил зуб старикашка Адхам, сказал несколько слов с солью, с перцем! Ну что с него спрашивать! Так нет, явился в Юрчи сам Энвербей. «Как смеет какой-то говорить злонамеренные слова!  Подать его сюда!» Начали искать Пустобрёха повсюду, а пока искали, аскеры зятя халифа чуть не разнесли город Юрчи по камешку, по щепочке. Борцы за веру под предлогом обыска полезли на женские половины, потащили уже и взаправду последнее из женской одежды, а под шумок начали обижать женщин и девушек. Поднялся вопль и крик. Мужья, отцы схватились за дубины и кетмени. Зять халифа возмутился: «Какие-то дикари осмелились перечить!..»

Юрчи подвергся погрому. Сгорел базар, скирды сена. Дым от пожарища долго стоял над долиной. Еле удалось откупиться юрчинцам от окончательной гибели.

Город Юрчи стоял на большой дороге. Уже в древнейшие времена, когда горный тракт носил пышное название «Шёлковой дороги царей», юрчинцы хорошо пользовались своим выгодным местоположением, торговали умело и небезвыгодно и вполне могли дарить своим женам и дочерям шёлк, тем более что шелководством гиссарцы занимались чуть ли не со времен, когда библейский патриарх Нух во время всемирного потопа плавал по Сурхану и Кафирнигану в своём ковчеге.

Но теперь не до шелка, пришли времена нищеты и горя. И всё по вине этого взбесившегося турка Энвера.

Вскоре после погрома старейшины Юрчи собрались в чайхане на берегу шумливой реки и устроили масляхат. Они сидели жалкие, расстроенные, хотя изо всех сил старались напустить на себя важность и держаться достойно. Но какая важность и достоинство, когда на теле рваная, не защищающая от холода одежонка, когда руки дрожат от холода и обид, а у многих слеза нет-нет да и сбежит по щеке в седую, ставшую от лишений похожей точь-в-точь на пучок сухой травы, бородку. Они сидели на драных, почерневших от сажи циновках, вздыхали и даже не пили чая, потому что энверовские газии увезли из чайханы оба самовара, чайники и пиалы, а то, что не успели увезти, побили и поломали. С гор дул пронизывающий ветер, и морозом тянуло от реки, шумевшей как всегда в своем каменном ложе. Давно уже не чувствовали старики, собравшиеся на масляхат, себя так тоскливо и неприютно. Такого разорения, такай беды они не припоминали на своем веку, хотя из их памяти ещё не изгладились двадцатилетней давности карательные походы бухарцев, когда эмир подавлял восстание Восэ, а потом смирял гордость задиристых, заносчивых беков Гиссарской долины. Всякие несчастья испытывал город Юрчи, но уж такого разорения не было.

Вздыхали, охали старики ещё и потому, что Энвербей приказал собрать немедля три сотни юрчинцев, вооружить их мултуками да дубинами и стать охраной на дороге. Никого не пускать из Байсуна в сторону Дюшамбе, а кто поедет, того хватать, убивать или везти в энверовский лагерь. Пытался почтенный, уважаемый казий юрчинский разъяснить самому зятю халифа: «У большевиков-остроголовых ружья да пулемёты. Что против  них дубинки?» но зять халифа только крикнул: «Измена!» – и путь казия пресёкся от пули. «Так я поступаю со стропивыми!» И господин Энвербей отбыл, нисколько не обременяя себя заботой, что  скажет Ибрагимбек, узнав о жалкой участи своего тестя. Умный человек был казий: соблюдал он свой интерес, держал десять лавок на юрчинском базаре, не хотел он ссориться и с эмиром, и с Ибрагимом, и с Энвером... А вот что вышло.

Свиреп этот турок, не знает пощады и жалости. Сколько людей пропало. Да ещё голод надвигается...

Старики больше думали про себя, языков не распускали. Прежде чем сказать словечко, думали долго, трудно. Снова вздыхали. Кто не знает, что и у Энвера и у Ибрагима-конокрада есть уши повсюду, длинные уши с острым слухом. Повсюду – и в лавке и в чайхане сидят лазутчики, постоянно нюхают, слушают. Повсюду они проникают под видом купцов, дервишей, караванщиков, торговцев благовониями, нищих. Ночью они пробираются в города и селения, а то лезут и прямо к большевикам и всё там разузнают. Вон тот дервиш, что прикорнул скрючившись в три погибели у столба, придерживающего крышу, – совсем подозрительный человек, вон как из-под широченных своих мохнатых бровей зыркает на всех глазами. Не иначе – шпионская морда. При таком говорить? Сразу вздёрнут на виселицу. Шумела река. Становилось холоднее, промозглее, а старики всё сидели, не расходились, напро-тив, приходили всё новые и новые люди. И каждый раз, когда из-за угла слышалось постукивание каблуков, все поворачивали головы и следили за вновь пришедшим с таким, вниманием и надеждой, как будто именно он мог разрешить все их сомнения. Но появившийся только произносил «ассалям-алейкум», вздыхал и, забравшись на помост, принимался молчать.

Уже прошло немало часов, а масляхат по существу не начинался, что дало повод Адхаму Пустобрёху съязвить:

–  Прибыли почтеннейшие в мечеть до молитвы.

На него шикнули, но молчание не прерывалось. Поглядев красными гноящимися глазами на серые обрывки туч, ползшие по крутым бокам гор, на оголённые ветви столетних ив, на грязь, налипшую на камни мостовой, один из самых старых юрчинцев вздохнул:

–  Их высочество, господин великодушия эмир бухарский Сайд Алимхан, да не произнесут его имя без уважения...

–  До того ты любишь своего эмира, – вмешался Пустобрёх, – что если он пальцем  пошевельнет, ты сам полезешь на виселицу... Наверно только попросишь, чтобы тебя повесили на самой высокой перекладине, чтобы эмир имел удовольствие видеть, как ты дрыгаешь  ногами.

–  Не мешай, – важно продолжал красноглазый, – эмир наш, как я сказал, пользуется гостеприимством царя южного, отнесшегося со всем вниманием к судьбе своего гостя и брата, и подарил ему свой собственный сад, отраду для тела, и полный великолепия дворец Кала-и-фапу со всеми сокровищами...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю