Текст книги "Набат. Книга вторая. Агатовый перстень"
Автор книги: Михаил Шевердин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 46 страниц)
Только Сухорученко опять остался не совсем доволен.
– Работа? Какая же это тяжёлая работа? Никогда не слышал, чтобы рубку называли работой. Это война!
Но оставляя на совести Сухорученко его не слишком мрачный комментарий, комдив приступил к разбору предстоящей операции.
Был разработан подробный план действий против Энвера вновь созданной Бухарской группы войск.
– Удар наносим по двум направлениям: левая колонна от Байсуна на Денау, Гиссар, Дюшамбе и дальше – в горы на Файзабад. Правая колонна – от треугольника Ширабад – Кокайты – Термез вдоль границы Афганистана на Кабадиан – Курган Тюбе – Куляб – Бальджуан.
– План ясен! – закончил комдив одиннадцатой. Задача не только разгромить Энвера, но и окружить, уничтожить, не пустить наполеончика на юг, на переправы через Аму-Дарью, не дать уйти ему в Афганистан. Поэтому правая колонна пойдёт быстрее и решительнее. На север через снеговые перевалы Гиссара Энвер не сунется. Вот придётся ему отступать в дикие, пустынные горы Кара-тегина и Дарваза, бедные средствами. Так мы загоним его в каменный мешок.
Мешок явно понравился Сухорученко. Всегда красное лицо его ещё более покраснело, а кудлатая голова совсем раскудлатилась. С широкоскулого лица его сошла сразу же недовольная гримаса, вызванная замечаниями комдива, и он опять, забывшись, закричал столь громогласно, что все вздрогнули и чертыхнулись.
– Правильно... в мешок его, свинтуса г... ного.
Все не выдержали и улыбнулись, а комдив только сокрушенно пожал плечами.
– Прекрасно, Сухорученко, – сказал он. – Вот тебе и начинать. Двинь эскадрон на Рабат и Аккабаз. Расширь плацдарм на восемь-десять верст к югу.
– Есть, товарищ комдив, – и кудлатый Сухорученко вытянулся, – расширить плацдарм. Когда начинать?
Красное, лоснящееся лицо Сухорученко сияло так, что в комнате словно посветлело.
– По коням! Жми на все педали.
Сухорученко кинулся к двери.
– Только врагов всё же считай, – бросил комдив вслед, – хотя бы после боя...
Через открытую дверь из тёмной южной ночи только донеслось:
– Коновод... дьявол Федька... коней давай...
Негромко, точно думая вслух, комдив одиннадцатой сказал:
– Лихой рубака, анархист шалый.
Невольно все головы повернулись к открытой двери. У многих в голове промелькнули калейдоскопически факты из жизни комэска, товарища, и, как он себя называл, гражданина мира Сухорученко Трофима Павловича.
Жизнь его до 1919-го складывалась тишайшая, растительная. И никто, да и он сам не мог бы и подумать, что когда-нибудь Трофим возьмёт в руки саблю. Жил Трофим на задворках городишка Хреновое, затерявшегося к кизячной Воронежской степи. Даже паровозные свистки едва доносились от станции и не колебали огоньков лампадок, теплившихся в деревянном домике перед потемневшими иконами. Неслышно ступая опухшими ногами в суконных шлепанцах, бродила из горницы в горницу Ильинична, мамаша Трофима. «Мы, – говаривала она, – мещане исконные, что нам. Картошечка свово огороду есть – и хватит...» Конечно, «картошечка свово огороду» была только, так сказать, символикой. Ильинична шинкарила из-под полы и имела деньжат полную мошну про чёрный день. Ни она, ни сынок её флегматичный Трошка не работали нигде, но и буржуями их назвать никто не решался. Домик они имели справный, но небольшой. Батраков Сухорученко не нанимали. Против революции не высказывались. Ну, и события шли мимо, а сам Трофим потихоньку-полегоньку толстел «на картошечке», раздавался вширь, сидел на кровати с молодой такой же расплывшейся женой, тискал её. Мать нет-нет да и расшумится: «Что это ты, Павлуша, а? Виданное ли дело, не слезаешь с перины. Чать уж какой год женат. Побойтесь бога. Пора и делом заняться». Но делать Трофиму в доме Ильиничны решительно было нечего. Никуда он не ходил. Бывало только услышит стрельбу или крик, вырвется из жарких объятий своей Агашки, выйдет в одних исподних из низенькой каморки и, почесываясь, поглядывает вокруг: «Что-де приключилось?» Но сам чтобы пойти на митинг или пройтись просто по улицам, – ни-ни! Больно беспокойно. Задерут какие хулиганы аль «товарищи». Зевнёт, перекрестит рот – и опять в постель, под горячий бок супруги. Так и жил Трофим в душном липком дурмане. И не пил, и не буянил, и даже своим бабам ни в чем не перечил. «Ну их! С ними только в голове гуд!» Утром встанет, подзаправится пирожком с капустой, чайку попьёт, в огороде малость покопается да и от-дохнуть завалится на перину, а там полдник. Подрумяненный курник в глиняном горшке Ильинична на стол волокет. После полдника – опять перина. Смотришь, Ильинична к обеду кличет. После обеда посидит на завалинке, семечки полузгает или через подловку на тесовую крышу заберётся голубей гонять, а там к вечерне отзвонят и ужин подоспеет. Ну, после ужина к чему огонь жечь, ещё пожара наделаешь, не дай господи, и опять на боковую – к жене на двуспальную кровать. Ильинична иной раз поворчит малость, что сноха мало помогает по хозяйству: «Эх ты, толстозадая. Всё с Трошкой на пуховиках проклажаешься. Хоть бы одно дите бог дал...» Вишь какие битюги, да толку мало».
Ели Сухорученко жирно, спали сладко. Других не трогали.
На рассвете как-то проснулся не вовремя Трофим и встревожился непонятно от чего. Всё будто в порядке. Тихо теплятся лампадки перед киотом, посапывает рядом в соблазнительной наготе сбросившая всё с себя от духоты Агашка, пахнет в комнате ладаном и прелью. И вдруг Трофим сел. Со двора неслась песня. И такая песня, что как-то сразу за сердце взяла. Пел молодой звучный голос:
– Вперед заре навстречу!
Зачарованный Трофим так и заслушался, открыв рот и уставив глаза в темноту.
Внезапно, вторя певцу, грянул хор сотен голосов, да с таким подъемом, да так бойко, что Трофим, натянув брючишки, в шлепанцах выскочил во двор и поглядел из калитки.
Ночная улица гремела и жила. В предрассветном холодке на фоне голубеющего неба двигались нескончаемой вереницей черные силуэты тысяч всадников. Под мерный топот конницы заливались гармони, рвалась в степные просторы бодрая могучая песня.
А всадники ехали и ехали мимо. Шёл эскадрон за эскадроном. Дребезжали тачанки, ухали на ухабах пушки, ржали кони.
Защемило у Трофима под ложечкой. Вздохнул он всей грудью, глотнул запахи степи и ночи, чибреца и конского пота. И стало ему скучно-скучно. Тоска сцепила душу. Куда идут они – конники?
«Засвербило что-то в груди, затрепыхалось, аж невмоготу... аж до горания! Гляжу на казаков – и в ногах зуд!» – рассказывал потом Сухорученко.
А волны конников катились и катились мимо дрожавшего всем телом Трофима, мимо крепкой дубовой калитки, мимо домика Ильиничны. Ровный топот гудел в предутреннем холодном воздухе, вливавшимся в грудь игристым вином.
Как и что случилось дальше, Сухорученко помнит только в тумане.
Тряхнул он своими кудлами, кинулся во двор. Вывел из конюшни крепенького меринка, не взглянул даже на окно, за которым на двуспальной кровати, ничего не подозревая, почивала раздобревшая грудастая жена, забрался в седло и выехал со двора.
Что думал тогда Трофим, бог его ведает. Может, уже и тогда созрела в его еще не совсем заплывших жиром мозгах решение, перевернувшее всю его жизнь раз и навсегда, а может и просто так захотелось ему прокатиться немного на мерине, погулять под звуки лихой песни, подставить лицо бодрящему ветерку.
Выехал Трофим на улицу и примкнул в сумраке нарождающегося утра к взводу конников, и не где-нибудь робко, в хвосте колонны. Нет, втёрся он прямехонько в самую гущу. И поехал...
Поехал, даже не оглянулся на родной дом своей матери мещанки Ильиничны. Так и остались стоять ворота сиротливо открытыми настежь...
Солнце встретил Сухорученко уже далеко в степи. Выглядел он здоровяком, ехал на добром сытом мерине и подпевал конникам густым басом. Воинская часть попалась смешанная, шедшая на пополнение дивизий, поредевших под ударами белоказаков Мамонтова. Командиры иных бойцов видели только впервые, мельком. Никто особенно и не стал спрашивать Трофима, кто он да откуда. Хочет сражаться за Пролетарскую Революцию – и хорошо. Да и не те времена были, чтобы очень спрашивать.
Только спросил командир эскадрона имя да фамилию, да прибавил: «Вот касательно оружия, на винтовку, а клинок сам добудешь... в бою».
Так и стал мещанин Трофим Палыч Сухорученко бойцом Первой Конной... Трудно пришлось с непривычки лежебоке да сладкоежке. Может быть, и вернулся бы он к своей картошечке да перине, но в тот же день, как выехал он на своем мерине из ворот мамашиного дома, вступила дивизия, куда он попал, в ожесточённые бои с мамонтовцами. Легкое, но болезненное ранение так обозлило Трофима Палыча на беляков, что он осатанел и лез в драку уже совсем очертя голову. И через полмесяца никто бы из домашних и соседей из города Хренового не узнал в сожжённом дочерна, худом, жилистом, увешанном трофейным оружием, бывшего обрюзгшего байбака Трофима Палыча, сына мещанки Ильиничны. И хоть стёр себе кожу на ляжках и на заду до мяса Сухорученко, хоть и голова была замотана кровавым бинтом, хоть одна рука висела на перевязи и сверлило в отбитых печенках, но глядел он орлом и пел всё так же зычно. Степь, кони, стрельба, клинок, безумная скачка так завладели помыслами Трофима Палыча, что сумрак горницы, огоньки лампад, белое тело жены редко теперь всплывали в его памяти, да и то только на какое-то мгновение, и тут же пропадали.
Стал Сухорученко скоро храбрым командиром, но не больно дисциплинированным.
И когда сейчас посмотрел ему вслед командир прославленной одиннадцатой, подумал и сказал вновь:
– Беда с ним... Зарывается анархист, закалки пролетарской не хватает.
Но в голосе комдива одиннадцатой была теплота и гордость.
– Товарищи командиры, – продолжал комдив разбор предстоящей операции, – в районе Байсуна части противника засели на сопках, вот здесь... Учтите – сопки в неожиданной близости от нас укреплены. Разведчики Гриневича доносят: повсюду окопы, блиндажи даже. За зиму понарыли себе нор, и с толком. Энверу в опытности отказать нельзя. У него начальники из турецких и, даже говорят, английских офицеров. Голыми руками их не возьмёшь. Основные силы энверовцев сосредоточены против нас под Байсуном и дальше до Денау. Надо отдать справедливость, сукин сын Энвер догадался, в каком направлении наша колонна может нанести главный удар.
– Да ему особенно и догадываться нечего, – вмешался Гриневич. – Сейчас их преимущество в количестве. Их много, нас мало. Но бояться нам этого нечего. Надо только быть начеку, чтобы они не навалились в первом порыве и не раздавили. Малейшая растерянность – и нас раздавят. Ну, а если им дать отпор, вся их хвалёная армия рассыпется. Нельзя забывать: подавляющая масса людей у них идёт на войну не по своей воле. Их гонят силой. Там беднота, батраки, чайрикеры, нищие пастухи – обманутые, одурманенные религией. При первом удобном случае они окажутся с нами, потому что ненавидят своих баев, арбобов, беков. С другой стороны, Энвер пустил в свое войско много всякого сброда: разбойников, конокрадов, контрабандистов... Пока есть что грабить, они храбрецы... Малейшая опасность – и они в кусты. Энвербей, не сомневаюсь, знает слабые стороны своей грабьармии, попытается брать нас наскоком. Он держит свои части в кулаке, боится, что если только растянуть их, они разбегутся, как тараканы. Поэтому он и держится дюшамбинского тракта, дороги царей.
– Вот дорогу царей мы и превратим в дорогу победы, – проговорил комдив, – здесь Энверу и голову сломить. Ломать начнет Сухорученко... Эх, кажется, начался...
Из глубины ночи рассыпалась дробь пулемета...
Командиры поспешили во двор и стали слушать. Старые байсунские горы ожили. Порывы ветра доносили всё разраставшиеся звуки далекого боя, слов-но гул набата раскатился волной по долинам и по взгорьям...
– Эге, теперь пошла пехота...
Комдив здесь же, на дворе, закончил свою мысль:
– Отдельные группы энверовцев держатся южнее, на среднем течении реки Сурхан. Переправу Кокайты мы держим прочно. Вы, Гриневич, сегодня к вечеру начнёте... Не теряйте только связи с пехотой... ощущения локтя... Действуйте...
Так горы и степи пришли в движение. Обе колонны Красной армии перешли в наступление.
Припекало горячее солнце. Иссиня-голубое небо, куполом опираясь на устои снегового Гиссарского хребта на севере и на коричневые громады Баба-Тага на юге, поднялось в неизмеримые выси, и только в бездне его парили чуть видимые орлы, подальше от струящегося с нагретой земли пекла. Стремительный марш исламского воинства на Бухару, на Самарканд, на Ташкент к полудню что-то замедлился. Сам Энвер бодро сидел на коне, но от солёного пота зудила кожа и он часто вытирал шею. Платок отсырел и потемнел от грязи. Пылевая туча, точно привязанная, неотступно плыла вслед за тысячными походными колоннами. Войска двигались в густом тумане. Задыхались люди, кони. Мучила нестерпимая жажда, и всадники изредка в одиночку, не слушая команду, отделялись от своих подразделений и мчались по сухой сте-пи к зеленым пятнам камыша. Там была вода, прохлада. Но, увы, вода оказалась солоноватой и совсем не утоляла жажду.
Главные силы Энвера втягивались в лощину Тангимуш, носившую недоброе имя Ущелья Смерти. Делалось всё жарче. Вода в речке стала ещё солонее. Повсюду среди дышавших зноем гигантских валунов, на поросших колючкой полянках, под низенькими обрывами, на голых склонах сопок сидели, лежали, бродили ошалевшие от жары, солнца, пыли нукеры с воспаленными, багровыми лицами. Кони с побелевшими, судорожно вздымающимися мокрыми боками понуро тыкались мордой в кристально-прозрачную, но отвратительно солёную воду речки.
Но колонны, во главе с Энвербеем, всё ползли, неуклонно двигаясь мимо усеянных утомленными спешившимися всадниками на запад к благодатному, утопавшему в рощах и садах Байсуну.
Курбаши советовали Энвербею остановить войско на отдых. «Вечером, освежившись, отдохнув, двинемся дальше».
Но главнокомандующий оставался непреклонным. Как? Из-за какой-то жары останавливаться! Испортить начало столь блестящего похода. Поселить в души сомнение, неуверенность. Нет, ни в коем случае! И взгляд его становился всё упорнее, а брови сдвигались всё воинственнее.
«Наконец, – говорил Энвербей, – чего мы боимся. Нашим воинам жарко и душно. Это так! Но и Красной Армии не сладко. Многие их бойцы – северные люди. Солнце юга для них хуже смерти. Большевистские солдаты валяются сейчас на земле, высунув языки, изнемогая от жажды, ищут тени. Вперёд, мы возьмём их голыми руками.
Курбаши подобострастно сгибались в поклонах, бормотали:
– Да будет ваш глаз ясен!
– Увы, слушатель должен быть умным, а куда уж нам!
– Море вашего великодушия да бушует!
Но отойдя в сторону, они бормотали проклятия. Недовольство их росло. Духота, соленая вода, усталость лишали их самообладания. Дорожные муки – муки могилы.
– Сам маленький, – злился Ибрагимбек,– а голос как выстрел.
– Раскомандовался, – вторил ему Даниар-курбаши. – Собака приказывает своему хвосту. А мы сами приказывать умеем.
– Наобещал целые горы, – сказал курбаши Алим Крючок, – сам завёл нас в солёную щель и кричит: «После победы отдохнём!» – А по мне: лучше сегодня яйцо, чем завтра курица!
Конечно, Энвербей не слышал разговоров своих «генералов», как называл он их не без иронии. Но недовольные, надутые физиономии курбашей не укрылись от его взгляда.
– Позвать ко мне Сеидуллу Мунаджима!
Мертвоголовый адъютант Шукри эфенди исчез и почти тотчас же появился со старичком из сирийцев. Он был одной из немногих слабостей Энвербея, уступкой рационалистического сухого разума зятя халифа мистике и силам потустороннего мира. Верил ли сирийцу-астрологу Энвербей, он и сам сказать не мог. Обычно он издевался над Сеидуллой Мунаджимом, презрительно называя его кустарем-«волшебником», но… что скрывать? Порой Энвербей чего-то искал в таинственном бреде сирийца.
Обливаясь потом, сипя и разевая рот, как рыба, вытащенная из воды, Сеидулла Мунаджим робко приблизился к Энвербею.
– Ну-с, волшебник, как живешь? Как твои гаданья? Не правда ли, они хороши для самого гадальщика. Питают его бесплодные мечтания.
– О нет, – засипел сириец, – я вижу, о прибежище величия, молнию, вырвавшуюся из твоей руки и пронзившую тучи подобно блистающему мечу.
И он пальцем ткнул в перстень, горевший на руке Энвера красно-чёрным своим агатом. Энвербеи приложил камень ко лбу и удивился. Воспаленной кожей он почувствовал приятный холодок камня.
– Его носил на пальце Халиф Ма'амун и принёс ему победы над неверными. Теперь он на твоей руке, Энвер, – причитал сириец, – если бы тебе ещё элексир из философского камня, ты увидел бы будущее.
– Ты что же, колдун, хочешь мне накаркать плохое? Начинай фаль-гада-ние!
Но сириец уже вошел в роль.
Он вытащил из-за пазухи коран и раскрыл его наугад. По количеству стихов в суре он рассыпал на земле зеленые камешки и вдруг завизжал:
– Вижу, вижу. Всадники, всадники. Мечи блистают. Тучи мчатся. Кровь льется.
– Я одержу победу! – сдавленным голосом воскликнул Энвербей.
– Я слышу топот победоносных сил, – бормотал старец, – огонь поджаривает, ветер раздувает.
– Тьфу! Уйди!..
Но сириец показал на коня Энвербея и вдруг истерически завопил:
– Конь съел свою тень. Плохая примета!
Солнце стояло в зените и тень от всадника сошла почти на нет.
Ещё мрачнее стал Энвербеи. Он злился на себя: какая глупость – верить в приметы!
Энвербеи имел немалый военный опыт. И он вёл наступление по правилам воинского искусства. Он послал вперёд и разведку и воинское охранение. На обширных просторах байсунских предгорий двигались испытанные, отлично вооружённые полчища. По замыслу Энвера они должны были охватить старым традициионным воинским порядком турок – полумесяцем – Байсунский плацдарм.
Спереди всё громче доносилась дробь винтовок, и всё чаще у зелёного изрядно пропылившегося шелкового знамени командующего появлялись на взмыленных лошадях обалдевшие от жары, бормотавшие еле ворочающимся распухшим языком новости, вестовые. Вести приносили они утешительные.
Красные, неся потери, медленно отступали, очищая выходную пасть Ущелья Смерти. Уже в бинокли различались жёлтые домики города Байсун, священные чинары на горе. Подул со льдистой вершины старика Байсуна освежающий ветерок.
– Вперёд, вперёд! – отдавал приказания Энвербеи, – объявите войскам. С нами аллах и пророк его Мухаммед, гордость мира! Напоминаю: пятого марта вероотступники-бухарцы созвали съезд населения. На сборище этом они похвалялись, что басмачеству пришёл конец. Клянусь, сегодня вечером проклятые будут с виселиц взирать на наше торжество и веселье.
Он не останавливался сам. И только всё чаще пил шербет с коньяком, который готовил ему мертвоголовый адъютант тут же, на ходу.
– Не пора ли пообедать! – заикнулся кто-то из приближённых.
– Нет, после победы в городе будет пир. Вперёд! Клянусь, я слезу с коня только в Байсуне. Аллах! Пророк Мухаммед никогда не вкушал пищи, пока не повергал врага в прах.
Совсем вытянулись лица курбашей, но только Дарвазский бек осмелился пробурчать:
– Чашка горячее, чем пища! Уж очень он усердствует, наш командующий.
Но сколько ни старался Энвербеи, сколько ни выходил из себя, движение войсковых масс всё замедлялось и замедлялось, а после полудня и совсем остановилось. Скакали вестовые, метались адъютанты, сипло ругались курбаши и военачальники, пыль повисла в воздухе, а армия не двигалась.
Пришлось и Энвербею забыть о клятве и слезть с коня, поразмять ноги. Он ходил взад и вперёд и плеткой стегал по головкам серебристой пахучей полыни и ежеминутно спрашивал:
– В чём дело? Почему вы не говорите, в чём дело!
Он почернел не то от солнца, не то от душившей его злобы и всё спрашивал:
– В чём дело?
Но никто не отвечал, да и не мог ответить.
Собственно, ответ звучал очень громко и настойчиво. С севера и с юга доносилась всё более настойчивая пальба. Причём в беспорядочную трескотню винтовок всё чаще властно, железной музыкой врезались пулемётные очереди.
– В чём дело?
– Не понимаю, – ответил генерал Селим-паша, разглядывавший в бинокль окрестности. Рука его внезапно задрожала, и он поспешно передал бинокль Энвербею.
Энвербей долго смотрел вдаль, и отвратительноеощущение тошноты поднималось от желудка к горлу. Он смотрел и не верил.
Пологий, жёлтый и до сих пор пустынный склон большой сопки, закрывавшей со стороны Байсуна пасть Ущелья Смерти, ожил. По склонам быстро перебежками двигались пехотные цепи. Да, самые настоящие цепи, плотные, с чёткими интервалами. Те самые стройные, железные цепочки пехоты, которые решали участь сражений величайших войн истории.
Точно завороженный, смотрел Энвербей. А на него, на его сбитую в беспорядочную кучу, толпящуюся на узком дне лощины Тангимуш, известной под названием Ущелье Смерти, конницу надвигался неумолимый, непреклонный вал ощетинившейся лесом штыков пехоты, молча, грозно. «Вот оно, зловещее предсказание, сирийца Сеидуллы Муладжима! Так я и знал!»
Оторвав от глаз бинокль, Энвербей замахал им в воздухе и что-то хотел крикнуть. Но язык не слушался его. Изо рта вырвался хрип. Глаза его выкатились и лицо стало страшным. Да, Энвербей был военным человеком. И он понимал, чем грозит появление пехоты противника здесь, в такой момент для огромных масс кавалерии, зажатых в ущелье, не имеющих, где построиться, развернуться.
Как он мог допустить такое. Как он мог забыть про красную пехоту! Да и уверяли, что у большевиков нет пехоты, не осталось пехоты, что пехота разгромлена повстанцами под Бухарой, Самаркандом. Да и он сам во всеуслышание объявил, что большевистских солдат он рассеял зимой, разогнал. И вдруг... Их много. Батальон, два – нет, больше, гораздо больше. Катастрофа!
Селим-паша мрачно произнес, точно прочитал мы Энвербея:
– Пятый... проклятье, пятый Туркестанский стрелковый полк... железные солдаты... видите?.. И жара на них не действует.
Вообще Селим-паша известен был ироническим складом ума, а тут он говорил с явным сарказмом.
– Скорее! – командует он плотному усатому турку. – Полковник Вали-бей, атакуйте!
Вали-бей поворачивается и, выхватив саблю, командует:
– Шашки долой.
Личная гвардия Энвербея с топотом, лязгом оружия выстраивается на дне ущелья. Лица патанов полны решимости, клинки блестят на солнце. Кони не стоят на месте.
– Не надо, – слабым голосом бормочет Энвер, – не хочу... Злой рок!
– Какой рок? – уже не кричит, а сипит Селим-паша. – Чепуха!
– Сеидулла Мунаджим... Не надо моих патанов... Они здесь пригодятся. Возьмите других.
– Кого? Кого? – бесится Селим-паша. – Этот сброд?
Подскочил мертвоголовый адьютант и, держа ладонь у фески, выкрики:
– Эксцеленц, с юга наступает мусульманский полк.
– Что? Мусульмане? Их же сагитировали повернуть оружие против большевиков?
– Эксцеленц, они атакуют нас!
– Собаки! – пробормотал Селим-паша и, дав шпоры коню, поскакал куда-то в сторону.
– Куда? Организуйте оборону! – крикнул Энвербей. Но пехотинцы пятого стрелкового шагали совсем близко, всего в ста – ста двадцати шагах, и времени у Энвербея осталось ровно столько, сколько нужно, чтобы вскочить на коня и безмолвно в отчаянии повернуть вниз, к песчаному берегу речки. За Энвербеем поскакал Шукри эфенди. За Шукри эфенди – патаны. Закачалось, заплескалось посеревшее зеленое знамя пророка и поплыло над головами тысяч всадников, но не вперед на запад к Бухаре, к Самарканду, а назад, вспять. Знаменосец с перепугу не сообразил свернуть его. И зелёное пламя полетело, помчалось всё быстрее, всё стремительнее вниз по ущелью.
Среди жёлтых скал забурлила, взревела чёрная густая, точно липкая патока, река всадников. Пробиваясь, меся спешившихся и отдыхавших на берегах речки джигитов, топча неуспевших вскочить с земли, рыча и ревя, распирая обрывы, поползла тягучей лавой энверовская армия, сметая всё со своего пути, давя свежие подтягивающиеся по ущелью отряды.
А впереди на своих отличных, мускулистых конях мчались «генералы»– курбаши. «Когда стадо пойдёт обратно, хромой впереди окажется». Сейчас и Ибрагим-бек, и Даниар-курбаши, и Крючок, и все другие главари басмачей думали единственно только о своей шкуре.
Ущелье Смерти, зигзагообразное, с массой крутых поворотов, усеяно острыми скалами, огромными валунами. Подобно горному всесокрушающему мутному потоку, несущему огромные камни, мчалась масса осатаневших, обезумевших всадников, кроша, ломая кости, рыча, растаптывая людей в кровавое месиво, дробя оружие, уничтожая и обращая в щепки повозки обоза и арбы, калеча верблюдов...
А бойцы пятого стрелкового неуклонно шли и шли вперёд, пропуская сквозь свои боевые порядки красных конников, устремившихся по руслу Солёной речки и взявших в клинки бегущую армию Энвера.
С юга на обрывы поднялись цепи мусульманского полка и открыли огонь во фланг.
Что же случилось? Почему Энвербей оказался столь внезапно лицом к лицу с пехотными цепями?..
Ещё ночью части Красной Армии сбили в неудержимом порыве авангарды Энвербея с укреплённых высот по фронту Байсун-Рабат. Но вышло так, что конники Сухорученко отмели разгромленных басмачей не к жерлу Ущелья Смерти, а на юг, в сторону, в холмистую степь. Энвербей же в полной уверенности, что авангард гарантировал его от всяких случайностей, вёл торжественным маршем свою многотысячную колонну вперёд. Дозорная служба оказалась не на высоте. Нукеры, бывшие в дозорах, больше думали о воде и тени и к середине дня автоматически влились в передовую колонну, в которой ехал сам Энвербей, растворились незаметно в ней. Так исламская армия осталась без глаз и ушей.
Пятый стрелковый тем временем медленно, но верно двигался по холмам на восток, оседлав «Дорогу царей», и после полудня охватил пасть Ущелья Смерти не только в лоб, но и с севера и с юга. Наступали цепи без суеты, без стрельбы. Безмолвное их появление оказалось совершенно неожиданным для Энвербея.
По ущелью, усеянному трупами порубленных басмачей, лошадей, по раскиданным винтовкам, шашкам, амуниции красные конники проскочили адыры и вырвались в открытую степь. Тучи пыли на востоке и юге показывали, что армия Энвербея бежит без остановки. Склонившееся к горизонту солнце светило в спину. Стало прохладнее. Лошади взбодрились.
На закате красная конница взлетела на карьере в кишлак Кафрюн – ставку штаба главнокомандующего исламским воинством Энвера. Но в Кафрюне никого уже не оказалось. Здесь было светло, точно днем. Жарко горели на плоской крыше снопы сухого, кем-то подожжённого клевера.
На площадке перед мечетью валялись какие-то тюки, хурджуны, столь неправдоподобны в такой обстановке элегантные чемоданы. Комбриг Гриневич слез с коня и, тяжело поднявшись по мраморным ступенькам, клинком кольнул в один из тюков.
– Господин! – прозвучал чей-то голос, и из-за колонны, низко склоняясь, выступил человек в белой чалме, в белом халате. – Остановись!
– Эге, поди-ка сюда. Тут, оказывается, люди есть.
На свет вышел благообразный толстячок с красными румяными щеками, с смоляной бородкой.
– Ты кто?
– Мы, председатель селения Кафрюн. Мы советские.
– Ого! Председатель? – Гриневич смерил глазами кругленькую фигурку. Взгляд его стал зловещим. Но толстячок ничего не заметил.
– Господин, прошу покровительства, – здесь вещи самого его высокопревосходительства зятя халифа, господина Энвера-паши. Я знаю, большевики великодушны. Они честны. Большевики не позволят себе и дотронуться до имущества господина зятя халифа.
Ошеломлённый несколько таким словоизвержением, Гриневич безмолвно протянул руку и сдернул с головы толстячка его чалму. Затем, поглядев, что клинок в руке его весь в крови, спокойно и тщательно вытер его и послал в ножны.
Бледность разлилась по лицу толстячка, и он криво улыбнулся.
– Где Энвербей?– спросил Гриневич.
– Господин Энвер-паша отбыли... э-э... и его патаны отбыли... Ускакали...
Бойцы, не слезая с топчущихся на месте, бурно дрожавших, скаливших покрытые пеной зубы коней, смотрели выжидательно.
– Так, – сказал Гриневич, отшвырнув чалму и поглядывая лукаво на своих бойцов, – сбежал Энвер, выходит. Значит, победа, товарищи!
Бойцы молчали. Только теперь они почувствовали, как они устали.
Ткнув пальцем в груду чемоданов и переметных сум, Гриневич вдруг гаркнул:
– Значит, задал драпу, господин Энвер. А ну-ка, ребята: «Ура!» И погромче.
Из всех глоток вырвалось громовое ура, такое сильное и звучное, что толстячок испуганно присел и забегал глазами. По лицу его видно было, как он жестоко раскаивается, что остался охранять имущество Энвербея.
– Что ж, – хлопнул толстячка по плечу комбриг, угадывая его не совсем весёлые мысли, – ты храбрый малый. Видать, служишь своему верой и правдой. Ну, а теперь будешь служить пролетариям. Давай, разводи огонь, зови людей.
Бойцы грузно стали слезать с коней, разжигать костры.
С юга послышался мерный топот сотен коней. Зазвенела песня:
С неба полуденного
Жара не подступись,
Конница Буденного
Едет по степи.
Не сынки у маменек
В помещечьем дому,
Выросли мы в пламени,
В пороховом дыму.
Будет белым помниться,
Как травы шелестят,
Когда несется конница
Рабочих и крестьян.
Стоя на краю террасы, широко расставив ноги, Гриневич вслушивался в песню.
– Не иначе третий эскадрон, их песня, – удовлетворенно проговорил он и, достав кисет, принялся крутить козью ножку.
Поразительное зрелище в тот день представилось бы тому, кто вздумал глянуть с аэроплана на долину реки Сурхана. Долина уходила в ночь, вся ки-шащая движением, точно разворошенный муравейник. Дорога царей, караванные тропы, пешеходные тропинки шевелились и двигались. В столбах розово-золотистой пыли бежали пешие, скакали конные. Много людей карабкались к северным перевалам; перебирались через горные потоки, толпились на бродах через вспухшие от снеговых вод реки. Решительный, громовой удар пехоты на коротке в пасти Ущелья Смерти в какое-то неуловимое мгновенье разрушил весь хитрозадуманный механизм армии ислама, порвались все связи между отрядами курбашей, с таким трудом увязанные Энвербеем за зиму. Сразу же уничтожены были плоды многих трудов, совещаний, переговоров, обеспечившие, казалось, единый фронт всех контрреволюционных сил под знаменем ислама. Идея Туранского государства не выдержала стремительной атаки бойцов Красной Армии. Великан рухнул от одного удара. Паника овладела умами и сердцами воинов ислама. Всё бежало. «Спасайся кто может!»
А народ? Тот самый народ, который испуганно гнул перед Энвером спины ещё несколько часов назад?
Народ или бежал из кишлаков в приречные заросли подальше от войны и беды, или хватал мародерствующих нукеров, убивал их, не обращая внимания на их стоны и мольбы о пощаде.