Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"
Автор книги: Лидия Обухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц)
привычки! А почему люди должны сверяться с церковным звоном, а не, скажем, с городскими часами? Если
еще нельзя здесь повесить, как в больших городах, электрические, то уж дежурный на пожарной каланче мог бы
отбивать часы точно по московскому времени. И колокол надо подобрать не ржавый, надтреснутый, а тоже с
ясным, серебряным звоном…
– Ты сейчас с Кандыбой беседовал, Федор Адрианович? – окликнул его Пинчук, выглядывая из окна
райисполкома со своей обычной добродушной улыбкой. – Может, зайдешь по пути? Жара сегодня, а у меня
домашний квасок в бутылочке.
– Квас или что покрепче? – рассеянно пошутил Ключарев, хотя знал, что Пинчук сейчас же скажет, что
пить ему нельзя.
– Нет, я не пью, – действительно отозвался Пинчук, и его выпуклые светлые глаза приняли
меланхолическое выражение. – Ни здоровье, ни жена не позволяют.
– Брось, – с трудом подавляя внезапное раздражение, сказал Ключарев, – ты нас всех переживешь.
Пинчук засмеялся мелким неопределенным смешком.
– А я вот с Кандыбой еще никогда не встречался. Хоть и близкие соседи. Интересно, о чем это вы с ним
и так долго?..
– О Кандыбе мы поговорим в свое время, может быть, серьезнее, чем ты думаешь. А пока скажи вот что:
тебе виден из твоего райисполкомовского окна городской сквер?
Пинчук недоуменно пожал плечами: никогда не приноровишься к этому человеку! Черт его знает, что ему
взбредет в голову. Конечно, виден, если десять чахлых деревцев за деревянным частоколом находятся как раз
напротив окна, нечего было и спрашивать.
Он обиженно промолчал.
– И церковный двор тоже увидишь. Высунься немного, будь ласков. Тебе не странно, не стыдно, что у
Кандыбы и дорожки выметены и трава всюду высеяна, да, видишь, какая зеленая, шелковая, как коса у девушки,
даже погладить хочется. А у нас на сквере газон высох, зажелтел, будто здесь другое солнце светит, другие тучи
по небу бегут. И ты думаешь, в такой сквер захочется кому-нибудь прийти? А если нет, так зачем же мы его
посадили? Для ровного счета, что ли? Есть, мол, в Глубынь-Городке баня, чайная, сквер и… председатель
райисполкома! Полный комплект.
Ключарев говорил не очень громко. Его глуховатый после фронтовой контузии голос в минуты волнения
становился еще более невнятным, спотыкающимся, но глаза с сузившимися зрачками сверлили неотступно.
– Ты хочешь все сразу, – невольно поеживаясь, примирительно сказал Пинчук. – Можно, конечно,
поставить вопрос на райисполкоме, принять решение…
– Да! Хочу все сразу, – напряженно и страстно продолжал Ключарев, отмахнувшись от его последних
слов. – Слышал, у Снежко пословица, привез когда-то с фронта: после нас не будет нас! И вот потому, что
после нас нас не будет, я хочу сделать все, что могу, своими руками, сегодня же!
Он вдруг остановился, переводя дыхание, и пристально, прямо посмотрел в лицо Пинчуку. Тот уже не
улыбался, рот его был сжат с замкнутым и несколько даже надменным выражением. Он казался сейчас старше
своих сорока пяти лет. И, должно быть, эта десятилетняя разница между ними теперь, когда он смотрел на
Ключарева с высоты подоконника, вдруг как-то успокоила Пинчука.
“Молодо-зелено, – снисходительно подумал он с высоты все того же подоконника. – Трудно тебе жить,
Федор Адрианович, с таким характером”.
– Вот что, – сказал уже совсем другим тоном Ключарев, глядя в сторону. – Советую тебе скорее
ставить вопрос и принимать решение: на ближайшем бюро заслушаем доклад о благоустройстве. И не только
города, но и всего района, – жестко бросил он, уже уходя.
– Вот это хорошо. К докладу всегда готов, – громко сказал ему вслед Пинчук и откинулся в глубь
кресла.
“Что это с ним? Бешеная собака укусила, что ли? Сенокос по колхозам идет, уборка началась, а ему
благоустройство понадобилось”.
Недоуменно качая головой, Пинчук нацедил в стакан тепловатого домашнего кваску и, поболтав на свету,
не спеша выпил.
Сначала глухие удары бубна, а потом уже и звуки гармонии все явственнее и явственнее слышались за
окном: из какой-то деревни ехала свадьба. Словно подпевая ей, дробно ударили колокола. Пинчук высунулся по
пояс, стараясь разглядеть на передней подводе невесту, старательно упакованную в кисею, и сказал громко,
добродушно прищелкнув языком:
– Ишь ты, будет им сегодня пир на весь мир!
Под окном собралась уже небольшая толпа, на его слова обернулись и засмеялись одобрительно.
– Нам бы еще по разочку, товарищ председатель! – бойко выкрикнул какой-то развеселый старичок,
притопнув ногой. – Старый конь борозды не испортит.
Пинчук ответил соленой шуточкой и с удовлетворением вернулся к своему письменному столу. “Все
гораздо проще, товарищ Ключарев, – мысленно продолжил он разговор. – И на народ надо смотреть проще и
на самое жизнь. Ведь после нас действительно не будет нас, глупый ты человек!”
Даже наедине с собой он продолжал улыбаться привычной благодушной улыбкой, и так как мысли его
настроились на игривый лад, то теперь слова Ключарева рисовались ему уже совсем в другом свете.
“Сквер ему нужен, сам бы еще, наверно, не прочь погулять, вдовец соломенный. Как он там сказал: косы
девичьи погладить хочется? Эге, да нет ли здесь тайной причины? На прошлой неделе он, мне говорили, ездил в
Лучесы и заночевал там после заседания правления колхоза. А в больничке доктор Антонина Андреевна…
Правда, я раньше ничего не замечал такого, она его вроде даже недолюбливает, гордая девица. Но ведь кто их
знает!”
Окончательно развеселившийся Пинчук уже без малейшей тени неудовольствия деловито задвигал
ящиками стола. В этот морящий зноем июльский полдень он чувствовал себя особенно уютно в
райисполкомовском кабинете, затемненном по окнам дикой акацией. Все было здесь привычным, обжитым:
письменный стол, широкий как мучной ларь, ковровые дорожки, добротно простершиеся через всю комнату до
порога, словно человек, вступая на них, сразу должен был догадаться, что здесь не место крику и гомону;
стоячие купеческие часы с боем… На всем лежал отпечаток устойчивости, неизменности…
2
Ключарева свадьба нагнала на белой от солнца улице. По конским гривам, как репейники, были
разбросаны большие круглые цветы. На передней подводе рядом с молоденькой невестой, которая крепко
прижимала к груди спеленутый марлей букет, сидел жених, высокий и красивый парень с красным от водки
лицом, в новом костюме, с пучком цветов, засунутых в нагрудный кармашек. Он качался в такт всем рытвинам
и ухабам, отважно, как и подобает мужчине, принимая взгляды прохожих.
На второй телеге среди сватов и родственников увядшая тридцатилетняя женщина напряженно держала в
вытянутой руке большую желтую свечу. На третьей, свесив ноги в разные стороны, ехали музыканты:
гармонист и парень с бубном, в который он бил беспрерывно и равнодушно. Круглое, румяное, словно
заспанное лицо музыканта казалось совсем мальчишеским.
Без улыбки проводил глазами Ключарев этот свадебный кортеж. Почему-то ни одной мысли о юности,
застенчивой красоте, о любви – о том, что связывается в представлении со словом “свадьба”, эти три подводы
у него не вызвали. Может, тому виной была пьяная самоуверенность жениха или напряженный, жалобный
взгляд женщины со свечой, но ему вдруг стало обидно за невесту: разве и сто и двести лет назад не так же, под
колокольный звон, везли в дом мужа работницу, чтоб уж на следующий день после хмельной медовой ночи
покорно таскала она ведра и чугуны с варевом для скотины и холодные утренники щипали ей докрасна босые
ноги?..
“Что это я! – торопливо и даже испуганно прервал сам себя Ключарев. – Ведь у нас теперь все по-
другому. У нас и законы, наконец…” Но он опять остановил себя, сдвинув светлые брови с такой
беспощадностью, как если бы посмотрел в лицо своему врагу. Нет, не ему, ровеснику Октября, коммунисту,
отводить в сторону глаза. И сегодня еще здравствует Кандыба в Глубынь-Городке! Вкрадчивый трезвон его
колоколов уже не в силах приказать, но опутать, прельстить, всеми силами задержать человека, хватая его за
ноги с цепкостью болотных трав, – это он еще может, старик Кандыба!
Ключарев не мог себе простить, что каждый день, проходя мимо голубой церковки, смотрел на нее
невидящими, равнодушными глазами. Ему вдруг вспомнилось, как однажды он ехал в Большаны и по дороге из
Городка нагнал двух женщин в праздничных ярких юбках и в полесских корсажах, густо расшитых бисером.
Жалея, что пыль от “победы” замарает их белые фартуки, он остановил машину и позвал:
– Садитесь, большанки, подвезу.
Застенчиво улыбаясь, они между тем живо побросали на дно машины свою поклажу и сели. Младшая,
Сима Птица, русоволосая, голубоглазая, со смешливыми белыми зубами, уже через пять минут, не чувствуя
никакого смущения, совсем по-детски подпрыгивала на мягком сиденье.
– Вот и на “победе” мы с теткой Дашей прокатились. Ух, как она бежит! Знать бы, когда вы, товарищ
секретарь, еще к нам поедете, нарочно бы на дорогу пошла, – задорно говорила девушка, равно одаривая своей
сияющей улыбкой и Ключарева, и шофера Сашу, и придорожные вербы с морщинистыми стволами. На ухабах,
когда встряхивало так, что у Ключарева стукались зубы, она только счастливо смеялась, словно заранее радуясь
всему, что бы с ней ни случилось,
– Будешь выходить замуж, Серафима, приеду, покатаю тебя вместе с женихом, – сказал Ключарев,
оборачиваясь к ней. – Обязательно приеду, если только в церковь венчаться не пойдешь.
– А на что мне церковь? – бойко отозвалась Сима, но потом усмехнулась хитрой и немного
просительной улыбкой. – Только ведь это очень красиво, товарищ секретарь! И фата у меня уже есть…
Почему-то тогда Ключарев не спросил ее: “А ты комсомолка?” или “Почему не вступаешь в комсомол?”
Должно быть, он почувствовал, что такой вопрос будет похож чем-то на окрик, а не так, не так надо было
возразить в тот момент девушке!
Ключарев посмотрел на часы и решительно двинулся, но не к райкому, через центральный пустырь, а
дальше по улице. В ушах его все еще чугунным звоном отдавались удары бубна.
Деревянные дома с охряными и синими ставнями тянулись до самого конца Городка, там, где у
последнего дома поднимался уже клин яровой пшеницы колхоза “Освобождение”.
Ключарев поднялся по скрипучему крылечку одного из таких домиков, и в первой темноватой комнате,
кроме нежилого запаха учреждений, на него повеяло ароматом привядших цветов: стеклянная банка с зеленой
зацветшей водой туго сжимала букет ромашек, длинноусых трав, колокольчиков, кашки, чабера и желтых, как
лимонная корка, лютиков.
За столом, где обычно сидела девушка – инструктор райкома комсомола, – сейчас никого не было. Весь
дом казался тихим, пустым, и только мокрые пятна на полу да запах неосевшей пыли говорили о том, что кто-то
совсем еще недавно подметал здесь, неумело брызгая водой.
– Ты что же сидишь один, Павел? – спросил Ключарев, отворяя третью дверь. Застенчивый громоздкий
парень с копной черных, крупно вьющихся волос поднялся ему навстречу. Пальцы его были запачканы
чернилами, груда исписанных листков разбросана по столу.
– Федор Адрианович, – растерянно прошептал он, – что же вы не позвонили?.. Я бы сам…
– Да нет, ничего не случилось. Просто шел мимо, захотел посмотреть, как у вас. Не думал, что тебя даже
застану.
– Я только вчера вернулся. В Братичах был. А сегодня подвернулась попутная машина на Дворцы, я туда
троих и отправил: ведь по хуторам одному ходить – недели мало. А мне все равно тут сидеть, сведения писать,
отчетность составлять.
– Какую отчетность? – Ключарев присел на некрашеный табурет, обвел глазами стены. Они были
давно не белены, и кое-где висели выгоревшие на свету диаграммы – черные столбцы с цифрами. – Про что
это они?
– Эти? – Павел проследил его взгляд и словно сам впервые увидел. – Вот не знаю. Надписи прочитать
можно…
Ключарев засмеялся. У него была такая неожиданная улыбка, когда открывался передний, косо
посаженный зуб и все лицо словно освещалось изнутри мальчишеским озорным выражением.
– Так кто же у тебя их читает, если ты сам до сих пор не удосужился?! Сними ты их к черту, повесь
лучше картинку из “Огонька”. Ну, ну, снимай, не жалей.
Они вместе отодрали желтые листы, и туча пыли закружилась в комнате.
– Опять мести придется. Ведь это ты тут подметал?
– Я…
– Так что за отчетность? – снова спросил Ключарев, усаживаясь на табурет. Он пришел сюда без
определенного плана, повинуясь только внутреннему ощущению, что именно у комсомольцев и надо говорить
обо всем, что его так взволновало после встречи с Кандыбой.
– Обычные сведения, Федор Адрианович: как прошел сенокос, как начинается уборка, готовность МТС,
укомплектование бригад. Сколько проведено собраний, какой прирост за квартал, созданы ли молодежные
звенья. Видите, вопросы. – Павел тронул листов пять или шесть, отпечатанных бледным шрифтом на машинке,
и папиросная бумага слабо прошуршала, как сухое стрекозиное крылышко…
– Та-ак… Значит, делаем по десять раз одно и то же дело. Райисполком отвечает на эти вопросы, и
райком партии, и райком комсомола, да еще каждый колхоз в отдельности. У тебя время-то работать остается?
Павел, конфузливо улыбнулся:
– Вы ведь знаете, что второго секретаря у нас нет, инструктор тоже неопытный…-
Павел сидел на своем месте полтора года, и вошло уже в привычку говорить, что райком комсомола в
Глубынь-Городке слабый, вялый, но на общем фоне это стушевывается, в чем якобы и есть их единственное
счастье.
– Ты сколько сейчас был в отъезде? – вдруг спросил Ключарев, бросив быстрый косой взгляд в
сторону.
– Три дня, – машинально ответил Павел.
– Значит, на три дня в райкоме комсомола и время остановилось без первого секретаря?
Ключарев взял календарь, который был не прибит, а просто лежал на столе, и оторвал запылившиеся
листки.
– Вот-вот, – простодушно обрадовался Павел. – Без меня никто ничего…
– Работа по нарядам? Да ты прораб или секретарь?
Павел сидел, опустив голову. Его большие влажные черные глаза сразу потухли, и по всему лицу
разлилось безжизненное выражение. Он был похож на ученика, которого ожидает выговор учителя. Выговор
справедлив, и ученик полностью признает свою вину, но… изменить ничего не может!
Однако Ключарев не стал делать выговора, он молча смотрел на Павла со смешанным чувством жалости
и досады. Несколько секунд было только слышно, как четко и равнодушно стучат на стене ходики.
Уже четырнадцать лет Ключарев был членом партии, но до сих пор благодарно хранил в памяти тот
декабрьский благословенный день, когда вместе со сверстниками впервые переступил порог райкома
комсомола…
Они шли из села километров восемь в обход по железнодорожному, звонкому от стужи мосту, по
перелеску, густо оплетенному белой паутиной, по сахарной равнине, на которой их валенки оставляли круглые
следы и не считали верст! Ветер дул в спины и словно подгонял, торопил, разметая дорогу…
Ключарев помнил то волнение, с которым они сидели перед кабинетом первого секретаря, лихорадочно
повторяя устав, одергивая друг на друге рубахи, приглаживая волосы. И потом по одному с бьющимся сердцем
открывали дверь.
Ему задали всего несколько вопросов, обычных вопросов по уставу, программе и еще спросили о
школьных отметках, но он отвечал так, словно говорил и за прошлое и за будущее. Он хорошо запомнил
секретаря этого сельского райкома, очень взрослого человека, как показалось ему в его пятнадцать лет.
Тот говорил громко, возбужденно, немного заикаясь, и когда быстро повернулся к кому-то, то потянул
локтем край красной скатерти так, что звякнули стаканы о графин с водой, но сейчас же на лету подхватил их и
засмеялся, переглядываясь с членами бюро. И те тоже засмеялись ему в ответ. Почему-то такое маленькое
происшествие запомнилось Ключареву очень ярко, и потом много раз в жизни он ловил себя на том, что нет у
него любви к спокойным, очень спокойным людям, с их ровными голосами и рассчитанными движениями. Но
зато, если в ком-нибудь случайно мелькала черта его первого комсомольского секретаря, или слышался такой же
чистосердечный громкий смех, или так же крепко и стремительно ему пожимали руку, он приходил в хорошее
расположение духа. Далекое обаяние юности, не стертое многими последующими встречами с людьми, может
быть и более выдающимися, чем тот скромный секретарь из сельского райкома, неизменно жило в Ключареве.
Теперь, став сам взрослым человеком и тоже руководителем, он знал, что, как и в каждой работе, у него
есть не одни только яркие моменты высокого душевного подъема, но и будни. Он считал это справедливым. Но
ведь все-таки жил он не ради будней! Они были хороши только тем, что на них тоже лежал отблеск
приближающихся праздников: и наших ежегодных, Октября, Мая, и еще небывалого – Дня коммунизма!
Он снова вспомнил большанскую красавицу Симу, молодое жизнерадостное существо. А ведь, пожалуй,
получив комсомольский билет, она бы не унесла из этой комнаты образ Павла Горбаня, старшего друга на всю
жизнь.
– Хорошо, – сказал Ключарев, прерывая тягостное молчание. – Хорошо, Павел. Я не собираюсь тебе
читать мораль. Я ведь пришел не для этого. Я просто зашел рассказать кое о чем. Сейчас мне встретилась
свадьба, кажется, из Лучес. И жених и невеста – ребята комсомольского возраста. Я не думаю, что они шибко
верующие, ведь они смотрят наши советские фильмы, читают, наверно, книги, для них не потеряно еще время
вступить в комсомол. Но вот сегодня, начиная общую жизнь, они пошли все-таки в церковь. Почему это, как ты
думаешь?
Павел, который сидел все так же потупившись, страдальчески сведя к переносице пушистые черные
брови, теперь поднял голову, прислушиваясь к дружескому тону секретаря.
– Здесь трудно вести работу, Федор Адрианович, – оправдываясь по привычке, сказал он. – Люди
выросли уже в таких понятиях…
– Значит, по-твоему, дело только в укоренившейся привычке? А в наших восточных областях… Ты сам-
то откуда?
– Из Мозыря.
– Ну вот, разве у нас за последнее время мало случаев, что молодежь тоже идет в церковь то венчаться,
то крестить? Сами иногда посмеиваются, а идут. Знаешь, что мне сказала одна девушка? Там, говорит, красиво.
И выходит, что Кандыба может создать им красоту, такую, чтоб на всю жизнь запомнилась, а мы нет. Разве это
не обидно, разве не стыдно?!
– Стыдно! – горячо и убежденно сказал Павел. – Федор Адрианович, я тоже ведь думал: скучно
молодежи, если все время говорить только о работе да об учебе… Нет! Это, конечно, главное, я понимаю, —
поспешно сказал он и смолк смешавшись.
Ключарев смотрел на него, покачивая головой.
– А по-моему, самое главное в жизни – сама жизнь. Ведь мы живем не для того только, чтоб работать.
Но работаем и учимся, ходим в кружки по повышению квалификации для того, чтобы жить, понимаешь? Жить
всей полнотой своих чувств и сил! Хорошо жить, жить прекрасно! Пусть у нас еще не хватает на все средств. Я
недавно готовился к докладу, просматривал статистику. За войну в Белоруссии сожжено около полумиллиона
деревенских хат. Ведь было трудно восстановить, а мы восстановили все-таки! Даже кое в чем перешагнули то,
что было раньше. За границей говорят – чудо! Я не спорю: и правда, чудо. Только чудо не от бога, а от нас
самих. Потому что мы такие, а не другие… Теперь ты понимаешь, почему нельзя говорить, что сегодня мы
занимаемся льноводством, а завтра сельскими библиотеками: мы занимаемся каждый день жизнью. Нашей
советской жизнью! Понимаешь?
Его простое, обожженное солнцем лицо сейчас светилось воодушевлением и казалось почти красивым.
То, что он говорил, Павел в сущности знал давно, читал в газетах, слушал по радио и сам не раз повторял,
выступая на собраниях, но сейчас каждое слово наполнялось для него живым значением, звучало словно
исповедь, как то самое сокровенное, чем жив человек в нашей трудной, но какой все-таки хорошей жизни,
товарищи!
Он смотрел на Ключарева не отрываясь и, конечно, даже не подозревал, что Ключареву тоже почти
ощутимо слышно, как бьется его собственное сердце.
– Знаешь, чего бы я хотел? – продолжал Ключарев. – Вот мы все говорим: большая семья, большая
семья, а ведь по существу это родство сказывается только в очень трудные минуты, когда на войну надо идти
или работать так, чтоб кровь из-под ногтей! Но почему человека в радости оставлять одного? Тут, отвечают, уже
личная жизнь. К чертям! Не верю я в это. Как можно разделить свое сердце; это для работы, а это для любви? Я
и работаю-то, может, только для такой любви, а люблю, потому что работаем мы вместе!..
У нас принято заниматься личным вопросом, только когда уже беда стрясется: или семью бросил, или
алиментов не платит. А где мы раньше были? Ведь это не в один день случилось, как поганый гриб после дождя
вырос! На ком женился наш товарищ, за кого девушка шла, – разве об этом мы раньше подумали? Их личное
дело! А вот ты представь, Павел: женятся ребята, а это забота и праздник для всех! Встречают, провожают,
подарки приносят, секретарь комсомольского комитета даже речь на свадьбе произнесет… Ну, чего ты рукой
машешь? Не обязательно же речь должна быть о процентах выполнения плана. Нет, речь от всей души. Стихи
можно прочесть:
Богата она не добром в сундуках;
Счастье твое у нее в руках!
Это, по-моему, специально свадебные стихи. Колхоз дает ссуду, рубится изба в порядке субботников:
ничего, молодые, отработают! Пусть хоть целая улица молодоженов появится, мы больше денег и энергии
иногда зазря тратим. Зато как таким домом дорожить будут! Из него не убежишь после ссоры: смотреть в глаза
стыдно станет товарищам… Иногда ведь жизнь портится от пустяков. Ну, а если серьезное… что ж, и здесь
легче разобраться сообща, чем наедине. Бывает так, что самое лучшее – взять их за руки и развести в разные
стороны: не обманывайте ни себя, ни людей. Не рвите на части сердце, в этом нет никакой заслуги. Мы не
христианские мученики, мы коммунисты. Жертвовать собой ради детей? Не знаю, много ли пользы детям от
такой жертвы. Лучше расти без отца или без матери, открыто знать, что случилось несчастье, и нести его
мужественно, чем из года в год слышать в семье ругань, видеть затаенную ненависть, ложь, и не дай бог, если
дети привыкнут считать все это нормальной семейной жизнью! Какими людьми они вырастут тогда? Я ведь
учителем начинал, пришлось задуматься и об этом.
Ключарев замолчал, сосредоточенно глядя прямо перед собою. Видимо, то, что он говорил, трогало его
очень сильно.
– Как хочется, чтоб жизнь во всем была красивой и честной! – невольно вырвалось у Павла. Он сидел,
обхватив лицо ладонями, и глубоко задумался, словно проверяя по словам Ключарева свою собственную жизнь
тоже.
– Очень хочется, – вздохнул Ключарев, – а как это сделать?
– Не знаю, – честно сознался Павел, глядя на Ключарева во все глаза. Он и сейчас ждал готового
ответа, но Ключарев отозвался не сразу.
– Я вот тоже не всегда знаю. А надо бы знать. Обязан.
Зазвонил телефон. Павел снял трубку и тотчас передал ее Ключареву. Оказывается, его разыскивали по
всему городу. Пришел пакет: срочно нужны сведения по всем колхозам. Да, да, сенокос, уборка, простои
сельскохозяйственных машин и причины невыполнения.
– Видишь, и до меня те же вопросы докатились. Придется идти, а я хотел с тобой в Лучесы съездить.
Мотоцикл твой в исправности?
– Нет. Из Братичей вернулся и опять на капитальный ремонт встал. Да сейчас все равно, бумажками
этими надо…
– Вот что, ты не пиши ничего, – вдруг решительно сказал Ключарев, – я тебе сведения дам. Лучше
займись своими комсомольскими делами. А в Лучесы мы поедем на этих же днях. Может быть, даже завтра.
Бывай, Павел!
V . Ч Е Л О В Е К Н А С В О Е М М Е С Т Е
1
Тридцать первого июля над Глубынь-Городком пронесся вихрь. Песок и пыль со свистом понеслись в
желтое небо; газеты, сорванные с досок, закружились по улице. Не успели городчуки протереть глаза,
захлопнуть окна, как уже хлынул дождь.
Это был сокрушительный отвесный ливень. Он сразу сделал дороги Городка непроходимыми.
Оборвалась связь: ни писем, ни газет, вторые сутки не мог приземлиться почтовый самолет.
У Ключарева исправно тикали часы, и стрелки огибали циферблат, но ему казалось, что время
остановилось. Серая непроницаемая пелена дождя словно отделяла его от всего мира. Отшвыривая бумаги, он
то вдруг вскакивал и подбегал к окнам, то не менее яростно крутил ручку телефона.
– Федор Адрианович! – еще от порога закричал инструктор райкома Снежко, встряхивая намокшими
растрепанными волосами. – Что же это, Федор Адрианович?! Пропадает Алешка Любиков! У него вчера
только лен расстелили, ну, тот самый, отборный, помните, что на выставку готовили? Звеньевая Ева Ильчук ведь
ночей не спала, с ног девчонка сбилась, Федор Адрианович!
Перед Ключаревым въявь проплыло поле – как тихое озеро, все в голубом цветенье… Он огорченно
прикрыл глаза, но когда открыл их, они у него стали узкими и серыми, под цвет сегодняшнего дня.
– Ну что? – прошипел он. – Ну, беги в Братичи, созови колхозников: мол, погибли, товарищи, все
ваши труды… Достань платок, оботри лицо, – уже спокойнее сказал он, – течет с тебя как с утопленника.
Снежко молча обтерся.
– У Любикова если пропадет несколько гектаров льна, катастрофы для колхоза еще не будет. Да он что-
нибудь и придумает, не может того быть. Не сидит же он там и не плачет в правлении, как ты здесь. А вот ты
подумай лучше о Дворцах, о Пятигостичах, о Лучесах. Валюшицкому комбайн недавно послали; не застрял ли
по дороге? Дворцы в свою силу не верят, их первый ветер с ног может сбить. Дозвонись, ободри. И вообще без
паники. В колхозы сегодня не доберешься, значит займемся райкомовскими делами.
Когда Снежко вышел, тихо прикрыв дверь, Ключарев решительно придвинул стопку бумаг и позвал
помощника.
– Сегодня уж ничего не получится, – сказал он, вслушиваясь, как глухо и тяжело, всею силой
обрушивается стена ливня на землю. – Но на завтра вызови мне с утра Черненко, председателя
райпотребсоюза, потом заведующего чайной, пора там навести порядок… Да, и Филиппова, – вспомнил он
вдруг Женины сердитые глаза (“Ничего нет, карты чертит карандашом…”). Значит, заведующего районо тоже.
Только попозже.
За ночь небо пооскудело. Дождь шел уже вполсилы, словно из туч выдаивали остатки. Но дороги
оставались непроезжими. Ключарев, угрюмый, сидел в кабинете, принуждая себя заниматься тем, что сам
наметил с вечера, хотя глаза его поминутно обращались к окнам. Дождь словно издевался: то совсем
переставал, так что, казалось, вот-вот пробьется солнце и начнет зализывать горячим языком раны на
потревоженной земле, то вдруг шумел с прежним ожесточением. В одну из таких коротких яростных вспышек,
когда сплошные потоки делали стекло волнистым, Ключарев увидел на улице за оградой всадника в намокшем
брезентовом капюшоне… Лошадь мчалась во весь опор, но за шумом ливня не было слышно цокота копыт по
горбатым булыжникам, которыми была мощена главная улица Городка, и вся картина мелькнула перед
Ключаревым, как кадр из немого фильма.
“Кто это?” – подумал было он со странно стеснившимся дыханием, подходя к окну.
Но всадник уже завернул за угол, к райкомовской конюшне.
Спустя минуту Дверь распахнулась, словно вошедшая женщина все еще не могла усмирить инерцию
быстрого движения.
– Товарищ Ключарев, – сказала она еще от порога высоким голосом, отбрасывая капюшон за плечи. —
Когда прекратится безобразие? Я не уйду от вас до тех пор…
По ее мокрым блестящим волосам струилась вода, гневно сдвинутые брови были так темны, как будто их
прочертили углем.
Ключарев поспешно шагнул ей навстречу. Она сбросила плащ и осталась в сапогах и туго обтянувшем ее
докторском халате: видимо, прямо с приема. Ключарев взял намокший, тяжелый, как железо, брезент и развесил
на вешалке, плохо попадая петлей на крючок…
Сырой запах ветра пахнул ему в лицо, словно напоминая, что есть за стенами просторный мир с тучами,
несущимися на головокружительной высоте…
– Что случилось, Антонина Андреевна? – спросил он спустя мгновение, оборачиваясь, приветливый и
спокойный, как всегда. – Садитесь, расскажите по порядку.
Но Антонина Андреевна только слегка оперлась рукой на кожаную спинку стула. Она была высокого
роста, ей недавно минуло двадцать восемь лет.
Недобро, почти презрительно она взглянула на Ключарева:
– Трудно говорить о порядке там, где его нет, товарищ секретарь.
Ключарев помрачнел и сел за стол.
– Я вас слушаю, – сказал он еще раз.
Антонина Андреевна молча опустилась на стул, переводя дыхание.
Она сидела против Ключарева, так что весь скупой свет этого дня падал ей на лицо, на плечи.
Каким-то предвестником зимы вдруг показалась ему эта женщина в белом халате, глухо застегнутом до
самого горла, со своим прямым недоброжелательным взглядом. Нет, он не обольщался: ее душа оставалась для
него закрытой, как за семью замками, и каждый раз он словно натыкался на стену.
Кусая губы, он вслушивался в ее голос и старался понять то, о чем она говорит. Председатель лучесского
колхоза Гром уже две недели тянет с доставкой закупленных у него продуктов. Больница без дров. Санитарки
таскают на себе хворост из леса. Больных нечем кормить, кончилась мука и нет свежих овощей. Это в разгар-то
лета, когда рынок завален яблоками и помидорами!
– А вот будет ему сейчас гром! – хмуро пообещал Ключарев, берясь за трубку.
Антонина Андреевна не то чтобы улыбнулась, а просто лицо ее немного смягчилось.
– Лучесы! Лучесы! – закричал Ключарев. – Это у вас первый раз такой конфликт с председателем?
– Тысяча первый.
– Почему же вы…
Она пожала плечами.
– Я привыкла обходиться собственными силами, товарищ секретарь.
– А вот и не обошлись, – лукаво проронил тот, крутя ручку телефона. – Может быть, вы подождете,
пока я дозвонюсь?
– Сама не уйду без этого, – независимо отозвалась Антонина.
Она поднялась и не спеша прошлась по кабинету, равнодушно разглядывая его убранство.
Деликатно постучал помощник.
– Почему Лучесы молчат?
– С утра никак не дозвонимся, Федор Адрианович.
– Ну, а я дозвонюсь, – пообещал Ключарев и неожиданно засмеялся. – Кто-нибудь ждет?
– Черненко.
Антонина взглянула из-за плеча.
– Я вам не помешаю?
– Нет. Не помешаете.
Райкомовский день продолжался, но с Ключарева словно ветром сдунуло мрачную апатию, которая
владела им с утра.
“Ну и что ж, что дождь? – дерзко, весело подумал он. – Дождей мы не видали, что ли?”
– Алеша! – обрадованно закричал он в трубку, когда слабо, словно с другой планеты, до него донесся
голос Любикова.
– Раскидало лен, Федор Адрианович. В реку, в Глубынь, посбрасывало. А звеньевая плачет.
– На лодках надо!
– Уже послали. И откуда этот вихрь взялся на нашу голову?! Живые деньги в реку покидал.
– Если живые, так еще вырастут! – озорно отозвался секретарь райкома. – Еву Ильчук, главное,