355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Обухова » Глубынь-городок. Заноза » Текст книги (страница 34)
Глубынь-городок. Заноза
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:34

Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"


Автор книги: Лидия Обухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)

волнение, а потому что я – это я: со мной хорошо мечтать, мне следует верить, ко мне можно прийти в

тяжелую минуту за помощью и защитой. Я как-то сказала одному парню:

– Неужели на меня нельзя смотреть иначе, не как на девушку?

Он сердито отозвался:

– Тогда пусть не будет у тебя этих волос, рук, губ, глаз.

– Только тогда? – спросила я печально.

– Только тогда.

А другой даже рассердился:

– Ну поезжайте на луну, где однополые существа.

Он был актер. Я ждала его после спектакля: он играл ибсеновского Левборга и так нравился мне на

сцене! И он, правда, вышел веселый, нежный. Щеки его пахли гримом. Он думал, что мы будем говорить о

любви, а мы заговорили вот о чем.

Я возвращалась домой одна и все думала тогда, что все равно, сколько бы осечек ни было, я нутром чую,

что такие отношения должны существовать, а человеческое в человеке важнее, значительнее остального. Я не

против любви, но зачем ее приплетать ко всему? Любовь – это чудо, энергия, которая рождается в сердце и

способна зарядить его движением, как электричеством. Но к чему вызывать в себе суррогаты? Мне обидно, что

люди, так много знающие теперь во всех областях науки и техники, часто неграмотны в самом главном. И так

несчастны из-за этого.

Недавно я написала Лалочке про себя: Она ответила: “Ваше положение с Павлом трудное, быть может

даже трагическое. Кому-нибудь я бы сказала: “Ничего, пройдет. Встретишь другого”. Но тебе не скажу эту

утешительную ложь. Того не будет. То не повторится. Считай, что кусок души ты потеряешь, если вы

расстанетесь. Конечно, можно прожить и без него. Живут же с одним легким! Но никогда не иди на

компромиссы, не верь им и не утешайся ими. Все неповторимо, все непоправимо в жизни. Надо много

мужества, чтобы жить по большому счету. Дай бог тебе такую душу!”

Мы с Павлом вместе читали ее письмо; грустно мне было и немного страшно. Мы долго говорили,

наконец пришли к общему пониманию, что такое любовь и счастье. Счастье двух – в полном доверии. В том

глубочайшем уважении к другому, в понимании его истинной ценности как личности, когда немыслимо играть,

или изменить, или сделать больно…

В любви тоже не все умирают на поле боя, как герои. Многие отступают. А разве отдать на поругание

сердце – не такое же преступление, как солдату бросить оружие в бою?!

…Павел подошел и спросил:

– Что ты пишешь? Ну не надо, не показывай. Сейчас будет попутный катер на Сноваздоровку…

Помнишь?

– А ты?

– Всегда!

И вот как все произошло в Сноваздоровке. Нас высадили у причала, мы медленно поднимались по

косогору. Кругом никого не было. Трава, листочки на кустах, первые желтые одуванчики – все распускалось на

глазах. Есть особое наслаждение: ходить по свежей молодой траве, которой еще не было неделю назад. Но вот

прогрохотал глухой гром, укутанный в облака, хлынул недолгий ливень, и солнечный воздух кажется уже

сотканным из разноцветных полос радуги. Листочки же, те самые, что так долго дожидались тепла, ежась от

поздних снегопадов в своих серых рубашках, теперь вырвались наружу, неумело трепеща крыльями. Травка под

ногами подобна лоскутьям шелка; она мягко ластится к обуви, на ней ни пылинки, солнце еще не подсушило ее,

ветер не обветрил. Она знала только один-единственный дождь на своем веку и вся полна его свежестью и

доверчива.

Когда мы, запыхавшись, поднялись по крутому склону, наперерез нам уже поспешал бригадир.

– Здесь не Сердоболь, – сказал он вместо приветствия. – Мотор за версту слышно, вот и вышел

встречать гостей.

Он смотрел без улыбки. В коровник? Пожалуйста. Только сегодня скот пасется на выгоне. Лучше

подождать до вечерней дойки, пройти пока к нему домой закусить. Нет? Хорошо.

Он шел все медленнее и, против обыкновения, сделался разговорчив.

– Теперь строимся уже на законном основании, товарищ редактор. И о культуре думаем: решили

оборудовать свой клубик. Не хотите посмотреть чертежи?

Павел покачал головой. Я спросила о торфе: включилась ли Сноваздоровка в месячник по заготовке

удобрений? Бригадир ухватился за эту тему.

– Мы же лесные жители, болотные черти, как говорит товарищ Синекаев. По торфу ходим! Конечно,

экскаваторов у нас нет, лопатой работаем. Я вам покажу.

Мы переглянулись с Павлом.

– Тогда я с вами, – согласилась я.

– А я обожду здесь, – отозвался Павел и свернул в коровник. Мы одни двинулись вдоль деревни через

поскотину. Теперь бригадир нетерпеливо прибавлял шагу.

В коровнике же произошло вот что. Услышав звук катерка, бригадир заспешил вопреки его словам

прежде всего не на берег, а на скотный двор, где дояркам было приказано отогнать сорок коров неподалеку в

кусты. Думали – побудет представитель райкома полчасика и уйдет. Но Павел обосновался плотно. Мы уже

вернулись, а он все сидел. Час сидит, два. Бригадиру изменила выдержка, он позвонил Шашко. Тот примчался

на таратайке.

– Так что же вы тут? – шумно, радушно воскликнул он, протягивая обе руки. – Дух в хлеву не тот.

Барышне вредно. Идем, идем, Павел Владимирович!

– Ты прости меня, Филипп Дмитриевич, – ответил вежливо Павел. – Я уж посижу, попишу. Чтоб не

забыть детали. А вас догоню потом.

Действительно, все два часа Павел сосредоточенно, сидя на табурете и прикрывшись локтем, рисовал в

блокноте чертиков.

Я опять ушла с Шашко и бригадиром.

– Чудак у нас товарищ редактор, – нервно посмеиваясь, твердил обеспокоенный Шашко. – Конечно,

во всякой работе свои тонкости. Но и от хлеба– соли негоже отворачиваться, если они от чистого сердца. Работе

время, остальному час.

Я открыла магнитофон, долго его налаживала, выгадывая время, потом редактировала выступление и

записывала важный голос Шашко. Он сыпал цифрами. Но ни одной из них не суждено было пойти в эфир. Я-то

это знала!

Между тем подошло время вечерней дойки. Собрались доярки. А спрятанные коровы рвутся: молоко их

распирает. Сторожили их мальцы; не усмотрели – одна вырвалась. Прибежала, мычит.

– Чья же это коровка? – спрашивает Павел.

Возвратившийся Шашко из-за спины смотрит страшными глазами на доярку. Та мнется:

– Моя собственная.

– А почему она в колхозный коровник так хорошо дорогу знает?

– За хозяйкой бегает. Что твоя собака, – объясняет председатель, усмехаясь.

– Странная буренка. – И опять сидит Павел молча. Доят доярки, а сами тревожно переглядываются:

ревут коровы! И здесь слышно. Наконец бегут две, задрав хвосты. Через пять минут еще несколько: наверно,

мальчишки соскучились караулить в кустах. А коровы становятся в свои стойла, ждут, чтоб подоили. Тогда

Павел поднимается с табурета:

– Чьи же это все-таки коровы?

Шашко молчит, бригадир смотрит в сторону, а доярки в сердцах, чуть не плача, признаются:

– Да наши, наши. Колхозные. Вот все мои четырнадцать коров, а записано, что дою я восемь!

Из коровника вышли молча.

– Не делай поспешных выводов, товарищ Теплов, – только и сказал Шашко.

– Выводы будет делать райком, Филипп Дмитриевич.

– Вас Синекаев к телефону, – позвал бригадир, глядя в сторону.

Синекаева было очень плохо слышно. Павел с трудом разбирал.

– Нет, не возвращайся в Сердоболь, – кричал Синекаев, – поезжай в следующий колхоз. Какой

вопрос? Спешный? Самое спешное сейчас – торф. Что же мне, напоминать тебе, что ты член бюро? Да не

слышу я ничего. Я же из Лузятни. Говорю тебе: поезжай дальше.

– Но переночевать-то ты у меня можешь? – спросил Шашко, когда мы молчком ехали в его таратайке к

Старому Конякину.

– Лучше в другом доме, – отозвался Павел.

Шашко промолчал.

В Старое Конякино мы приехали затемно. Шашко сразу кликнул кого-то, поговорил вполголоса и ушел

не прощаясь.

Счетовод колхоза – хозяйка пустой избы – постелила Павлу на топчане, мне на кушетке, так что мы

лежали друг от друга на расстоянии вытянутой руки, а сама ушла в боковушку. Ушла и как умерла: ни охнула,

ни повернулась, даже дыхания ее не было слышно, словно провалилась куда-то.

Мы тоже молчали, хотя оба не спали. Было слышно, как грохотал поезд, проходя мимо Конякина, – и

тишина ночи наполнилась деловитым перестуком колес. Невидимая махина, казалось, вплотную уже

вдвинулась в бревенчатую избу, когда раздался короткий предупреждающий вскрик гудка, толчок плотного

воздуха в открытую форточку и, отдуваясь, состав нехотя притормозил на разъезде. Навстречу ему пропел

рожок стрелочника, робко, как ночная птичка. Перекрывая его, тотчас отозвался паровоз голосом, который не

привык сообразовываться, день сейчас или ночь, но полон веселой отваги и нетерпения глотать версты: бежать

дальше, дальше, гудя поддувалом… Плотный толчок воздуха снова качнул землю, дом вздрогнул, звякнули, как

рюмки в буфете, оконные стекла – все наполнилось богатырским всхрапыванием, шипящими плевками пара, и

вот громовой, но мелодичный, почти звонкий, все убыстряющийся стук колес, пролетев мимо окон, уже

замирал где-то в свежих травяных долинах ночи.

Я вспомнила, как несколько лет назад под Конякином случилось крушение. На глазах Шашко платформы

с лесом поползли под откос. Он безжалостно хлестнул лошадь, поспешая к сельсовету. Оттуда передал на почту

телеграмму министру лесной промышленности: сообщал о происшедшем и просил разрешения подобрать

бревна. Так о катастрофе в Москве и узнали от Шашко. А спустя четверть часа у полотна железной дороги

столпились уже шашковские подводы и грузовики – очищать платформы.

Мне хотелось поговорить с Павлом. Хмурое лицо Шашко, словно вылепленное из комка сырой глины с

нашлепкам на щеках и над бровями, так и смотрело на меня из темноты с угрозой и растерянностью. Я

привстала, и тотчас с топчана приподнялся Павел.

– Тамара, – позвал он тихо.

Я пробежала босиком те три шага, что отделяли нас, и прижалась к нему. Сердце мое сильно стучало. Мы

все прислушивались: что хозяйка? Но из боковушки не доносилось ни шороха.

Павел тоже был расстроен:

– Откровенно говоря, в глубине души я надеялся, что Сбруянов сильно преувеличил. Мне никогда не

нравился Шашко, чувствовалась в нем какая-то увертливость. Но ведь это еще не криминал! Он на лучшем

счету в районе, но все же у него дутое! И вот, оказывается, по своей сути он все время был кулаком, ловчилой,

беспардонным карьеристом. Интуиция… Было же выражение “классовое чутье”, а теперь его как бы даже

стесняются. Но ведь человек может ловко обставить себя не только хорошими словами, но и хорошими

поступками, оставаясь, по существу, дрянью!

– Как отнесется ко всему Синекаев?

– Не знаю. Для него это, конечно, удар.

– Павел, – сказала вдруг я, – скажи: у нас с тобой дружба?

Он удивленно примолк в темноте. Потом медленно спросил:

– А чем она отличается от любви?

Я косноязычно пробормотала что-то о самоотверженности дружбы и эгоизме любви. Он явно не понимал

меня. И, отвечая совсем на другое, отозвался:

– В дружбе всегда много любви, и часто дружба – это неудавшаяся любовь.

Последние слова он невольно произнес громче.

– Ах, тише!

Он начал баюкать мою голову, лежащую у него на груди.

И в эту же самую минуту вспыхнул свет. Он горел ярко, разоблачающе. Мы замерли. Но из боковушки

по-прежнему не доносилось ни звука.

– Знаешь это что? Движок включают в пять часов утра для доярок. Ну иди, поспи немного.

Я вернулась на свою кушетку, успокоилась и тотчас задремала, да так крепко, что не слышала уже ничего,

пока Павел не разбудил меня.

…Что было дальше за это время? Теплые дни и голубые ночи. Двое суток мы ездили с Павлом по

деревням, бродили по торфяным болотам, не спали почти ни одного часа, ели хлеб, который покупали в сельпо,

пили молоко да воду из колодцев. Мы разговаривали с экскаваторщиками, шоферами и бульдозеристами.

– Вот увидишь, какую я напишу статью! Я пошлю тебе вырезку из газеты, ты прочти.

– Прочту.

– Мне кажется, я только сейчас учусь писать. И хочется рассказать людям гораздо больше, чем

вмещается в колонку.

Я слушала его, потом сказала:

– А я уйду, наверно, с радио, Павел.

– Почему? – он озадаченно смотрел на меня.

– Потому что тоже хочу большего, чем можно впихнуть в информацию для последних известий. Ведь

вот подходит ко мне человек, тот же Глеб Сбруянов. У него такая богатая жизнь! Он любит свою попадью,

обижается на Синекаева, пишет стихи, волнуется и радуется. А включишь магнитофон, и его голос говорит

спотыкаясь: “За истекшую неделю заготовлено столько-то тонн торфа. Выполняя нормы выработки, колхозники

нашей артели показали образец трудовой доблести”. И это все.

– Но, Тамарочка! Ведь в самом же деле – образец! Слова истерты частым употреблением, но за ними

стоит очень многое; твои радиослушатели отлично это понимают.

– Может быть, не спорю. Только хочу сказать одно: все эти годы я жила, как промокашка. Старалась

побольше узнать, во всем самой разобраться. А теперь мне пора уже работать! Нет, не подумай: я и здесь не

отлынивала от дела. Но я же не писатель, это не мое место в жизни. Значит, я невольно брала больше, чем

отдавала людям! А так жить нельзя. Вот кончу в этом году свой институт и попробую учить детей. Хорошо бы

где-нибудь на севере. Чтоб снег до резных наличников и полярное сияние вполнеба. А ребята станут сидеть в

пимах, слушать урок и вспоминать, что отец у меня был лезгином, а родилась я на Кавказе. “И какой он, этот

Кавказ?” – недоверчиво подумают они. Тебе смешно?

– Нет. Но если ты собираешься уехать… как же мы?

– Все равно, вечно тянуть нельзя. Вот и уедем вместе. Не хочешь?

– Не знаю. Сердоболь жалко.

Тогда я вздохнула и тоже призналась:

– И мне жалко.

Мы взялись за руки и так шли к станции, а в ближнем лесу куковала кукушка. – Павел стал считать,

спутался и захитрил, прибавляя счет. Так много-много было у нас всего впереди – радостей, ошибок, работы

– что хотелось закричать громко: “Эй! Эй! Вы, будущие годы! Ловите конец, мы причаливаем!”

Я возвращалась в пустом купе и всю дорогу распевала”.

25

В Сердоболь стали наезжать делегации из соседних районов: Чардынин дал делу размах! Отправлялись

обычно в колхоз к Гвоздеву, где на болоте работал переоборудованный картофелекомбайн. Но в самом начале

подготовка ударного месячника чуть было не споткнулась о своевольство Гвоздева.

– Мне возить сейчас торф не с руки, – сказал он. – Всему свое время. У нас другие работы по плану.

– Ты понимаешь, что ты говоришь?! – вскричала Черемухина, хватаясь за виски. – Район

всколыхнулся, за ним поднимется вся область, да, может быть, не одна область. Только ваш колхоз, лучший,

собирается стоять в стороне единоличником. Нет, ты соображаешь, что ты сказал? Какое это произведет

впечатление?

– А что? – Гвоздев продолжал упрямиться. – Разве я отказываюсь? О сроках речь. А к севу земля у

меня удобрена вполне.

Черемухина срывающимися пальцами сняла с рычажка трубку (дело было в правлении колхоза). Гвоздев

выжидающе поглядывал в сторону. Он чувствовал некоторое смущение и в первый раз не был уверен в своей

правоте. То есть с точки зрения своего хозяйства он, пожалуй, прав…

Синекаев выслушал не перебивая, и каменным голосом приказал:

– Пусть приедет в райком. Срочно соберем бюро. Сдаст партбилет. Все.

Гвоздев угрюмо помолчал.

– Хорошо. Еду сам на торфяник, если так. Сниму с других работ людей и машины.

Черемухина вышла не попрощавшись.

Но в ближайшие же дни гвоздевская досада обернулась его обычной сосредоточенной энергией. Он

первый в районе кончил сев и бросил все силы на торф: построил передвижную деревянную эстакаду; его

механизаторы на ходу приспособили для новых нужд стогометатели (до того праздно стоявшие под навесом);

кусторезы стали взрезать пласты торфяника, а картофелекомбайн, могучий, но малополезный агрегат, вдруг

тоже обрел новую жизнь.

Приезжие восхищенно смотрели, с какой силой выбрасывает он – став ныне торфодобытчиком и

торфопогрузчиком одновременно – черные комья, каждые сорок секунд наполняя ими доверху грузовик.

– Черт! И у нас мелькала такая мысль. Да не хватило терпения, А он вон как шпарит! – с завистью

восклицали соседи.

– Конечно, если болота удобные, работать можно, – вяло промямлили молодые люди, работники чужой

РТС. – У нас, например, топь, подходов нет.

Синекаев живо обернулся.

– Так осушать надо, а не головами качать! На этом болоте год назад тоже только змеи водились да

волчьи логова были. Но здесь уже сейчас готовят торфяники для работ будущего года.

Синекаев называл фамилию Гвоздева, ставил его в пример, но глазами с ним не встречался. Терпение его

лопнуло: так или иначе, вопрос будет стоять на бюро! Но пока что этим просто некогда заниматься: фронт работ

ширился, как при настоящем наступлении. Даже заголовки районной газеты все больше походили на военные

донесения: “В Сырокоренье используют ковши, смонтированные на выбракованной раме кустореза”,

“Механизаторы Лузятни включились в переоборудование машин”, “Тракторист Иванцов на тракторе с

бульдозером заготовил пятьдесят тысяч тонн торфа, больше, чем весь Всходский район!” И призывы всем, всем:

“Ищите залежи торфа – хлебного камня, разведывайте новые торфяники, годные для разработки!” Район был

захвачен вдохновением.

Поэтому, когда Павел рассказал Синекаеву о Шашко, Кирилл Андреевич слушал его не то чтобы

рассеянно, но без особого энтузиазма.

– Нет, – сказал он, – печатать статью об этом незачем. Сейчас все силы нужны для ударного

месячника. – И с внезапной досадой хлопнул себя по колену. – Ах, не ко времени же! Пойми.

Павел стоял насупившись:

– В Конякине и Сырокоренье знают, что дело передано в райком. Сбруянов сказал: если не исправим

положение, то на будущий год у него каждая корова даст по пять тысяч литров, раз это так легко.

– Выводы будут, товарищ Теплов. Своевременно. – Синекаев поморщил лоб, собираясь с мыслями. —

У Сбруянова самого скверная история: нападение на шофера. Прокурору подана жалоба.

Павел внезапно взорвался. Губы его затряслись.

– Послушайте, так жалобщик сам первый хулиган! Не Сбруянова надо привлекать к ответственности, а

поступок шофера обнародовать. И я сделаю это!

Синекаев покривился, но уже с другим выражением, словно слова Павла доставляли теперь ему

удовольствие.

– Все-таки факт хулиганства налицо, – проронил он выжидающе.

– А у шофера – еще хуже: преступление против самой советской жизни. Понимает это прокурор?

– Ладно, – Синекаев махнул рукой, словно утомившись разговором. – Вот об этом, может, и стоит

написать.

– А о Шашко?

– Обождем.

Павел повернулся и вышел из кабинета, впервые обуреваемый неприязнью к Синекаеву. “Ну вот. Что же

теперь?” – растерянно подумал он.

Сердоболь праздновал Первое мая.

Маленькая центральная площадь, чисто выметенная накануне, была еще пуста взбадривающей

праздничной пустотой. Уже перегораживали ее со стороны тупиков грузовики, ходила милиция, пощелкивая

каблуками. У трибуны собирались стайки детей в красных галстуках.

“Говорит Москва, работают все радиостанции Советского Союза”, – голосом Левитана объявила гроздь

оловянных репродукторов. Ветер с реки набивался в разверстые рты рупоров; они выплескивали его песнями.

Проглянуло сквозь облака солнце светлым пятнышком. Площадь начала наполняться пока только выкриками

распорядителей.

Наконец поднятые вверх трубы заиграли призывный марш: и вот уже на площадь вступили знамена. Это

были густые бордовые бархатные стяги, которые обычно в течение полугода стоят свернутыми на почетных

местах, опустив крылья, тускло поблескивая кистями. О них говорят, ими клянутся или укоряют, а они

неподвижно дожидаются вот этого своего дня, чтобы открыть торжественное шествие. “Вы несете нас над

головами, – безмолвно обращаются они к каждому, – и мы уже не куски бархата, обшитые бахромой. Мы

ваша совесть и все сорок лет советской власти. Мы знавали не только победы. О, нам нужно было много

мужества, чтобы, наклонив вперед свои древки, идти, принимая на себя выстрелы и отражая хулу. Но мы были

всегда над вашими головами. Да, мы красного цвета, потому что готовы к любым битвам. Социализм – все тот

же красноармеец в буденовке, часовой на страже мира, когда континенты горнят тревогу”.

И то, что за минуту перед этим Павлу казалось бледной наивной копировкой парадов Красной площади,

к которым он привык, вдруг обернулось другой стороной. Прищуренные глаза Ленина, приближенно

исполненные районным художником, глядели поверх площади. Молча шли знамена и вели за собой Сердоболь.

Синекаев на дощатой трибуне стоял выпрямившись. Барабанов безостановочно кричал приветствия, а

Таисия Алексеевна слушала его, чуть приоткрыв в волнении рот.

Открытый, обращенный ко всем взгляд Синекаева слегка поколебал Павла.

– Сегодня вы к нам, – сказала ему Софья Васильевна, протискиваясь к трибуне. Синекаев,

спускавшийся по лесенке, кивнул, подтверждая.

Однако вечером, когда от стола уже отошел Гладилин, нагрузившись до утомления, а Барабанов со своей

Риммой пробовал танцевать под радио в свободном углу комнаты, Павел опять заговорил о Шашко. К чему

делать из этого секрет? Каких кривотолков бояться?

– Ну, Первое же мая! – тревожно прервала Софья Васильевна, глядя на помрачневшее лицо мужа, и

поспешно наполнила рюмки.

– За рассекречивание всех секретов! – с хмельным вызовом сказал Павел, вскидывая рюмку вверх. И

неуклюже сострил: – Хотя тогда начальству жить станет неинтересно: чем оно будет отличаться от простых

смертных?

– Дешевая, обывательская острота! – Синекаев нервно моргнул синим, с отметинкой веком. И

продолжал чем дальше, тем громче: – Или не знаешь, откуда это идет, кто пытается вбить клинышек, считает:

кому сколько зарплаты дают, кто к каким грифам допущен?..

– Только не говорите, что и я обыватель, – пытаясь остаться в рамках шутки, проговорил Павел.

– А недалеко уж от этого, – прохрипел задохнувшийся Синекаев.

Павел развел руками. Они сидели, не глядя друг на друга, ели, пили, чокались, но с отчетливым чувством

утвердившегося недоброжелательства, которое уже, казалось, невозможно будет затоптать впоследствии.

“Ну что произошло? – повторял Павел, возвратившись домой и чувствуя, как у него противно ноет под

ложечкой. – Переубедил он меня? Нет. Почему же мне так неуютно, гложет сознание ошибки? Чьей ошибки?

Неужели все это только от разочарования в человеке? Оттого, что Синекаев, оказывается, не умеет смотреть

поверх сегодняшних дел? Или не хочет? Зачем он так кричал? От желания казаться правым? А почему волнуюсь

я? Сокрушаюсь, что теряю дружбу секретаря райкома, при которой мне живется легче, удобнее? Сейчас со мной

больше считаются в районе. Я осыпан маленькими, почти незаметными благами, которые так ценны здесь. —

Ему было стыдно, но он продолжал с хмельной беспощадностью: – Неужели для меня уже так много стали

значить хорошая комната, машина лишний раз, что-то вне очереди?..” Уныло он сидел минуту за минутой, пока

радио не замолчало. Тогда лег, натянул одеяло на самые уши и, прежде чем заснуть нелегким сном, проговорил

почти вслух: “Но что же мне делать, если все получается так? Я не могу не видеть того, что видел, и

соглашаться с тем, с чем не согласен. Значит, остается Чардынин?”

И все-таки, когда на следующее утро Синекаев позвонил ему в редакцию, он обрадовался. Такие звонки

не были редкостью. Чаще Синекаев звонил по делу, но иногда, оставаясь на какие-то минуты один в своем

кабинете, просто давал себе и короткий роздых.

– Вот что, – сказал он без всяких предисловий, – на следующей неделе Сбруянов и Шашко будут в

райкоме. Начнем заниматься твоим делом. Удовлетворен?

– Да! – Павел мгновенно сбросил тяжесть вчерашних черных мыслей о Синекаеве. – Вполне, Кирилл

Андреевич!

В нем все ликовало. Но Синекаев не стал продолжать, словно и это сказал по принуждению. Звонок его

был вызван вот чем.

Прошлой ночью, когда гости наконец ушли, расстроенная Софья Васильевна спросила мужа:

– Почему ты так говорил с Павлом Владимировичем? И что за история с Шашко?

Синекаев подбивал кулаком подушки. Он не был пьян, но отяжелел и сердился. Сначала вяло и неохотно,

но потом, вновь раздражаясь, ответил:

– Мало районной соли съел твой Павел Владимирович, вот что. Уперся в какую-то мелочь и готов

трубить о ней на весь свет, как о великом открытии. Ну пусть даже не мелочь. Хорошо. Но, Соня, ты же должна

понять: это все-таки не главное сегодня. Главное – за волосы хоть, а вытянуть район! И Шашко много помог в

этом. Зарвался, сжульничал на ерундовую премию, но все остальное? Все годы его работы? Он сумел сдвинуть

колхоз с мертвой точки. Жульничество обернется плохо только для него одного; колхоз все равно теперь стоит

на крепких ногах, таким он и останется. То, что сделано за последние годы, – великолепная подхлестывающая

агитация для остальных. Тьфу! Да я не про этих несчастных сорок коров говорю, что ты вытаращилась! Тут мы

Шашко быстро приструним. Только не вижу нужды всенародно позорить человека при первой вине. Тем более

что он сейчас нужен: ведь по торфу от Гвоздева их колхоз почти не отстает. А без него все завалят, я уже знаю.

У Софьи Васильевны была манера смотреть добрым взглядом, не смаргивая. Она могла ничего не

говорить при этом, и все-таки другому приходилось как бы оправдываться перед ней.

– Значит, ты готов терпеть его “пока что”? – спросила она.

– Да, – жестко отозвался Синекаев, отводя глаза. – Потерплю. По крайней мере не дам гробить

большое дело. Я не ем кисель с ложечки, а ломаю черный хлеб, как и все мои колхозники. Я смотрю в лицо

реальности: поднять шум из-за нескольких десятков коров – значит поколебать доверие к остальному. И это

тогда, когда мы обратились с призывом к области! Я просто не позволю мешать разным белоручкам. Через год

Шашко будет не нужен колхозу, и если он останется прежним Шашко, то пойдет ко всем чертям. Что я, меньше

вас понимаю в принципиальности? Не ко времени, вот что! Надо дать государству в десять раз больше хлеба,

молока и мяса, чем мы даем сейчас. Может быть, это шкурнический интерес, так скажешь?

Софья Васильевна покачала головой, глядя на него почти с жалостью:

– Не скажу, потому что знаю тебя. Ты всегда уверен, что прав. А если б не был уверен, то и работать бы

не стал. Ты не за зарплату работаешь, это тоже знаю. Но Павел Владимирович правее тебя. Не могу это

объяснить, чувствую сердцем. Он хочет правды.

– И я хочу правды. Только моя правда в закромах, а его пока что на кончике пера. Ну и хватит об этом.

Спи. Разоблачители!

Отношения Павла и Синекаева не сломались, но надломились. Это была внутренняя трещина.

Сбруянов действительно приезжал в райком, но Шашко не появился: заболел, простыл на разливе. Потом

он поднялся, но Павел так и не знал, говорил ли с ним Синекаев. Даже виделись ли они? Синекаев уезжал

теперь в пять часов утра, не заходя в райком. Он пропадал в дальнем конце района: в Лузятне, в Сырокоренье.

Ударный сердобольский месячник, подхваченный областью, требовал напряжения всех сил. Павел тоже много

работал, мало и худо спал; колонки цифр, предостерегающие шрифты заголовков прыгали перед его глазами

даже во сне.

И вдруг в самый разгар тревог пришел вызов: Теплова командировать на декадные курсы при областной

редакции. Это было так не ко времени, что раздосадованный Павел кинулся в райком.

Гладилин развел руками: надо связаться с Синекаевым. Он позвонил снова только под вечер. Синекаев

сказал: пусть едет. Нет, больше ничего не прибавил.

Вот как! “Пусть едет”? Может быть, он, Павел, вообще уже не нужен в районе?

Павел кипел негодованием и когда выправлял командировку и когда садился в поезд.

Вагон был общий. Люди, ехавшие издалека, ничего не знали о Сердоболе. У них были свои заботы.

Пухлощекий подросток с волосами, зачесанными назад со всей старательностью четырнадцати лет,

показывал соседу – пьяненькому красноглазому, переполненному сейчас чувством виноватой любви к

ближнему, – семейные фотографии.

– Отец? Тоже небось пьет? – вздыхал попутчик.

Мальчик серьезно кивал: – Каждый день. Без этого не ложится.

– А мать? Все в себе переживает? Они ведь, женщины, такие… Уважать их надо.

Мальчик опять подтвердил наклоном головы, глядя на фотографию строго и грустно.

Мимо проходила разносчица со съестным. Парнишка, вытянув шею, заглянул в ее корзину и

нерешительно опустил руку в карман.

– Колбаса есть? – спросил он как мог независимее, не отрывая завороженного взгляда от корзины.

– Да не трать ты деньги, – заубеждал его попутчик, – дотерпи до утра. Выйдешь без копейки, тоже

плохо.

– Мне бы только осталось на автобус…

Решившись, мальчик достал последнюю мятую трешку, протягивая ее рывком, грубым хозяйским

движением, чуть не до слез жалея, должно быть, про себя:

– С колбасой дайте.

Потом тот же подросток смотрел из окна на сердобольскую землю и вслух наивно восторгался ею:

– Березы, сосны, ай красиво!

Павел поглядывал на него сначала бездумно, потом начал тоже улыбаться.

– Там, откуда ты едешь, другие места? – спросил он.

Мальчик метнул косой взгляд:

– Всякие.

– А сколько классов ты окончил?

– Шесть.

– Ну… – Павел хотел спросить еще о чем-то, но почувствовал, что не знает, как подступиться.

Подросток сидел перед ним замкнутый, с явным недоброжелательством, неприступный, как цитадель. И

жизнь у него, наверно, не простая, да и сам он вовсе не прост. Нелегко достучаться до чужой души. Чаще люди

проходят мимо, как планеты в космосе, скользнув нелюбопытным взглядом. Покрывайло как-то сказал, что те

двадцать или сто двадцать минут из двадцати четырех часов, когда мы становимся щедрее и отзывчивее друг к

другу, – это и есть общественная жизнь. А что значит быть отзывчивым? Кое в чем это зависит от

впечатлительности человека, от способности влезть в чужую шкуру так, чтоб почувствовать вживе и чужую

боль. Но это уже дело не благородства, а скорее нервности. Здоровый же человек думает прежде всего о

реальном: как сделать, чтобы люди и в горе были сыты, не обижены. Чтобы жизнь для них не останавливалась.

Хотя вовсе не обязательно плакать вместе.

– Я старше тебя, а тоже очень люблю ездить, – весело сказал Павел. – Все равно как: на лошади, в

самолете, на подножке трамвая. Все перепробовал. Вот только в водолазном костюме не спускался.

– Ас парашютом прыгали?

– Прыгал. Один раз на фронте. Очень неприятно: опускаешь ногу в пустоту. Если замешкаешься на

минуту, уже невозможно это сделать.

– Страшно?

– Ого!

– Как же вы?..

– Так ведь бывает, что жизнь дешевле того дела, ради которого ею рискуешь.

Мальчишка вздохнул прерывисто, наполовину оттаяв.

– Вы не знаете, – спросил он после недолгих размышлений, – какую работу взять, чтоб побольше в

жизни увидеть?

– А отец у тебя кто?

Он уклончиво отозвался:

– Мы с Байкала.

– Красивые места! – похвалил Павел. – Море ягод. Идешь по бархатному ковру. А песок – крупчатка!

Вода бирюзовая, каждый камушек на дне виден.

Парнишка посмотрел на него с удивлением. Впервые ему смутно подумалось, должно быть, что красота


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю