355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Обухова » Глубынь-городок. Заноза » Текст книги (страница 21)
Глубынь-городок. Заноза
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:34

Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"


Автор книги: Лидия Обухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)

взят штурмом, и Барабанов, обежав все этажи, отдал приказ выписывать ордера на вселение.

Павел тоже получил двенадцатиметровую комнату с витым железным балкончиком, нависающим над

двором.

Отсюда хорошо видна была Гаребжа. Река поднялась высоко, но дни стояли безветренные, вода казалась

гладкой, и по ней уже кое-где плыли первые торопящиеся льдинки. За Гаребжей лежали крутобокие холмы, как

стадо отдыхающих волов.

Ночью Павла будили гудки пароходов: кончалась навигация. Низкие, утробные, вырывающиеся из самого

чрева машин, они в то же время маняще утверждали превосходство вечного движения над приросшими к земле

городами. Павел с легкой душой впускал рев в свои сновидения и, уютно натягивая до ушей одеяло, начинал

покачиваться, как на волнах. Даже днем ему казалось, что в комнате есть что-то морское: может быть, оттого,

что за открытой балконной дверью голуби свистели крыльями, как чайки; или из-за сквозняков, вздымавших

прозрачную, крупной вязки занавеску, похожую на рыбачью сеть; или даже сам узенький балкон с оградой из

железных прутьев напоминал капитанский мостик, а круглые чердачные окна тыльной стороны дома —

иллюминаторы.

– Люблю морскую волну, даже грязную, возле самого мола, с плавающим на ней пробковым мусором,

– сказал он Барабанову, когда тот забежал проведать. – Портовая грязь к ней как-то не прилипает. Кажется:

захочет волна – и откатится назад, в море, одним движением плеча сбросит с себя сор.

Барабанов безмолвно поморгал, услышав эту тираду, но вдруг оживился, припомнив:

– Я в позапрошлом году тоже отдыхал в Крыму. Ух, здорово! Вздохнешь – и целый мешок воздуха.

Жизнь, как в раю.

– А вы знаете, как живут в раю? – лукаво улыбнулся Павел.

Барабанов насупился и ответил со скрытым вызовом:

– В раю живут по-человечески.

У Барабанова были приливы и отливы: то безотчетная симпатия, то неожиданная настороженность.

Интуиция не обманывала его: Павел в самом деле относился к нему слегка свысока, как, впрочем, и ко всему в

Сердоболе, а это задевало в Барабанове не только самолюбие, но и подспудное чувство справедливости: “…

Этот хлеб, что жрете вы, ведь мы его того-с… навозом”.

Должно было пройти порядком времени, пока сам Павел проникся психологией “районщика” настолько,

что поверхностные, полные апломба суждения его московских приятелей вызывали в нем раздражение. Сейчас

же он только внутренне усмехнулся, уловив “ершистость” Барабанова и не понимая ее причин.

После ухода Барабанова Павел принялся обдумывать первостепенные хозяйственные заботы. В общем

денег у него было очень мало: ведь половина отсылалась Ларисе. Но это был его первый дом, который он

устраивал по своему вкусу и только для себя. Он вдруг обнаружил в себе пристрастие к четким, прямым

линиям, к босым солнечным пятнам на незастланном столе. Одеяло, подушку и простыню он засовывал на день

в нутро дивана. У него было просторно и пахло воздухом. Из скудного содержимого раймага он выгреб

разрозненные вещи, но в них вдруг проступил определенный стиль. Отшучиваясь, он говорил тем, кто хвалил

его убранство, что вкус – это не столько находить хорошие вещи, сколько не покупать плохих.

Рядом с ним поселилась Черемухина. В царстве вязаных салфеточек, вышитых крестом подушек,

гипсовых песиков с нестрашными выпученными глазами и бумажных роз. В первый же вечер она постучала

одним ноготком в его дверь и, зардевшись от короткого счастья быть кому-то нужной, певуче пригласила: “Чай

поспел!”

Потом это стало традицией. Иногда Павел шел в ее комнату и садился за круглый стол с низко

надвинутым над пим абажуром – стол, уставленный целым набором вазочек (словно они дневали и ночевали

здесь), отведывал варенья, меда, леденцов; но чаще выходил в коридор со стаканом, Черемухина наливала,

держа чайник на весу, и он возвращался к себе. Случалось, что и Таисия Алексеевна заходила к нему, всегда “на

минутку”, извиняясь “за беспокойство”, пятясь уже от порога, долго отказываясь присесть, жадно оглядывала

эту обитель одинокого мужчины, где на подоконнике поблескивал флакон шипра, а вокруг стоял негустой

опрятный запах гуталина. Она останавливалась в дверях, и так они разговаривали подолгу.

В третьей комнате квартиры жила чета пенсионеров: бывший военный комендант Сердоболя, полковник

в отставке. Жена его безраздельно владела целый день общей кухней, куда Павел не заглядывал никогда, а

Черемухина только по воскресеньям, и, как бы в компенсацию, вечерами спозаранку замыкалась у себя,

оставляя им пустой коридорчик.

Беседы с Черемухиной несколько тяготили Павла. Правда, она подробно рассказывала ему о районе, но

словно все ожидала, что он посредине разговора задаст ей какой-то иной вопрос, показывающий его личный

интерес к ней. А он не задавал такого вопроса и вообще пристрастился вечерами бродить по городу, по самым

его пустым окраинам на холмах. Огни светились в низине, под самыми ногами; казалось, можно было

нагибаться и собирать их в лукошко, как ягоды. Они были большие и влажные. Тишина же стояла такая, что

ломило в ушах. А ведь отсюда всего час было до Москвы, если пользоваться современными средствами

передвижения, самолетом например. “Вырваться бы, что ли, поскорей”, – остро затосковав однажды, помимо

воли вслух пробормотал Павел. И вдруг остановился. Теплая ночь, совсем не под стать концу октября, опять

моросила туманом. Он один был на улице, ниоткуда ни шелеста шагов, ни звуков голоса. От фонаря до фонаря

лежала целая пропасть темноты. Фонарь освещал небольшой круг мокрого булыжника, как гриб, раскинувший

вокруг себя светящиеся споры. Клочья тумана, плававшие возле столба, пытались разнести этот слабый свет за

предопределенную черту, но угасали даже раньше, чем достигали ее. На холме, выше того места, где стоял

Павел, смутно белели остатки старой церкви. Над прямоугольным фасадом трогательно и стройно поднимались

купола на тонких горловинах – освященное патриархом московское пятиглавие, введенное взамен еще более

древней “трехшатровки” – церковки на другом холме.

В одну из лунных ночей Павел увидел здесь грустное чудо: луна встала так, что целиком заполнила

пустое лукошко купола, снесенного во время войны. Она так аккуратно влила свое живое яркое серебро в

круглую клетку из сохранившихся железных перекрытий, что маковка вдруг ожила, и казалось, это она сияет,

освещая дозорным огнем спящий город.

Сердоболь, снесенный до основания четырнадцать лет назад, задохшийся в кирпичной и пороховой

пыли, обращался сейчас к сердцу Павла кротким безмолвным светом из небытия.

Павел сам не понимал, как это случилось, но он полюбил ходить по этим улицам и уже не боялся

проваливаться в бездонные ямы темноты. Он шел от фонаря к фонарю, как по путеводной нитке, и распутывал

свои мысли. Да, вот в чем дело! Сердоболь научил его размышлять. Здесь не было толчеи большого города и

множества мелочных каждодневных обязанностей, которые отвлекают человека от его настоящей жизни.

Потому что главная жизнь человека – это все-таки жизнь внутри него. Только там зреют решения, которые

потом принимают форму дел. Наивны те, кто думает, что достаточно прочесть передовицу с готовыми выводами

– и сами собой родятся от этого великие свершения человека.

И все-таки было бы неправдой сказать, что Павел с неохотой покидал, Сердоболь.

Наоборот, каждая короткая вылазка в Москву оставалась для него праздником, и он, несмотря на свою

загруженность в редакции, пользовался для этого любым предлогом.

Так, однажды поздно ночью, в первых числах ноября, он вскочил в проходящий поезд дальнего

следования, который должен был на рассвете доставить его в Москву.

Осторожно отодвинув зеркальную дверь (дешевого билета он не достал), ему указали его место в купе.

Но спать не хотелось.

Павел выглянул в коридор, когда поезд шел уже полным ходом, вынул папиросу, закурил. Вагон плыл,

как лодка, мимо развешанных за окнами черных полотнищ. Под ногами уютно подрагивал пол – крепкий пол

на быстрых колесах.

Длинный коридор был пуст, если не считать одинокой женской фигурки, которая, казалось, влипла в

окно. Павел не спеша двинулся вдоль коридора. Когда он поравнялся с девушкой, она не обернулась, вернее —

вовсе не заметила его, но он приостановился, лениво ее разглядывая. У нее были узкие плечи подростка, с

которых свисала вязаная шерстяная кофта с оттопыренными карманами: из них торчали головка ключа, платок,

гребень, пачка свернутых бумаг – одна с уголком лилового штампа – и еще какая-то мелочь. Две короткие

негустые косы лежали на ее затылке крест-накрест. На ней были серая юбка и расхожие ботинки на микропоре.

На полу, возле ног, сброшен матерчатый саквояж защитного цвета и небрежно сложенное пальтецо.

Павел постоял за ее спиной, глядя на черное стекло, в котором отражалась голова пассажирки. Веки ее

были сомкнуты, словно от усталости, но губы шевелились. Павел придвинулся поближе, прислушиваясь. Слова

показались ему странными:

И эта зима уходит, сосульки слез растеряв, и ее до ворот провожает хмель народившихся трав!

Вдруг она открыла глаза и близко, рядом с собой, увидела лицо незнакомого мужчины. Оно смотрело на

нее из обрызнутого крупными каплями вагонного стекла. Она стремительно обернулась, так, что грудью

коснулась его пиджака, но не сделала инстинктивного движения отпрянуть, а несколько долгих секунд смотрела

прямо на него с одинаковой долей смущения и вызова.

– Вы, кажется, читали стихи, – едва сдерживая смех, любезно сказал Павел и слегка отступил. —

Видите ли… гм… я очень люблю литературу, так сказать, имею к этому некоторое отношение.

Ему захотелось вдруг помальчишествовать, созорничать, выдать себя за какого-нибудь знаменитого

поэта, подшутив над этой случайной молоденькой попутчицей, которую он, конечно, больше никогда не увидит.

Он уже было карикатурно надул щеки, придавая себе важности, округлые и туманные фразы завертелись у него

на языке, как вдруг появившаяся проводница с бранью принялась выгонять девушку вместе с ее тощим

саквояжиком: оказывается, у той был билет в общий вагон, а она забралась в мягкий!

– Но мне же всего одну остановку… Хотите, я постою в тамбуре? – оправдывалась девушка,

покраснев. Голос ее звучал жалобно и возмущенно.

– В самом деле, – примирительно пробормотал и Павел, – пусть проедет свою остановку. Я могу

пригласить ее в купе, если она мешает вам в коридоре.

– А если она унесет ваш чемодан, вы тоже будете такой добрый? – грубо хватая девушку за обшлаг,

прошипела проводница. – Первый же на меня накинетесь. Все вы шибко гуманные за чужой счет, из чужой

зарплаты.

Девушка молча рванулась, освобождая рукав, нагнулась, тяжело дыша, и, подхватив саквояж, быстро

пошла к выходу. Павел растерянно затоптался на месте, глядя ей вслед. Она так и вышла с непокрытой головой,

а пушистый помпон ее шапочки торчал из кармана пальто, наброшенного сейчас на плечи, но не надетого в

рукава.

Случай этот оставил неприятный осадок у Павла особенно тем, что он оказался беспомощным перед

грубостью проводницы. Ему даже вспоминалось потом, будто девушка один раз взглянула на него, ожидая

защиты. Впрочем, проводницу тоже можно понять. Ведь если за пропавшие вещи действительно вычитают из

зарплаты… А интересно, какой у нее оклад? И Павел заставил себя думать совершенно о другом, покачиваясь

на полке мягкого вагона.

…Подходил веселый город с огнями, на стыке рельсов поезд подбрасывало, как на качелях. Туманное

зарево электричества стояло над темным горизонтом. То радостное, легкое дыхание, которое всегда приносит

дорога, понемногу вернулось к Павлу. Нигде не светят так заманчиво фонари, как в маленьких городках, если

смотришь на них с поезда. Ведь у них нет соперников – реклам или множества озаренных стекол; окна здесь

спозаранку заплющиваются ставнями. От станции под белым светом прожекторов пути расходились в ночь тоже

белыми дорогами – песок между шпалами казался инеем или снегом. Потом пошли уже совершенно темные

обочины с редкими тусклыми огоньками стрелочников. Мохнатая лапа столба высокого напряжения иногда

мелькала еще в пыльной полосе света, падавшего из окон полустанка. А дальше только луна, красная, как

остывающее железо, подковкой лежала над горизонтом. В оконную щель тянуло дымовой гарью, и этот запах

топок и быстрой езды тоже был сейчас приятен дремлющему Павлу.

Он стал лениво вспоминать, как Таисия Алексеевна, провожая его в Москву, каждый раз с жаром

передает приветы неизвестной ей Ларисе, а глаза у нее вопрошающие, и на гладкий лоб набегает невольная

морщинка.

У себя дома, в Москве, Павел сразу окунулся в привычную атмосферу теплицы, отгороженной от улицы

плотными бархатными с плешинкой портьерами, освещенной крошечными лампочками под абажурами в виде

чашечки цветка, зонтика или геометрически строгого конуса. Квартира находилась в самом центре города, в

Хрустальном переулке, совсем близко от Красной, площади, так что во всякое время дня были слышны

куранты, но ухитрилась сохранить все черты старомосковского быта. Она досталась Павлу от тетки, которая

после войны приютила у себя молодую пару, а сама, выйдя на пенсию, смогла наконец осуществить старинную

страсть к путешествиям, проводя большую часть года в поездках по дальним и ближним родственникам, или

просто наносила визиты добрым знакомым, живущим от нее за три тысячи километров.

Павел, еще не снявший шинели, и Лариса, робко сжимавшая свой единственный баул, оказались

обладателями дома, набитого вещами, сбиравшимися в течение целого поколения. Им пришлось сживаться с

темным, орехового дерева секретером, сидя за которым нельзя было писать, но где Лариса хранила свои

скляночки; с буфетом в узких зеркальных створках; кроватью на львиных ногах, пахнувшей грушевой

эссенцией; с выцветшим гобеленом на полстены, который изображал средневековую лавку ювелира, с фигурами

в нормальный человеческий рост. Новые владельцы комнаты почти не прибавили ничего своего. Павел азартно

покупал книги, но они бесследно исчезали в чреве теткиного книжного шкафа; одежда сиротливо пряталась в

гардеробе, и только беззаботная неряшливость Ларисы успешно боролась с чопорной домовитостью. Взяв вещь,

Лариса никогда не ставила ее обратно, и лишь случайно, после многих перемещений, та могла возвратиться на

предназначенное ей место.

В тридцать лет Лариса оставалась той же полудевочкой, которую Павел встретил когда-то на фронтовой

дороге.

Ее серебристо-голубые глаза казались такими от пепельных ресниц, они не затемняли тихого света

зрачков, но, наоборот, сообщали ему бледное сияние. В глазах не было искр. Они улыбались безмятежно и

немного робко. Но иногда вдруг раскрывались очень широко от недоумения или от благодарности, и тогда все

лицо озарялось двумя серебряными звездами. В этом личике не было ничего дисгармоничного: оно было юное,

бледненькое, с трепетным ртом, сжимавшимся, как венчик цветка, от малейшего холодного дуновения. Щеки,

тонко очерченные, слабо розовели, словно сквозь папиросную бумагу; на веки, белые, как алебастр, – легко

ложилась тень утомления, и тогда брови тоже бессильно поникали. Светло-пепельные бровки, неспособные

выразить гнев или презрение, – они горестно и беспомощно сдвигались к переносице. У нее был прямой

незаметный нос и такой же незаметный лоб, над которым поднялись, как дым, легкие небрежные кудерьки.

Здороваясь, она протягивала руку со смешанным выражением испуга и виноватости. Видно было, что она

исполняет только тягостный долг и прикосновение к чужой руке вызывает в ней трепет робости. Но зато за

своих (тех, кого она признавала такими в простоте своего сердца) она цеплялась крепко, почти болезненно,

щедро наделяя их трогательными ласками, которые вызывали в равной мере и ответный толчок нежности и

желание освободиться.

Ее нельзя было покинуть, как не бросают детей одних на темной дороге, но, насытив присущее каждому

человеку чувство покровительства, нельзя было и любить: ведь желать-то с ней было нечего! Она ничему не

противилась, ничто не таила про себя. Она растекалась в руках, как вода.

Год за годом Павла все надежнее сковывали возле нее цепи собственной доброты.

Лариса не испытывала потребности в бурных чувствах. Солнышко, которое светило над ее головой, было

неярким солнышком. Молодая требовательность Павла в их первые дни в равной мере и льстила ей и утомляла.

Она научилась маленьким секретам, при помощи которых могла управлять его чувственностью, вызывать и

укрощать ее по своему желанию. И в этом видела свое могущество и силу его привязанности к ней.

Ребенок вызвал у нее массу забот. Такую массу, что ей уже не оставалось времени ни на что другое. С тех

пор она начала потихоньку хныкать, говорить жалобным, укоряющим голосом: ведь Павел уходил каждое утро

на свою работу, покидая ее один на один со всеми этими заботами и беспокойствами! Но в то же время она

оставалась по-прежнему нетребовательной, полной покорности и доброты, более чем когда-либо уверенная, что

мир неизменен, а штамп загса, поставленный в ее паспорте десять лет назад, – бетонная стена, за которую не

проникнут никакие ветры.

Так они жили год за годом рядом, ничего не видя друг в друге, и в общем это была спокойная, дружная,

безбурная жизнь. Жизнь на тоненьком слое почвы, образованном из отложений прошлого, под которыми бушует

извечный огонь планеты.

Приехав домой, Павел, к своему удовольствию, застал тетку, возвратившуюся после одного из дальних

вояжей. Она тотчас взяла бразды правления, легко оттеснив Ларису: приготовила Павлу ванну, дала наскоро

закусить, а потом, когда, уже ублаготворенный и веселый, с влажными волосами, помолодевший от светлого

купального халата, он снова сидел за столом, где тотчас появилась бутылка наливки (тетка любила побаловать и

племянника и себя), разговор их легко перепрыгнул на Сердоболь. История с попадьей весьма понравилась

обеим женщинам.

– Какое удальство! – проговорила тетка. – Прямо как раньше гусары.

– А это правда, что они купали своих пассий в шампанском? – ужасаясь, воскликнула Лариса, впрочем,

с острым блеском любопытства в глазах.

– Нет, – возразила многоопытная тетушка, – в шампанском купали купчики. А гусары пили из

башмачка. Ах, гусары! Каждая женщина шла за ними, не рассуждая, есть ли у них что под шкурой, – так много

было в них этого, как бы сказать, солнца мужского!

Павел давно знал слабость тетушки, начитавшейся некогда великосветских романов княгини Ольги

Бебутовой, туманно намекать на свою блестящую молодость, прошедшую, впрочем, как он отлично знал из

семейных хроник, весьма скромно на акушерских курсах, а потом в самоотверженной службе фельдшерицей на

дальнем Севере, в селе Усть-Цильме. Павел подсмеивался над теткой, но любил ее за неизменную энергию в

шестьдесят с лишним лет, за здравый ум и жажду перемен, которые, как она твердо верила, идут людям только

на пользу. Появляясь в доме на неделю, она деятельно принималась воспитывать пятилетнего Виталика,

распахивала форточки, расшвыривала теплые верблюжьи шарфы. Лариса, забившись в уголок, с тоской следила

за тем, как самоуправствовали над ее детищем. Но потом, в один прекрасный день, тетка собиралась и уезжала,

а тихая заводь опять смыкалась над головой оставшихся.

– Ты мне должен непременно разузнать все местные легенды про Елизавету, – наказывала тетка Павлу.

– Сходи в краеведческий музей, разыщи любителей старины. Ах, мальчик, нельзя же быть таким

нелюбопытным! Ну, хорошо, хорошо, я сама приеду в твой Сердоболь. А ты, Лариса, не собираешься навестить

мужа?

– Да, конечно, тетя Адочка. Летом, если устроим Виталика в детсад.

Аделаида Ксенофонтовна секунду смотрела на нее молча, потом, вздохнув, переводила взгляд на

племянника и неожиданно засыпала его целой серией вопросов о повышении продуктивности молочного скота

в районе, о применении удобрений в малых дозах по методу академика Лысенко. (“Конечно, у биологов вечная

драка, но, друг мой, в науке тоже есть свои воины!”) Тетушка на все требовала ответов. Она регулярно читала

газеты и не отставала от века.

Досыта наболтавшись, нанежившись в тетушкиных пуховиках, покачав Виталика на обеих коленках,

Павел звонил приятелям и бывшим сослуживцам. (“Вы, Павел Владимирович, теперь у нас признанный герой.

На каждом собрании в пример ставят. Кстати, не напишете ли по старой дружбе статью в факультетскую

стенгазету об этом вашем… как его… Сердоболе?”) Во второй половине воскресного дня Павел обычно

собирался в обратный путь. Лариса уже в дверях приникала к нему на мгновение в безмолвном порыве,

прилипала, как моллюск к створкам раковины, и он с довольным чувством, что его здесь всегда любят и ждут,

отправлялся на вокзал.

7

В Сердоболе его ожидал сюрприз – появился наконец Кирилл Андреевич Синекаев, отсутствовавший в

районе больше полутора месяцев: сначала отпуск, потом животноводческий семинар в области. (“Семинар по

раздою первых секретарей райкомов”, – пошутил сам Кирилл Андреевич.)

Стояли холодные дни, а Синекаев еще сохранял на коже прикосновения южного солнца. Он легко поднял

из-за стола навстречу Павлу свое сухощавое тело.

– Новые лица! А я только что узнал про вас.

Это было неправдой, потому что он уже успел очень внимательно проглядеть все номера газеты за

прошлый месяц. Но Павлу он понравился сразу.

У Синекаева на левом веке было синее родимое пятно, бледное и малозаметное в обычное время, но в

сумерках или при непогоде, в пасмурном свете, когда он опускал глаза, оно углубляло глазницу и придавало

лицу неожиданно задумчивое, почти грустное выражение.

– Матери молния ударила в глаза, ослепила; она упала, а я вот родился со знаком. Другие под звездой

рождаются, а я под молнией.

Лицо у него было бьющее энергией: круто вырезанные ноздри, ярко-желтые глаза, взгляд пристальный,

иронический. Помнет щеки, вскинет бровями морщины на лоб, послушает, перебросит длинную руку за спинку

стула, маленький сжатый рот изогнется пониманием; обернется круто, посмотрит в упор на кого-нибудь:

“Интересно ты мыслишь, товарищ!” Посреди самого добродушного разговора у него бывал и особый взгляд

“сбоку”, мгновенный и предостерегающий, похожий на желтое метнувшееся тело тигра в зарослях. Но когда он

увлекался, как мягко вибрировал его голос и как прямо, светло смотрели те же глаза! Он был обаятелен, этот

человек. Он протягивал руку щедрым движением, пожатие его было крепко, словно он хотел притянуть к себе.

И он любил такие “притягивания”; в какой-то мере это было смыслом его жизни. Он хотел и добивался вокруг

себя атмосферы расположенности. Хотя никто бы не сказал, что он не мог быть несправедливо резким. Однако

даже сама его пристрастность служила как бы залогом его искренности: он мог “перегибать”, но не лукавить!

Когда тут же, в присутствии Павла, к нему вошел агрессивно настроенный узкоплечий юноша, студент, и еще от

порога, подбадривая сам себя, намеренно громко, вызывающе спросил: “Когда вы почините крышу в доме моей

матери?” – синекаевский взгляд прошел целую гамму оттенков: от настороженности и неприятного

недоумения до холодной, а потом уже абсолютно корректной вежливости, приправленной любопытством.

– Крыши – в ведении отдела коммунального хозяйства, – сказал он. – Обратитесь туда.

– Я уже был. Они тянут. А вы райком, вы и занимайтесь. Не думайте: я добьюсь. Меня в институт не

принимали, а я тоже добился.

– Так тут особенно нечего добиваться, молодой человек, – внезапно почти ласково сказал Синекаев, так

что Павел даже подумал: не сдался ли он крикуну? – Я сейчас позвоню в ваше домоуправление… Какая улица?

Так… Я позвоню, договоримся: дадут вам лист железа; полезайте на крышу и почините.

– Я сам?!

– Вы. А что?

– Это не мое дело.

– Почему? Дом ваш, вы уже взрослый, вот и помогите своей матери.

– Я студент, а не ремонтный рабочий; не думайте, шуточками не отделаетесь.

Миролюбие не оставляло Синекаева, хотя предостерегающая желтая искра уже прошла по его зрачку.

– А я не шучу. Вы знаете, почему отказываетесь? Молотка не умеете держать в руках, вот в чем дело.

Стыдно, молодой человек.

Тот смотрел на него несколько секунд, тяжело дыша:

– Значит, это все, что вы можете мне сказать?

– Все. Берите лист железа и работайте.

– Не стану. Но я так не оставлю…

– Как хотите. Жаль, плохо вас воспитала мать. И институт, кажется, зря тратит деньги.

Павлу, невольному свидетелю этой сцены, захотелось как-то откликнуться.

– Какой разболтанный и… скверный парень, – неуверенно сказал он, когда тот вышел.

– Нет, почему скверный? – рассеянно отозвался Синекаев, ища что-то среди бумаг. – Наоборот, скорее

всего хороший. – Он мельком глянул на вытянувшееся лицо Павла и усмехнулся. – Вы в районах раньше

жили? Нет? Так знайте: это надо большую храбрость – на первого секретаря вот так орать.

– А может быть, просто нахальство, – недовольно проговорил несколько сбитый с толку Павел.

– Может быть, и нахальство.

Он позвонил и позвал своего помощника:

– Не найду я никак, где докладная о ремонте квартир вдов. Такой фамилии у нас в списке не было? Не

помнишь? Ну тогда узнай в течение дня, что это за семья, кто есть еще, кроме сына, и где именно он учится.

– Что вы собираетесь делать? – спросил Павел, заинтересованный.

– Если ремонт первоочередный – крышу починим. А со студентом пусть на комсомольском собрании

поговорят в его институте.

– Но вы сами сказали, что он, может быть, хороший.

– А если нахал? – И совершенно серьезно добавил: – Хотел бы я, чтоб меня сейчас вызвали наверх и

спросили, что я считаю самой главной задачей, главным нашим делом: тракторы, молоко, электричество? Я бы

ответил: молодежь. Кого мы хотим воспитывать? В двадцатых годах мы это твердо знали: человека, который,

войдя, так сказать, в любое помещение, первое, что захотел бы – это переставить в нем по-новому мебель.

Сама митинговая горячность была уже делом: за кого ты? За советскую власть? С тех пор государство выросло,

окрепло. Ему нужны труд и дисциплина. Но дисциплина сознательная, не слепое послушание. Иначе

инициатива пропадет в зародыше и человек станет психологическим иждивенцем. А потом и иждивенцем

фактическим, ибо не имеет вкуса к работе. Наша молодежь слишком долго относилась потребительски к

оптимистическим лозунгам: жить стало лучше, жить стало веселей; социализм построен, и до коммунизма

рукой подать, перед молодежью все дороги открыты. Вырастая, они требуют: давайте же нам эту открытую

дорогу! Давайте нам коммунизм. А повседневная жизнь всегда отличается от лозунгов, хотя лозунги правы —

они зовут вперед. Но вот молодежь-то, встречая в жизни не плакатно укатанные дороги, а реальные ухабы, о

которые разбиваешься, бывает, в кровь, иногда пускается в скептицизм. Еще на рубашку себе не заработал, а

уже критикует пошив! И опять не потому, что плохой; вот этот студентик – ведь в нем энергии до черта.

Вопрос – куда она устремится: крышу чинить или только от начальства ремонта требовать? – Синекаев

посмотрел в сторону, побарывая волнение. Потом медленно усмехнулся, приглашая Павла отнестись к его

словам по желанию: или всерьез, или с полушуткой.

– А вы, Кирилл Андреевич, вы сами? – не очень ясно спросил Павел. Но Синекаев его понял.

– Я гвоздь, – ответил он. – Меня не согнуть. В какое место вбит, там и буду стоять. – Потом добавил

уже совсем другим тоном: – Вы не удивляйтесь, что я так со студентом. Когда с человеком говорят резко,

наказывают даже – значит верят в его силы и ум. А если разговор идет слишком добрый, спокойненький, дело

плохо: выходит, ничего изменить нельзя и остается хирургическое вмешательство.

С этого, первого разговора Синекаев стал с Павлом как бы на дружескую ногу. Должно быть, ему

нравилась образованность нового редактора. Сам недурно начитанный, он знал много, и многое его

интересовало. Кроме того, привлекала уверенность в несомненной порядочности Теплова, позволяющей не

опасаться, что слова, сказанные за домашним столом, бубенчиками покатятся по району. А может, было еще

какое-нибудь соображение, неведомое Павлу. Скорее же всего просто безотчетная симпатия, которая рождается

между людьми, имея между тем определенные корни.

Плохо или хорошо это в жизни, но все отношения людей построены на взаимной нуждаемости друг в

друге: отдаешь и получаешь, получаешь и отдаешь. А как только кончается этот душевный и иной обмен, как

только вычерпан до дна весь свет и вся теплота, заложенные в другом человеке, которые были нужны тебе,

твоему сердцу и разуму, как только сам почувствовал, мучаясь и тоскуя, что один раз, второй, сотый уперся в

глухую стену чужой души – и никакими словами, никакими воззваниями ее не растревожишь (она уже ушла;

вперед или назад – все равно, но только ушла от тебя в сторону), – тут и начинает вянуть, покрывается

желтым листом самая проникновенная связь: и любовь, и дружба, и восхищение, и даже чисто деловые,

служебные, что ли, отношения, скрепленные потребностью друг в друге, передачей опыта. Передавался,

передавался опыт и вдруг – стоп. Кончилось. Выдохся человек. Иногда для всех, для целого района. Иногда

для одной своей жены. Важен даже не масштаб, важно явление. И тут хоть навзрыд плачь, упрекай себя или

другого в неблагодарности, в черствости, в эгоизме; все слова перебери – они будут мертвыми. Даже камушка

не сдвинут.

В первоначальных отношениях Синекаева с Павлом сыграла роль и его жена, Софья Васильевна. Первый

раз Павел увидел ее так: в Сердоболь приехали из областного радио записывать выступление секретаря райкома

для “Последних известий”. Синекаев, чувствительно относившийся ко всему, что он говорил публично или

писал, тотчас заперся в кабинете, потом пригласил Павла. Но помощь Павла заключалась только в том, что он

брал у Синекаева исчерканные листы и высказывал свои возражения. Если Синекаев соглашался, то молча

забирал листок, перечеркивал и снова углублялся в сочинительство.

Работа эта шла около часа, когда, приоткрыв дверь, появилась, не спрашивая разрешения, крупная

черноволосая женщина с зеленым газовым шарфом на шее, какие носили когда-то в провинции. Лицо ее издали

казалось молодым, она была полна, но производила впечатление громоздкости только когда не двигалась. Она

присела у края длинного стола и принялась бесшумно перелистывать “Огонек”. Синекаев взглянул на нее

мельком и снова уткнулся в бумагу. Потом, когда его увели в соседнюю комнату записывать голос на пленку,

Софья Васильевна дружелюбно посмотрела на Павла:

– А я пришла за вами обоими: обедать, чай пить – все вместе. Вы знаете, кто я? Ну вот и

познакомились. Как вам мой Синекаев?

– Ваш муж недюжинный организатор, – искренне сказал Павел. – Мне кажется, он далеко пойдет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю