Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"
Автор книги: Лидия Обухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 40 страниц)
районе, то совхозный путь – единственный. Но вот он, Синекаев, убежден, что хорошие колхозы все-таки
лучше совхозов! Во-первых, нет предела заработку, а в совхозе выше зарплаты не прыгнешь. Ну, премиальные.
Колхоз же может надбавлять трудодень почти неограниченно. Миллион дохода – пять рублей гарантировано. А
если пять, десять миллионов? А если двадцать? И разве это не реальные цифры при условии, что земля родит
не семь центнеров с гектара, а по двадцать – двадцать пять? И каждая корова даст в сутки твердых десять
литров. Конечно, не обязательно, чтоб все это шло в трудодень, но клубы, новые дома, стадионы, культура, за
которую так ратует редактор Павел Владимирович! В смысле же развязывания инициативы, самостоятельности,
демократии колхозы тоже, пожалуй, более гибки. Директор совхоза все-таки служащий, его можно отозвать,
перебросить. И все работники совхоза служащие. Колхозники же – хозяева в своей артели, они сидят на земле
крепче.
Однажды они говорили с Павлом обо всем этом. Павел, который, вернувшись из отпуска, странно
притих, реже улыбался и часто смотрел по сторонам отсутствующим взглядом, во время этого разговора по-
старому оживился, лоб его заиграл напряженным вниманием. Теоретические разговоры были любимым
коньком обоих.
– Не знаю, не знаю, – протянул Павел задумчиво, – более ли народна, демократична форма колхозов?
То, что в совхозах возможна большая подвижность кадров, расширяет кругозор людей, я в этом вижу плюс.
Окончательно уходит “власть земли”. Сейчас, если хлебороб переходит из колхоза в колхоз, это целое событие.
А ведь есть, помимо страсти к земле, и желание повидать свет, особенно в молодости. Человек не хочет менять
профессию, согласен оставаться пахарем, но мечтает попахать и север и юг. Совхозы дают такую возможность.
Колхозы – нет или редко, только прославленным мастерам, разъезжающим для обмена опытом.
– Ну, это ты из области психологии! – сердился Синекаев. – Я тебе говорю о перспективах заработка
крестьянина, о реальных вещах, а ты о путешествиях.
– Заработок не всегда будет единственным мерилом, Кирилл Андреевич.
– Опять психология. Ты все норовишь заглянуть в послезавтра, а я работаю сегодня.
– Разве мы не должны приближать будущее?
– Должны. Кто спорит? Только прежде убери завалы от вчерашнего дня. А то, с одной стороны, бригады
коммунистического труда, с другой – захребетники, симулянты работы. А иные писаки бумажки строчат.
Знаешь, о ком говорю: колесят по району, ставят птички в командировках. Бывает, в один и тот же день в колхоз
приедет и уполномоченный из области, и от нас, из района, и из совнархоза, только по разным дорогам петляют.
– Как вы зло говорите! Как же тогда работать?
– А вот это уже, прости меня, обывательщина! Все надо рассматривать в движении; если фотографию
снимешь, ни черта не поймешь. Канцелярщина не злокачественная опухоль, это только болячка. Ее задеваешь
все время, и она раздражает. Но не вижу надобности впадать в панику и опускать руки перед этой паршивой
болячкой. А ты, Павел Владимирович, что-то поопал с лица, – сказал он вдруг совсем другим тоном,
внимательно разглядывая своего редактора. – Сейчас раскисать нельзя, на днях Чардынин приедет, серьезный
будет разговор!
– Я хотел бы на сутки съездить в областной город, – сказал Павел, глядя в сторону.
– А что ж, поезжай, поезжай, – рассеянно согласился Синекаев. – Сутки ничего не решают.
…После того как Павел вернулся из Крыма, он нашел на столе письмо. Он распечатал его медленно;
первые строки как ударили его по сердцу, так оно, не переставая, и болело уже все время. Он слышал голос,
гневный, ломкий. Это была его Тамара, которая не хотела ни с чем мириться и доискивалась правды, всегда
одной правды! Хотя бы для этого пришлось полоснуть по живому.
“Разлюбила я тебя, вот что. Разве ты не видишь? Больше не люблю. А ведь я так радовалась! Нет,
счастлива была. Ты, конечно, тоже радовался, верю. Но очень быстро начал оглядываться. На что? А не знаю.
На все. Кто увидит, что подумает. Я сказала: “Будем вместе хоть сколько-нибудь”. Ты и обрадовался: “Ничего не
прошу”. А раньше – помнишь? – ведь все требовала, плакала: навсегда! Один раз ты мне сказал: “Нет, сына я
не могу оставить”. Я промолчала. Только так больно мне стало, так обидно, будто я ему злодейка, а ты
защищаешь. А от кого защищаешь? От меня или от себя? А что я не хотела, чтоб ты мать его любил, жену свою,
так это правда. Я прочла ее письмо. Ну, вот так и прочла; ты вышел, а я достала. И так она пишет спокойно,
словно никакой меня и на свете нет: “твоя Лариса”, “крепко целую”. И ты ей, наверно, отвечаешь: “твой” да
“обнимаю”. А разве у меня сердце для твоей забавы?! Знаю, что тебе тоже трудно. Ты и заплакать можешь,
видала. Но только я женщина, мне любовь нужна, а не чтоб я тебя жалела. Нищего на базаре я пожалеть могу.
Ты же должен за меня бороться, жизни своей не пожалеть. А ты обрадовался: ничего не требую, как хорошо!
Домой письма пишешь, здесь меня любишь. Конечно, другие могут жить на два сердца, на две постели… Но ты
уходи, пожалуйста. Ничего я теперь от тебя не хочу. Только больно очень. Обняла бы тебя и плакала. Или ушла
бы куда глаза глядят. Вот что ты мне сделал. Простить? Как же за это прощать? Ни ты меня, ни я тебя не можем
прощать. Не те слова все. Ну иди же, иди. Да не оглядывайся, не возвращайся больше, Павел, если любишь
меня. Уходи, ради бога, ухода; пожалуйста…”
Тамара не ждала никого в этот день, просто сидела за столом, когда раздался стук в дверь. Она прошла
комнату хозяйки (та занялась шитьем, и швейная машинка домовито стрекотала у нее под самым ухом, заглушая
все остальное) и в сенях спросила, не снимая крючка с наружных дверей: – Кто там?
– Здесь живет Ильяшева?
Она скинула крючок прежде, чем обдумала что-нибудь. Павел стоял перед нею в мокром пальто и шляпе:
накрапывал дождь.
Несколько секунд они смотрели друг на друга.
– Это ты? Вот как? – только и сказала Тамара.
Потом, помедлив, добавила:
– Ну что ж, входи, раз пришел.
Они прошли оба в том же порядке – сени, комнату хозяйки, которая обернулась на шум шагов и смерила
вошедшего любопытным взглядом. Павел снял шляпу, чтобы поклониться ей, и так и вошел за перегородку с
непокрытой головой. Даже на бровях его блестели мелкие дождевые капли. Он остановился у порога, потому
что она тотчас отошла от него в дальний угол, не говоря больше ни слова, и глубоко вздохнул:
– Здравствуй.
Он протянул руку; тогда она была принуждена подойти поближе и тоже подать свою. Но едва он коснулся
ее пальцев, она тотчас отняла руку и отошла снова.
– Значит, ты живешь здесь? – пробормотал он и вдруг взглянул на нее отчаянным, почти ненавидящим
взглядом. – Я получил твое письмо и тоже пришел требовать ответа. – Он бледнел на глазах. – За что ты
погубила мою жизнь? Как лодка, прошла по воде, задела водоросли, вырвала их с корнем и отбросила веслом:
плывите, куда хотите! Как ты можешь, как смеешь так относиться к человеку?!
– У тебя испорчена репутация? Неприятности в семье?
Тамаре трудно было говорить, губы ее были стянуты, и все-таки она усмехалась сухой, неприятной
усмешкой.
Он быстро, горячечно махнул рукой:
– Разве это те слова? Я работаю, разговариваю, а на меня смотрят, как на больного. Когда я приезжаю
домой и здороваюсь с Ларисой, я чувствую, что оскорбляю и ее и себя самым легким прикосновением. Мне так
стыдно! Я становлюсь грубым, пошлым и ненавижу в эти минуты тебя, себя со всей силой, на которую
способен. И все-таки каждый день в Сердоболе я надеюсь на чудо: мечтаю о том, что ты меня встретишь в моей
комнате или что ты ждешь на перекрестке. Я стараюсь угадать, в каком ты настроении в этот день, какое на тебе
платье. Я задыхаюсь от этих мыслей и, только когда это все во мне перегорает, поднимаюсь к себе. А в Москве я
стучу в дверь; ко мне подбегает сын, лепечет что-то, я смотрю на него, целую. Если б я мог, я все бы ему
рассказал; только его мне не стыдно, только он, наверно, любит меня… Мне хочется схватить его на руки и
просить судьбу, чтоб с ним не случилось ничего подобного. Я люблю его больше всех на свете. Он в миллион
раз дороже для меня, чем ты!
– Зачем ты пришел сюда? – сдавленно проговорила Тамара. – Ну?
Он внезапно присмирел, сел на стул и долго смотрел на нее молча. Потом покачал головой:
– Как ты спокойна и черства! Может быть, ты уже с трудом вспоминаешь и мое имя: ведь все это было
так давно – три месяца назад!
Со странной улыбкой он поднялся и приблизился к ней неверными шагами.
Тамара не шевелилась, горло ей перехватило. Она чувствовала, что он борется с отчаянным желанием
схватить ее за плечи, зарыться лицом в ее платье. Он жадно смотрел ей в лицо, все еще продолжая улыбаться
бесцветной улыбкой, и вдруг сжал ее руку выше запястья. Она вскрикнула негромко, но сейчас же овладела
собой и, не шевелясь, продолжала смотреть прямо ему в глаза. Он сжимал руку все больнее и тяжело дышал,
прерывисто, как умирающий.
Тамара чуть приоткрыла губы, он тотчас выпустил ее и, отступив на шаг, шел пошатываясь. Он пятился
до тех пор, пока не наткнулся на стул; казалось, он сидел бесконечно долго, опустив голову, а она стояла перед
ним, закусив губы. Рука ее висела как плеть. Наконец другой рукой она подала ему шляпу. Он тяжело встал,
избегая смотреть на нее, на глазах поникнув и постарев, пошел к двери. Она опустила веки, чтоб не видеть, как
он будет уходить. И очнулась только, когда смолк успокаивающий стук швейной машинки.
– Это ваш знакомый? – громко спросила хозяйка из-за перегородки. – Интересный мужчина. Не
здешний? Смотрите, смотрите, он же возвращается назад. Бежит бегом. Наверное, что-нибудь забыл?
– Да, забыл! – закричала Тамара и кинулась ему навстречу, больно ударившись о косяк.
– Нет, не так! Только не так. Никогда больше не так! – бессвязно лепетали оба, стоя на пороге
распахнутой двери. Ветер, солнце, дождь, любовь – все обрушилось на них снова.
Для Павла самым главным в жизни были сейчас Тамара и Сердоболь. Никогда не было у него такой
ясности в мыслях, смелости в решениях. Того чувства окрыленности, которое дается человеку счастьем и ничем
не может быть заменено другим. Счастье – это когда наступает то, чего всегда не хватало в жизни. Оно ставит
межевой столб между тем, что было и что станет после. Никогда не бывает таким ясным сознание, как в этот
момент, потому что наконец-то осуществилась полнота чувств.
А в Сердоболе жизнь тоже повернула так круто, так вдохновляюще, что не у него одного захватило дух.
Приехал Чардынин. В кабинете Синекаева, уже нетопленном, собралось человек двадцать. Почти все сидели в
пальто, женщины опустили платки на плечи. За окнами теплился мутный, процеженный сквозь тучи свет
уходящего дня. Весна стояла удивительная: с начала апреля отовсюду, изо всех подворотен неслась звонкая
песня льющейся с крыш воды, но ветер был ледяной. Весь воздух наполнялся иногда таким яростным густым
крутящимся снегом, что Сердоболь исчезал в белом мареве. Но выглядывало солнце, и снег уже превращался в
летящие лепестки: они плыли сверху, снизу – со всех сторон.
Прибежал Барабанов в накинутом щегольском полушубке и круглой меховой шапке, которую он сдвинул
несколько на лоб, приобретя сразу ухарский и небрежный вид.
Гвоздев был в серой гимнастерке, перепоясанной желтым ремнем с бронзовой звездой. Разбегаясь ото
лба, волосы его лежали влажными вороновыми перьями. Полуприкрытые глаза вдруг поднимались, серые
зрачки придавали лицу стальную остроту. А вообще-то лицо было молодым, любознательным, с яркими, плотно
сжатыми губами.
– Здесь Сбруянов? – спросил Чардынин, оглядывая всех и здороваясь.
Тот встал, мешковатый, безотказно дисциплинированный.
– Здесь, товарищ секретарь обкома.
– А Гвоздев?
– Я. – И приподнялся, неприметно играя насмешливым взглядом: “Меня, Гвоздева, не заметил? Ну-
ну…”
Шашко с готовностью достал блокнот, примостил его на жирных коленях. Гвоздев держал карандаш
между пальцами, как папиросу, и смотрел в окно: весна, весна, ан и зима!
– Хотел я с вами посоветоваться, – сказал Чардынин. – Вот вы хлебушек часто сдаете за счет крепких
колхозов, да и картофель тоже. Нет, это не только в районе начинается, но и от нас – обкома, облисполкома
идет. Хотя, сознаюсь, в противовес решениям ЦК. Бывает, не хватит для плана тридцати-сорока тонн в
последний момент, не хочется плохо выглядеть, ну и просим вас, товарищ Гвоздев, товарищ Шашко, —
подмогните! А несдавшие колхозы продолжают висеть на шее района гирей. Хозяйство в целом топчется на
месте. За несколько лет скота у нас не прибавилось, а область тем не менее смогла дать мяса в два раз больше.
Как? Покупали скот у населения. В частном пользовании коров стало чуть не втрое больше, чем у колхозов.
Кредиты, взятые у государства, шли на покупку скота для… государства же!
– А чем плохо, если колхозник погодует телочку три года и сдаст нам готовую коровку? – явственно
пробормотал кто-то, сомневаясь.
– А тем, что мы разлагаем и колхозы и колхозников. Некоторые приспособились: по две коровы
продают, шесть-семь тысяч выручают, а другой на трудодни за два года столько не получит. Колхозное стадо у
нас в заброшенном состоянии. Даже в лучших колхозах спрашиваю: где телочки от коров, которые дают по
двадцать пять литров? Ни одной нет, всех на базу сдали: они крупные, вот их и пустили на мясо, а оставили
растить мелкоту.
– Корма… – опять вздохнул тот же голос.
Чардынин живо обернулся к нему:
– Вот именно! В них уперлись. Порядок надо на земле наводить, другого выхода нет. Ну, побеседуем?
Даст это пользу делу, не потеряем время впустую?
Улыбка чуть тронула губы Гвоздева.
– Если после разговора будут приняты меры.
– Конечно, иначе и собираться не стоило.
Чардынин оглядел всех. Ему нужно было чувствовать ответное движение в слушателях.
– Земля у нас дошла до стыдного состояния, товарищи. Тот, кто собирает по семь центнеров зерна с
гектара, еще кое-как сводит концы с концами. А если меньше, то хозяйство работает уже в сплошной убыток.
Может быть, кто скажет: а что же раньше-то думали? До седины дожили, хозяйствовать не научились?
Действительно, чего проще, казалось: в первый же день после войны и начать с земли как основы всего:
добывать торф, возить известь, удобрять поля. Но ведь мы не сидели сложа руки. В каждой работе есть свои
закономерности. Идеи, как бы ни были они великолепны, сами по себе бездейственны, пока жизнь не подведет к
ним вплотную. Так же как и учение сильно только учениками, а не количеством цитат, пущенных из него в
обращение. Мы в нашей области, которая досталась нам в головешках и развалинах, прошли несколько трудных
этапов. Они уже позади. Вспомните, товарищи, какими были скотные дворы: коровы по рога в навозе! Иногда
дешевле вставало перенести хлев на новое место, чем вычистить его. Что сделали тогда коммунисты? Взяли
лопаты, пошли на фермы. Работали сами и повели людей. Потом наш новый сорт льна, он стал рычагом, поднял
материальную заинтересованность колхозников. Но разве мало мы за него боролись? Сколько этот вопрос
жевали в министерстве: мол, машины для него не приспособлены, кондиция другая. Так придумайте новые
машины, говорили мы. Следующий этап: строили крытые тока по всей области, чтоб сохранить этот самый лен;
тысячи помещений! А к нам еще присматривались, не очень доверяли: выдюжим ли? Но мы подняли и это. Вся
наша работа с первого дня была прежде всего укреплением веры. Это сложная работа, товарищи. Партия
завоевывает любовь народа каждый день своими делами. Вы, сердобольские коммунисты, тоже понимаете это.
В прошлом году мы с вами строили силосные ямы, взяли большие обязательства по мясу и молоку. Мы худо
выполнили их, конечно: больше за счет покупных коров. Да и мало еще надаиваем. Но зато мы сдвинули дело с
мертвой точки; показали, что Сердоболь может пойти вперед. Подвели людей к неизбежности самой этой
мысли: вперед, только вперед! И вот теперь-то мы можем наконец взяться за самое трудоемкое, первостепенное
– землю.
Чардынин передохнул и снова оглядел всех. Гвоздев кивнул со спокойным удовлетворением. Сбруянов
подался вперед, его расцветшее лицо пылало воодушевлением. Шашко сидел очень смирно, держа на коленях
блокнот.
– Идиллической благодати никогда не бывает и не будет, запомните, товарищи. Вот мы знаем, что
сильны; из любых противоречий выход найдем. Между тем иной уткнется лбом в противоречие и начинает
чесать затылок. А в жизни надо отыскивать их, идти им навстречу. Вот это и будет зрелость партийного
работника! Потому что противоречия – это прежде всего богатство возможностей. Мы учимся выбирать,
учимся смелости. Глаз орла зорче, но человек видит больше. Итак, – сказал он, – перед нами задача: быть
готовыми встретить планы семилетки. Мы должны поднять народ области на огромное дело: вывезти на поля
десятки миллионов тонн торфа и навоза, изменить всю структуру почвы, добиться стопудовых урожаев. Как вы
считаете: доросли мы уже до таких задач? Может Сердоболь возглавить это движение?
– Конечно, может! – тотчас отозвался Сбруянов, преданно глядя на секретаря обкома.
– А вы как, товарищ Гвоздев?
– Считаю, что вопрос своевременный, – сказал тот негромко и отчетливо.
– Благословляете вы нас на это? Берете почин на себя?
И Синекаев от имени сердобольцев ответил коротко и почти клятвенно:
– Нужно сделать!
…Тамара сидела на валике дивана в кабинете заведующего областным радио. Все – и разъездные и
местные, городские, корреспонденты, редакторы, дикторы, звукооператоры, даже машинистки – были собраны
по случаю приезда товарища из вышестоящей радиоинстанции. Он устроился с подчеркнутой скромностью
сбоку письменного стола, но поглядывал по сторонам значительно, словно приглашая всех не обманываться
насчет его истинной весомости.
Заведующий суетливо пробежал кабинет по диагонали и уселся в свое кресло, делая вид, что говорит
обыкновенным голосом:
– Блокнотики взяли? Правильно. Вот сегодня в областной газете обзор, где нам очень и очень достается.
Приводятся образцы стиля из наших передач: “Поднять, провести, включить”. И даже на самых младших мы
недавно обрушили крупноблочный клич “Выше уровень пионерской работы”. У нас маленькая заметка в
последних известиях, всего на пятнадцать строк, была названа “Стрелковый спорт”. Что это? Рубрика? Нет,
отчет о соревнованиях. А озаглавить “Кто лучше стреляет” ведь интереснее?
Заведующий передохнул, мысленно прикидывая: отдал ли он дань беспристрастной самокритике?
Дальше речь его полилась свободнее, он перешел к позитивной части. Да, им удается своевременно освещать
события. Часто перед микрофоном выступают партийные и хозяйственные работники. Организован
радиоальманах “По своей земле”. Создается радиолекторий для передачи опыта лучших животноводов.
Тамара рассеянно водила глазами по множеству разноцветных плакатов и диаграмм на стенах: казалось,
вся область была препарирована, разделана и освежевана ими.
– Наше руководство вам, вероятно, докладывало о недостатках. Но послушайте голос из низов. Я
попробую олицетворить этот голос. – Областной Левитан кокетливо прикрывает горло шарфом, слегка
покашливает и начинает жаловаться: – По утрам на студии сидишь в пальто, температура восемь градусов.
Холодно.
– А если с вечера записывать на пленку? – заботливо спрашивает приезжий.
– Так это же последние известия, утром бывают изменения. И потом записи у нас звучат неважно: вдвое
тише, чем голос.
– Ваше замечание учтем, – с готовностью и беспокойством соглашается заведующий, исподлобья
оглядывая остальных.
– Транспорт! – ворчит кто-то. – У директора хлебозавода персональная машина, а куда ему ехать? В
трест? Так он за двести шагов. А у нас один “Москвичок” на восемь разъездных корреспондентов. Дали нам
старую развалину, стоит в сарае.
Приезжий выжидательно барабанит пальцем, заведующий слегка разводит руками:
– Сие не от нас… Конечно, если товарищ Мамонов…
Он вопросительно взглядывает на приезжего, тот неопределенно качает головой.
– Не будем отвлекаться на организационные вопросы, – тотчас говорит заведующий. – Предлагаю
прослушать короткие отчеты наших разъездных корреспондентов. Товарищ Ярцев, где вы побывали на этой
неделе?
Тот сказал, что присутствовал на районном празднике животноводов. Собрали там сто человек; всех, кто
имеет отношение к фермам, даже сторожей. Записал выступления. Были ужин, кино. Пригласили и тех, которые
сейчас уже не работают – им по семьдесят лет, – но помогают советами.
– А вы, товарищ Ильяшева?
Тамара по школьной привычке, как пружинка, быстро поднялась со своего места и сразу рассердилась на
себя за это.
– Что вам удалось разведать нового?
Приезжий благожелательно ее рассматривал.
– Я была в колхозе “Прогресс”, проверяла письмо группы слушателей о состоянии свиноводства.
– Ах да! Ну и что? Правда, что там дохнет каждый третий поросенок?
– Нет. Но не это важно. Они сейчас бросили все силы на свиноводство: отняли концентраты у коров и
дали свиньям.
– Значит, не подтвердилось письмо?
– Нет. Я хотела сказать: ведь это же не выход – попеременно морить то коров, то свиней. Каждый год у
нас растут планы, а корма? Мы в передачах часто говорим о повышении урожайности, но на самом деле…
– Вы что, собираетесь здесь критиковать работу областного отдела сельского хозяйства?
– Нет, я про Сердоболь. У них в районе решили поднимать торфяные залежи, готовить компосты, с этого
года, нет, буквально с этих дней… и я думала…
– Таких сведений к нам не поступало. Держитесь фактов, а не фантазий. Товарищ Дубовцев, что вы нам
можете… Виноват, одну минутку. – Заведующий снял трубку.
Разъездной корреспондент Дубовцев поднялся, а Тамара не села.
– Да, слушаю. Слушаю вас. Информация у меня уже имеется. Нет, не по радио. Я хотел сказать, что я
сам лично в курсе… Понимаю, понимаю. Своевременная инициатива.
– Сколько учить, – проворчал Ярцев, – когда тебя не спрашивают, молчи. Когда спрашивают, говори
как можно меньше. И садись ты, коза-дереза!
Тамара упрямо стояла.
– Все ясно, все ясно, – продолжал заведующий в трубку. – Непременно. Сейчас же. Товарищи, —
обратился он ко всем, – мне звонили из обкома партии. Замечательный почин Сердобольского района требует
самого широкого освещения. Ильяшева немедленно выедет туда. Но этого мало, мы подготовим бригаду: Ярцев,
Дубовцев, ну и Горелик отправятся в рейд по области. А теперь продолжим наше совещание. Что вам,
Ильяшева?
– Поезд на Сердоболь уходит через час.
– Хорошо, можете быть свободны.
24
Из дневника Тамары
“Земля, земля! Когда она только что проснулась, приняла в себя зерно, она гола, ей так много нужно
соков, чтоб создать из самой себя целый мир и одеться в зеленое…
– Ваше зеленое? – играют дети и хитро показывают друг другу припрятанную травинку.
Наше, мое зеленое!.. Я все думаю: почему так люблю землю? Ведь горожанка. А дышится мне легко,
только когда выезжаю за последнюю заставу. Но Сердоболь – самый удивительный из городов! Пройдешь
полчаса улицей, и начинается уже вспаханное поле. Пустыри зарастают лопухами, мятой, жужжат пчелами…
Нет, знаю, почему так хорош Сердоболь: потому что здесь живет Павел и он любит меня.
Как-то мы остановились посреди площади; с обеих сторон шли грузовики, сырой булыжник и мокрое
небо над головой в расплывшихся огнях фонарей – вот был наш дом. Наша крыша над головой, наш пол под
ногами. И ничего больше. Наш единственный дом на свете!..
С вокзала я прямо побежала в райком. Но секретарша сказала:
– Товарищ Синекаев в районе. А вы по какому вопросу?
Она меня осматривала с ног до готовы. Я озлилась и ответила:
– По вопросу учета скворечников.
Захлопала глазами. Умный же человек Синекаев, а зачем держит таких?
Павла в редакции тоже не нашлось: выехал с заданием райкома в Сырокоренье. Тогда я пошла в
райисполком. У Володьки в кабинете было битком: хозяева городских организаций пришли отстаивать свои
самосвалы, бульдозеры, экскаваторы, торговаться с райисполкомом. Володька всем отвечал одинаково:
– Областному комитету виднее. Вы не согласны?.. Звоните тогда Чардынину.
Володька был в совершенно запаренном состоянии.
– Ну чего ты? -сказал он мне вполголоса.
– Нужны сведения для последних известий: сколько отправлено из города на заготовку торфа техники?
– Вот видите! – завопил он сразу. – Приехал товарищ из областного радио. Повторите при ней, что вы
не можете выделить машины, и завтра же об этом узнает вся область.
Я стала открывать магнитофон, словно и вправду решила записывать. Все невольно попятились.
– Итак, железная дорога – продолжал Володька, -дает три экскаватора и пять самосвалов. Товарищ
Бутурлин, звони прямо отсюда, не стесняйся. Отдавай распоряжение.
Бутурлин подошел к телефону.
– Да, – сказал он в трубку, словно пережевывая гвозди. – Снимите два экскаватора с насыпи,
отправьте на Сырокоренье. И четыре самосвала. Нет, нет! – замахал он рукой Барабанову. – Это максимально.
Два и четыре.
Володька засмеялся.
– Не типичный ты человек для нашей эпохи, товарищ Бутурлин!
Тот огрызнулся:
– Я просто еще не выродился в типа.
– Товарищ корреспондент, – официально сказал мне Барабанов, – можете записать: высокую
сознательность проявили сердобольские железнодорожники. А также, – он обвел глазами присутствующих, —
коллектив кирпичного завода…
– Целых два грузовика! – скорбно отозвался директор.
– Два грузовика и бульдозер, – поправил его Барабанов.
В Сырокоренье я попала через два часа. Павел стоял у мостка, по которому проезжали подводы. Я
подошла совсем близко, но он меня не видел. Они закуривали с Глебом Сбруяновым.
– Сколько вывез торфа? – громко спросил Павел.
Сбруянов назвал цифру, ветер отнес его голос.
– Сам считаю, Павел Владимирович. Ног не жалею, стою. Что ни воз, то триста.
– А сколько на этом возу?
– Да столько же.
Павел навалился плечом, поднатужился, приподнял.
– Ну, значит, я все рекорды побил, если здесь столько.
– Ах, черт! – ругнулся Глеб и закричал возничему: – Заворачивай обратно! Не буду трудодни платить
за недомерки. – Потом сам пошел вслед сердитыми шагами.
Тогда только Павел обернулся и всплеснул руками:
– Тамара! А что, если я тебя сейчас при всех поцелую? Ты была в райкоме? Не знаешь, экскаватор
сегодня придет? Два? Ай да Барабанов! Смотри: болото. Здесь же пласт на три метра. Золотое дно! Но откуда
ты взялась, милая?!
Вокруг заболоченного луга росли березы-плакальщицы, они еще не расцвели полностью, только набухли
бисерными почками. Павел в нетерпении опередил меня на несколько шагов. Как легко он движется! Особенно
когда проходит между деревьями. Мало людей выдерживают это сравнение: обыкновенно они кажутся
коротышками, неуклюжими толстоногими существами с высокомерно задранной головой. Но Павел сам как
гибкое дерево, и голова его чуть склонена, как и надлежит такому высокому, доброму ко всем человеку. А ведь
было время, когда я думала про него со злостью: “Рыба пресных вод”. Как я мало знала тогда! И когда узнаешь
наконец человека полностью?
Мы остановились.
– Какой ты веселый сегодня!
– Это потому, что я вспомнил, что молодой. Я уже забыл про это, а с тобой снова вспомнил. Спасибо
тебе.
– Слушай, ты не думаешь, что все ограничится одной кампанией: пошумят, пошумят и бросят?
– С торфом-то?
– Да, с землей.
– Нет. Во-первых, это железная необходимость, никакие планы по району мы больше выполнять не
сможем, если не поднимем урожая. А во-вторых, Синекаев решил не отступать: всю семилетку питать и питать
почвы. У него ведь честолюбие! И сейчас оно, как паровоз, потянет на себе нужное всем дело.
– Да-а… Если расчет только на честолюбие…
– Нет, не только. Смотри, всколыхнулся стар и млад. Ведь речь идет о земле. А это всем понятно.
Уговаривать не требуется. Чего ты засмеялась?
– Вспомнила, как Володька уговаривал сегодня железнодорожников!
Прыснул дождик при солнце, сам полный стеклянным солнечным звоном. Мы стояли под деревом и
разговаривали обо всем, что случилось за то время, пока мы не виделись.
Я узнала от Павла, как недавно Сбруянов ездил со своей знаменитой дояркой Феоной Федищевой в
Старое Конякино, и вот что там открылось: у Шатко в колхозе существует четверная бухгалтерия! Зоотехник,
например, сообщает, что удой коровы Зорьки на сегодняшний день тридцать пять литров; заведующий фермой,
не сговорившись с ним, дает сведения, что двадцать два. По записям в журнале – восемнадцать, а когда сидели
рядом с дояркой – надоилось всего восемь литров. Это значит – в сутки шестнадцать.
– То есть молока нет? Оно существует только на бумаге?
– Именно что есть! – воскликнул Павел.
– Откуда же? Ничего не понимаю.
– Сбруянов объясняет просто. У них в стаде дойных коров больше, чем числится. Гуляют они
официально в телках, пока нужны рекордные удои на фуражную корову. А в конце года, когда требуется,
напротив, поголовье, их спешно переводят в коровы. Для жирности подливают еще овечье молоко. У них на
ферме девушка-практикантка из техникума – святая простота – даже удивилась: “А разве вы не подливаете?”
Сбруянов сказал мне: “Как вспомню, что Шашко с трибуны хвалился этой жирностью на весь район, так,
кажется, и дал бы ему задним числом оплеуху: что же выходит, одни работают на доход, другие на рекорд?”
– Павел, это очень серьезно. Ты говорил с Синекаевым?
– Еще нет. Я только сегодня узнал.
– Так сделай же это немедленно, слышишь?
– Конечно. Я выведу Шашко на чистую воду.
– Ненавижу, ненавижу таких, как Шашко!
– Ну, он просто паршивая болячка. – Павел усмехнулся, честно объяснив: – Так говорит Синекаев:
“Нечего перед ними впадать в панику”.
– Это он о Шашко?
– Нет, вообще.
– Большая разница: говорить вообще или в частности!
– Ах, Тамара, ты все еще не любишь Синекаева?
– Не знаю. Кажется, уже люблю. Знаешь, давай съездим вместе в Сноваздоровку! Прямо сейчас. Ну,
пожалуйста.
Он наклонился, словно притянутый звуком самого моего голоса, глаза его изменились; они стали, как
темный мед. Пока он пошел звонить из сельсовета в редакцию, я стояла все на том же месте и думала: а вдруг
Павлу по-настоящему очень мало до меня дела? Я так хочу его дружбы; не только влюбленья, но и дружбы,
непоколебимой, как скала. Чтоб он мог мне тоже сказать Володькиными словами: “Сколько лет жизни, столько
лет дружбы!” Девиз мальчишек? Пусть! Разве надо с годами становиться хуже?,
В сущности, когда мне начинали объясняться, я всегда ощущала смутное, а иногда и очень явное
разочарование. Мне хотелось, чтоб меня любили просто так, не оттого, что я девушка более или менее
привлекательная, а просто Тамара. Не потому, что меня можно целовать и испытывать от этого определенное