Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"
Автор книги: Лидия Обухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц)
трудностей Максим Пинчук!
– Ладно уж, храбрый, – проворчала Анна Васильевна, вынимая из волос шпильки. – Начинал-то все
ты, а приехал Ключарев на готовое, и кто о тебе теперь вспомнит? И кандидат Ключарев, и депутат Ключарев…
– Нет, ты не права, Анечка, – мягко возразил Пинчук, – далеко еще он не на готовое приехал.
Жена тронула у Пинчука самое больное место. Почему, почему все сердца в районе повернулись вдруг к
Ключареву, как подсолнечники к солнцу? Чем он их околдовал? Ведь он не был, как Пинчук, доброжелателен и
приветлив со всеми; он бурей носился по району, вкапывался в ненужные мелочи, ругался, высмеивал, стучал
кулаком (Да, да! Были и такие случаи!), а потом садился за один стол с обиженными, пренебрегая всякой
субординацией. Где здесь была логика? И все-таки год от году Ключарев рос ввысь, как дерево, а Пинчук… что
ж, ему было неплохо и в его тени!
– Я за первым портфелем не гонюсь, Анечка, – рассудительно говорил он, подавляя в себе тот тонкий
росток обиды, который, если б Пинчук дал себе труд попристальней вглядеться в него, может быть и навел бы
его на правильные размышления: в чем отличие между ним и Ключаревым. Ведь иногда разными путями
приходят люди к истине!
Но жена отвлекла Пинчука другим, довольно занимательным разговором:
– Как хочешь, Максимчик, а мне очень подозрительны эти постоянные разъезды Раисы Степановны, —
сказала она. – Ну, пусть ее родители старые, слабые, пусть у них там чудные места, море, климат, мальчику
полезно, только, мне кажется, все это больше для отвода глаз. Я спрашиваю самого: “Как это вы, Федор
Адрианович, чуть не по полгода один живете?” Улыбается: “Ничего, я привык по-солдатски”. Хороша
привычка! Скрывают что– нибудь, как думаешь?
– Не-ет, – задумчиво откликнулся Пинчук, – тут все в порядке. Живут тихо, связей у него на стороне
нет.
– В тишине еще не вся радость, – вздохнула Анна Васильевна, разглядывая в круглом зеркале свои
раздобревшие черты. – Помидоры хорошо уродились нынче, вот что. Надо бы достать бочонок для засола…
– Хорошо, я позвоню завтра Колесниченко в артель… – И мысли Пинчука пошли уже окончательно в
другом направлении.
На следующий день ближе к обеду в райисполком ворвался Перчик, районный ветеринар, маленький,
пузатый и крикливый человек.
– Я к вам, Максим Петрович! – закричал он еще от порога, вытирая платком потное, розовое, словно
надутый детский шар, лицо. – К Ключареву толкнулся, его нет на месте, а дело не ждет. Я опять о Блищуке,
как уж себе хотите!
– И Блищук не святой, – примирительно сказал Пинчук, отметив про себя: “Сначала, значит, все-таки к
Ключареву зашел”. – Кроме того, что он председатель лучшего колхоза в области и портрет его в “Огоньке”
печатали на обложке, заслуг у него особых нет, сколько я знаю.
Пинчук любил говорить так: то ли всерьез, то ли в шутку – понимай, как хочешь, лишь бы выиграть
время и не ошибиться в окончательном решении. А с Блищуком действительно поворачивалось все как-то уж
слишком сложно.
– Ну что? – спросил он устало. – Что там опять?
– За грудки я сейчас с ним схватился, можете выносить мне порицание по любой линии! – вскочил
присевший было на краешек стула Перчик и забегал мячиком из угла в угол по кабинету. – У меня свое дело,
Максим Петрович, и я за него отвечаю! У меня не журнал “Огонек”, а свиноматки поросятся! Меня рекорды по
другой отрасли не интересуют.
– Ближе к делу, Абрам Львович, – сказал Пинчук и опять ревниво подумал: “Интересно, а у Ключарева
он бы тоже так тарахтел? Наверное тоже, поди уйми его!”
– А ближе к делу вот: поставил на двести свиней одну свинарку, остальных на лен отпустил,
зарабатывать богатые трудодни. Вы представляете эту цифру? Двести и одна? Кинофильм! Сам сидит пьяный,
ничего не слушает, гонит из кабинета. Ну, я не совладал с сердцем, взял его за грудки… – Перчик молодцевато
потряс коротенькими руками. – Однако это не выход! – сейчас же закричал он снова. – И я не сторонник
индивидуального террора, упаси боже! Я обращаюсь по инстанциям.
“Пожалуй, лучше, если бы он и вправду шел к Ключареву”, – неожиданно подумал Пинчук.
– Я позвоню Блищуку, – сказал он обнадеживающе. – Мы разберемся.
Перчик открыл было рот (“Что тут разбирать? Дело яснее апельсина!”), но только шумно вздохнул и
перекатился, как колобок, через порожек: упрямо помчался в райком сторожить Ключарева.
Оставшись один, Пинчук на мгновение ощутил облегчение от мысли, что не его первый голос в районе и
не ему отвечать за всю эту путаницу. Но, успокоившись за себя, он привычно встревожился о Ключареве. Ну, не
умеет жить человек! То суется вперед, когда не просят, выискивает недостатки там, где можно их не видеть, то
вдруг тянет, цацкается, подводит себя под удар обкома. Разумно ли это? Прими решение, наконец! Если решил
защищать, потуши все разговоры вокруг Блищука. Ты хозяин, ты это можешь; раз только прикрикни на
собрании, и люди поймут: есть много дел и без критики передового колхоза. Такую линию Пинчук бы понял и
одобрил. А Блищука можно тряхнуть в своем кругу: “Что, сукин сын, вылететь захотел?!” Уймется, не дурак.
Но зачем надо Ключареву выжидать, стоять в сторонке, давать волю языкам? На прошлом партийном активе три
записки пришло в президиум: “До каких пор райком будет терпеть безобразия и зазнайство Блищука?” А ведь
он председатель передового колхоза! Скандал! Ключарев записки прочел вслух, а потом вызвал к трибуне
бригадира из Большан: что скажешь? Тот долго отнекивался: мол, к выступлению не готовился… Но за
Блищука встал горой: если и пьет, то не валяется! А колхоз идет впереди всех.
Почему Ключарев и тогда не показал ясно своего отношения к Блищуку? Жалеет его, что ли? Но жалость
– это не государственный взгляд на вещи. И хотя от этого воспоминания было не очень-то приятно, Пинчук
все-таки заставил себя сказать: “Ведь выступил же я против Ключарева, когда он показался мне неправым…”
Этот неприятный, сумбурный день кончился для Пинчука звонком из обкома.
– Вы знаете, что на вашего льняного короля есть письмо в ЦК от рядовой колхозницы? Она якобы
выступила с критикой, а он запретил давать ей лошадь для хозяйственных нужд, допустил оскорбление
действием. Что намерены предпринять?
О вражде Блищука с разбитной вдовой Кланькой Чиж в Городке знали давно. Говорили даже, что
возникла она после разрыва более нежных отношений…
Но письмо в ЦК – это уже не досужие вымыслы городчуков!
– Проклятая баба! – растерянно шептал Пинчук. – Ее еще только не хватало!
3
Ключарев заехал за Женей гораздо раньше, чем обещал. Прошло всего три дня, как возле пустой, тихой
школы, где обитаема пока была только учительская, раздался знакомый голос “победки”. Женя выбежала
навстречу.
– Здравствуйте, здравствуйте! – закричала она и первая протянула руку, перепачканную акварельными
красками. – Как хорошо, что вы приехали, а то Василю все равно пришлось бы к вам в Городок идти…
– Кому? – переспросил Ключарев.
– Ну, Василию Емельяновичу Морозу, новому завучу.
Ключарев тотчас вспомнил, как несколько дней назад заведующий районо привел к нему двух молодых
людей с дипломами Минского университета (он любил сам прощупать каждого нового человека).
Один держался независимо и даже как-то ершисто, словно все присматривался к Ключареву: достоин ли
тот его, Кости Соснина, доверия?
На вопросы отвечал подчеркнуто вежливо, только норовисто поводя плечом. “Ну что? Я вам не
нравлюсь? – словно спрашивал он. – А мне это, представьте, все равно!”
Ключарев, едва подавляя улыбку, спросил:
– А если мы вас направим директором сельской школы? Вы, конечно, уверены, что справитесь с этим
делом?
– В чем я уверен, не имеет особого значения, – вызывающе сказал учитель, покрываясь вместе с тем
густым мальчишеским румянцем. – Если не справлюсь, вы снимете меня с работы, только и всего.
– Обязательно сниму, – весело пообещал Ключарев и, считая, что они поладили, повернулся ко
второму. – А вы бы куда хотели, товарищ Мороз?
– У меня просьба, – отозвался тот, несколько запинаясь. – Отправьте нас вместе.
– Вот этого не могу, – серьезно ответил Ключарев. – Двух человек с таким образованием, как у вас, в
одну школу – это пока что непозволительная роскошь для нашего района.
– Что же тут случилось у завуча? – спросил теперь Ключарев у Жени.
– Школа не готова к учебному году, вот что, – сердито ответила она и, слегка потянув его за руку,
первая взбежала на крыльцо. – Пособий нет никаких, – Женя быстро загибала пальцы. – Карты только
физические. На уроках истории границы княжеств чертят карандашом: семнадцатый век желтым,
восемнадцатый синим. Да я бы сама по такой карте двойку получила!
В учительской на длинном столе были разостланы листы ватманской бумаги. Молоденькая учительница
(Ключарев не помнил ее фамилии) приподнялась ему навстречу, в смущенье забыв положить кисточку.
“Аллитерация, – прочел Ключарев большие мокрые буквы и ниже, помельче: – У Черного моря чинара
стоит молодая”.
Он оглянулся на Женю, та следила за ним исподлобья, с трепетным ожиданием.
– Это вы придумали? Толково.
Он обошел комнату и очень внимательно прочел еще несколько плакатиков, сушившихся на полу:
“Баллада”, “Ритм”, “Рифма”.
– Так будет легче усвоить, – наставительно сказала молодая учительница, – на примерах.
Ключарев кивнул.
– У Черного моря чинара стоит молодая… – повторил он вполголоса. – А ведь я приехал за вами!
–сказал он, встряхивая головой и снова поворачиваясь к Жене. – Есть у нас такой колхоз – “Советский шлях”,
деревня Дворцы. Пожалуй, самое глухое место по району. Вы ведь все экзотику ищете: соломенные крыши,
лапти, полати…
– Я не ищу никаких лаптей, – насупившись, отозвалась Женя. – Мне это для дела нужно.
– Видите, какие у нас с вами противоположные дела? Вам лапти нужны, а мне, наоборот, они не нужны!
Ключарев сегодня был в хорошем настроении.
– Да, забыл! Я ведь вам еще письмо привез.
Он протянул голубенький конверт, адресованный Жене на райком, и Женя вспыхнула, нетерпеливо
отрывая узкую полосу плотной бумаги.
“Милая Женька! Я пишу тебе прежде всего затем, чтоб тысячу раз повторить то, что сказал на вокзале…”
…Тугой горячий ветер бил в спущенные окна машины. Он был насыщен сырым запахом трав, бегучими
тенями облаков. Желтые одуванчики, словно веснушки, сплошь покрывали обочину дороги. В зеркальце над
ветровым стеклом Ключареву виднелась часть Жениного лица. Он следил за тем, как доверчиво шевелятся ее
губы, повторяя неслышные слова. Что ж, для каждого возраста свое счастье! В двадцать лет оно кажется
бесспорным и бесконечным. как у травинки, проклюнувшейся в апреле. А когда человеку за тридцать, похоже
на конец душного грозового лета…
Когда Ключарев решил, что письмо уже выучено наизусть, он спросил:
– Как вам понравились Большаны?
– Совсем не понравились, – ответила Женя, вздохнув и возвращаясь к действительности. – Если у вас
все такие, как этот ваш Блищук…
– Ну, ну? – уже внимательнее сказал Ключарев.
Женя рассказывала, сердито блестя глазами. Когда Блищук узнал, что она фольклористка, он приготовил
ей “сюрприз”. На следующий же день мимо ее окна прошли девушки. Смеясь и подталкивая друг друга,
пропели, не очень громко, частушки про чудо-колхоз и его председателя. Она разговорилась с ними, просто так,
о своих девичьих делах, а потом спросила:
– Давно такую частушку поете?
– Да нет. Вчера Блищук вызвал библиотекаршу, говорит, нужна песня про наш колхоз. Мы в песенник
полезли, придумали.
– Вы что же, все частушки из песенников достаете?
– Все – нет. Другие сами берутся, вот как ветер повеет, как слеза из глаз побежит…
– Значит, так народное творчество поворачивается? – мрачнея, пробормотал Ключарев и замолчал
надолго.
Дорога, суживаясь и петляя, уходила в глушь. Чернолесье – осины, дубки, клены – перемежались здесь
на кочковатой, холмистой земле с соснами. Полнеба закрывали могучие шапки придорожных верб.
…Над Дворцами гас день. Лениво пыля, вернулось с пастбища стадо, из каждого двора запахло парным
молоком. Воздух как бы загустел, и еще ближе сгрудились хаты на узкой улочке: казалось, положить бревно
поперек, от плетня к плетню, и уже перегородишь ее всю.
Было удивительно тихо. И то ли оттого, что вокруг плотно смыкался лес, хатки под забуревшей соломой
были кривы и черны от времени, а женщины ходили, по-старинному, в расшитых жилетах и ситцевых ярких
юбках, низко надвинув платки на лоб, или потому, что ребятишек в поздний час было мало на улице, и они не
кидались вслед за машиной с восторженными воплями, Жене показалась эта деревушка настоящим куском
старого Полесья, где жизнь течет тихо и пугливо, загороженная от всего света болотами и лесами…
Председатель колхоза Валюшицкий вернулся с поля уже в таких густых сумерках, что Женя не могла
хорошенько рассмотреть его лица. Она видела только, как из-под распахнутого френча жарко блеснула пунцовая
рубашка, словно оттуда, с полей, он унес последний отблеск закатного солнца. Валюшицкий поздоровался и,
казалось, не очень удивился позднему приезду Ключарева. Не спеша они двинулись по селу.
Готовясь ко сну, бранчливо стучали клювами аисты; иногда по два гнезда на одной крыше.
– А вот здесь, – сказал Валюшицкий, глядя вверх, – одного аиста не то подшибли, не то еще куда
делся, и аистиха выкинула из гнезда аистенка: ведь ей всех не прокормить.
– Ну? – Ключарев приостановился, вглядываясь в белую тень. Потом покачал головой, словно не зная,
что сказать по поводу такой жестокой разумности.
Изредка попадались встречные. Мужчины снимали шапки, освещая на миг лицо вспышкой цыгарки.
Женщины скромно белели кофточками и здоровались певуче, ласково. В хатах еще не зажигали огня. И вдруг в
мягком воздухе повеяло бодрым и острым запахом свежеспиленного дерева. Строился клуб, он уже был почти
готов и светился в темноте своими новыми бревенчатыми боками. Зажатый со всех сторон темными хатками, он
казался не очень большим, но уютным, почти обжитым уже.
– А здесь бы площадку для танцев надо, – сказал Ключарев. – Нет в проекте? Ну и пусть. А вы
поправьте проект. Мастера свои, руки тоже свои.
Кажется, и он почувствовал, что этот клуб должен стать самым сердцем Дворцов, любимым местом, где
можно будет вечерком посидеть на воле, покурить с соседями, как и сейчас уже сидели на бревнах.
Ключарев с председателем остановились, поздоровались. Женя тоже присела, радостно ощущая все тот
же крепкий сосновый дух новостроек, которые пришли и сюда.
Поговорили об урожае, о том, что месяц взошел в туманном кольце: как бы непогодь не ударила на самую
уборку…
– Крестьянину без надежды жить нельзя, – звучал чей-то неторопливый голос, – это не на фабрике,
под крышей: дождь, град, сушь – свое сработаешь. Здесь надо уметь и спешить, и переждать, и все силы враз
бросить. Но, главное, всегда надеяться, не опускать руки.
Говорили негромко, словно не хотели вспугнуть тишину.
– Что же ты думаешь, Семен, на будущий год хорошего сделать? – спросил погодя Ключарев так
задумчиво, будто приоткрывая дверь мечтам.
Валюшицкий порывисто вздохнул в темноте, и чувствовалось, что в этот миг он ощутил себя уже в этом
будущем году, который шел за уборкой, молотьбой, осенними дождями и первым снегом.
– Самое главное для Дворцов – это свет, Федор Адрианыч, – застенчиво сказал он. – Без света нам
теперь не обойтись. Свет и радио в каждую хату. Хочешь не хочешь – дизель надо приобретать.
В его голосе зазвучала такая подкупающая нотка удовольствия от того, что вот он, полещук, сам, своими
руками проведет электричество в родную деревню, – и в то же время невольный вздох прижимистого хозяина
от предвкушений затрат, – что Жене вдруг захотелось громко засмеяться от какой-то внутренней радости.
“Здравствуйте, новые Дворцы!” – хотелось сказать ей, выпрямившись во весь рост на этой, пусть еще темной
улице.
– Федор Адрианович, – спросила Женя на обратном пути. – Скажите, а зачем мы сюда приезжали?
Лицо Ключарева было в глубокой тени, и только глаза поблескивали сквозь полуопущенные веки.
– Вы – смотреть старое Полесье. Я… – Он вдруг встряхнулся. – Вы что? Удивились, почему я
собрания не созывал, никому мораль не проповедовал? Секретарь райкома, между прочим, не для одних
директив существует. Просто так приехал, как друг, если хотите. Кстати, я действительно люблю Семена.
– Кого?
– Валюшицкого, председателя этого.
– Федор Адрианович! – вдруг с отчаянием сказала Женя. – Хотите, я вам расскажу, откуда меня
Курило знает?!
– Что? – удивился было Ключарев, но сейчас же прибавил просто: – Ну, ну…
Наверно, только в нашей жизни случаются такие удивительные вещи! Что ж, скажет почти каждый,
покачивая головой, бывает и так…
Женин отец, инженер-горняк, уезжал в длительную, очень длительную командировку.
“Когда я вернусь, ты, дочка, станешь, наверно, уже кандидатом наук”, – писал он полушутливо,
полупечально. Жизнь отца, занятого человека, текла как-то всегда в стороне от Жениной. Она не чувствовала
особой потребности в его ласке: это можно получить и у мамы. Для бесед у нее были друзья; когда они с отцом
встречались за столом или в выходной день, тот только мимолетно проводил ладонью по ее щеке.
– Ну как, егоза? – вздохнув, спрашивал он и не знал, что прибавить. Он не мог уследить за ее
интересами. Так же быстро она вырастала и из своих платьев. А ведь ему в глубине души дочка представлялась
все такой же маленькой, под розовым байковым одеяльцем…
Получив письмо об отъезде отца, Женя вдруг затосковала. Она вспомнила как-то сразу все отцовские
морщины, его седые виски и испугалась: о многом они еще не поговорили, как мало знает он свою Женьку!..
Впереди был месяц учебы, экзамены. Но она договорилась в деканате, что сдаст досрочно. Тогда у нее
осталось бы три недели свободного времени, как раз те самые три недели, которые отец решил прожить у своей
пожилой сестры на Волге.
Никогда не занималась Женя так яростно!..
Прямо с зачеткой в кармане она бросилась на речной вокзал. Но там только посмеялись ее наивности: на
билеты существует очередь, запишитесь, может быть, недели через три…
– У меня же совершенно исключительный случай! – в отчаянье говорила Женя. – Мне делать там
нечего через три недели!
В ответ пожали плечами.
Тогда Женя спросила, сдерживая негодование:
– Хорошо, но кто-нибудь все-таки может получить билет без очереди?
– Герои Советского Союза и депутаты Верховного Совета, – ответили ей.
Ни героев, ни депутатов у Жени знакомых не было. Она бесцельно бродила по улицам, с тоской глядя на
проходящие звездочки… И, наконец, решилась… Что еще оставалось ей делать?
– Товарищ Герой Советского Союза, – сказала она торжественным, ломким голосом, оборачиваясь к
своему соседу по троллейбусной очереди, у которого на пиджаке блестела Золотая Звезда.
– Да, – проворчал тот, опуская газету, которую просматривал на ходу. – В чем дело?
– Вы можете совершить хорошее дело, если это займет у вас только час времени?
Герой поднял было брови, но уже, шурша шинами, подошел троллейбус.
– Так я скажу вам все! – жалобно воскликнула Женя, вскидывая руку.
В тесной толпе она сбивчиво объясняла свои обстоятельства, пугаясь его каменного лица, и начала уже
было бормотать: “Конечно, она сама понимает… такой занятой человек…”, – как Герой вдруг спросил все так
же строго:
– Когда открывается касса? Учтите, что я здесь проездом, послезавтра уезжаю.
Достать билет на пароход в разгар летнего сезона оказалось не так-то просто и для Героя. Дважды они
встречались в девять утра на условленной улице, и только на третий день он вручил ей нарядный, с голубыми
полосами, билет Волжского пароходства. Оставалось поблагодарить и распрощаться, тем более, что и Герой
возвращался назад, в Белоруссию. Женя шла, все замедляя и замедляя шаги. Неужели так оно все и будет? И
они разойдутся сейчас как чужие?..
– Ну, что же ты намерена делать? – пробурчал Женин спутник, встряхивая седеющей курчавой головой
и неожиданно переходя на “ты”.
– Сегодня? – глупо спросила Женя.
Он улыбнулся:
– И сегодня и всегда. Вообще в жизни?
– …Вот откуда я знаю Курило, а вовсе не потому, что он областное начальство, – кончила Женя,
стараясь разобрать, какое впечатление произвел этот рассказ на Ключарева.
– Угу, – удовлетворенно отозвался тот из темноты.
Машина шла и шла, подскакивая на ходу и освещая прямым недрожащим лучом лесную дорогу…
– Федор Адрианович, – сказала Женя немного погодя, – что такое мужество?
Ключарев удивился вопросу и задумался.
– По-моему, это защищать до конца то, во что веришь.
– Так. – Женя для верности даже повторила его слова, шевеля губами. – А счастье?
Ее юный пытливый взгляд был неотступно обращен к Ключареву. Тот улыбнулся, слегка пожав плечами.
…Ночью в свете фар дорога преображается. Облитые матовой молочной белизной стоят овсы, цвет у них
таинственный, мягкий, словно смотришь сквозь бутылочное стекло. Дерево, вырванное из темноты, стоит, как в
блеске молнии: так четко обрисован каждый его лист со всеми жилками, так ясно видна любая морщина на
коре. Секунда – и дерево снова исчезло, словно с головой утонуло. Иногда они останавливались и, выходя из
машины, тоже сразу оступались в эту непроницаемую тьму. Уже ощупью, с неизъяснимым наслаждением
собирали в охапки стебли цветущей гречихи; осторожно касались лицом ее росных душистых соцветий и
выпускали не повредив. Гречишное поле, повитое туманом, смутно белело, насколько хватало глаз.
– Самый добрый труд – колхозника, – сказал вдруг Ключарев, глубоко вдохнув свежий, напоенный
травяными запахами воздух.
– Почему?
– Счастливый. Дает полное и немедленное удовлетворение. Бросил зерно в землю – и видишь, как оно
поднимается. Собрал – и знаешь, что оно не для тебя одного, а для всех.
Земля дышала тишиной и миром. Удивительная ночь! Все лучшее, что есть в человеке, словно
просыпается в такие минуты и чутко вслушивается, дышит и не может надышаться…
– Стоп.
“Победа” снова остановилась. Что-то темное, как огромная спящая птица, сложившая крылья, виднелось
слева, у самой дороги…
– Комбайн! Неужели так и брошен без присмотра? Эй, есть тут жив-человек?
Несколько секунд стояла тишина. Одинокая красноватая звездочка низко висела на небосклоне. И кроме
звезды, кроме комбайна да их двоих на дороге, казалось Жене, никого больше и нет на свете.
– А кто пытае? – отозвался не сразу голос. В кожухе, обросшем соломинками, дядька вылез из
соломокопнителя. – Я думал, проверка якая…
I V . Р А З Г О В О Р О С В А Д Ь Б А Х
1
На площади, на зеленом пустыре, где центр Городка, стоит одиноко трибуна из красных, уже побуревших
досок, и высокий шест с серебряной, почти рождественской звездой. В дни праздников сюда собираются на
митинг. Под звуки оркестра тогда поднимается вверх кумачовый флаг, а в Мае и на Октябрьскую революцию
мимо трибуны проходит даже небольшая демонстрация; ученики двух школ, служащие районных учреждений и
крестьяне из ближайших сел.
За трибуной видны купола крытой тусклой жестью церковки. Она звонит несколько раз в день,
раздумчиво и мелодично, тремя колоколами, как “Табакерка” Лядова.
– Кандыба зазвонил, – говорят тогда в райисполкоме и собираются обедать.
Кандыба – благочинный, служитель тоже районного масштаба. Ему лет под семьдесят, он живет тут же,
при церкви, на улицах показывается редко, всегда в одной и той же ряске, порыжевшей на солнце, и
широкополой соломенной шляпе. Однажды на узком дощатом тротуаре он столкнулся лицом к лицу с
секретарем райкома и остановил его.
– Гражданин секретарь, – сказал он с некоторой торжественностью, но в то же время поперхнувшись
от волнения, – у меня к вам настоятельная просьба уделить мне несколько минут вашего внимания.
– Может быть, вы лучше зайдете ко мне в райком? – тоже смутившись, предложил Ключарев, хотя
тотчас же понял всю нелепость своих слов.
– Едва ли это удобно, – мягко возразил Кандыба. – Но дело, о котором я вам хочу сообщить,
представит интерес и для вас как руководителя здешней местности.
Стараясь преодолеть внутреннюю неловкость и то несколько комическое отношение к самому слову
“поп”, которое свойственно поколению, выросшему после революции, Ключарев с любопытством посмотрел на
старика. Из-под седых бровей на него глянули, не смущаясь, выцветшие, но еще не угасшие глаза, сухие пальцы
нервно теребили на груди скрытую за рясой пуговицу.
– Хорошо, – сказал Ключарев, – я вас слушаю.
Они отошли в сторону, подальше от посторонних взглядов, и Кандыба рассказал о том, что за последнее
время в деревнях Большаны и Лучесы усилилась деятельность штундистов, богопротивной секты. Из
достоверных источников ему известно, что пресвитер Степан Лисянский наложил строжайший запрет своей
пастве не только на посещение зрелищ и собраний, но также склоняет родителей не разрешать молодежи
обучение в школе свыше пятого класса.
– Едва ли также найдутся в этих селениях охотники получить техническое образование на курсах
трактористов, которые, как я слышал, образуются в областном городе, – осторожно сказал Кандыба и
потупился.
“Эге, дед. Да у тебя, я вижу, информация поставлена неплохо”, – подумал Ключарев (циркуляр о курсах
был получен им только накануне) и еще более внимательно посмотрел на священника. Седая борода Кандыбы
даже в ярком знойном свете июльского дня вызывала ощущение морозной прохлады., как те огнеупорные,
нетающие снега, которые видел Ключарев на кавказских пиках.
Кандыба уже давно оправился от первоначального смущения и говорил теперь хотя и тихо, но голосом,
полным достоинства, как человек, привыкший к тому, чтобы его слушали.
В начале разговора Ключарев еще мысленно прикидывал, как потом в кругу товарищей сможет
пошутить, что плохая, мол, жизнь у попа настала, если сектанты берут верх и на них приходится жаловаться в
райком партии; но чем пристальнее он вглядывался в этого сухонького старика с полуопущенными веками,
которые скрывали зоркий и твердый взгляд, тем настороженнее становился сам. Теперь ему уже не казалось
смешным, что эти восковые, покойно сложенные на животе руки, могли бы удержать не только колеблющуюся,
как стебелек, свечу с желтым лепестком огня, но и властно направить по своему пути живую человеческую
душу. Припомнился ему и Степан Лисянский, дюжий угрюмый мужик, похожий скорее на молдаванина, чем на
белоруса, о котором Блищук сказал, неопределенно ухмыляясь: “Штунда – она Штунда и есть. Хотя работают
хорошо, колхозу не мешают”.
Но то, что Кандыба искал помощи против Лисянского, говорило о несомненной, хотя и скрытой силе
этого штундиста. И это тоже заставляло призадуматься.
– О штундистах я знаю, – сдержанно проговорил Ключарев и замолк, словно дожидаясь, что еще
сможет добавить к сказанному Кандыба. Уловив скрытый холодок в тоне собеседника, тот с неожиданным
проворством вскинул голову и в упор посмотрел на Ключарева. Верхняя часть его лица оставалась в густой
тени от шляпы, но секретаря райкома опять поразил умный, острый взгляд старика.
– Я говорю с вами не только потому, что вы должностное лицо, – тихо сказал Кандыба, – но и потому,
что голосовал за вас как за своего депутата. – Он неожиданно улыбнулся слабой старческой улыбкой.
А Ключарев, несколько ошарашенный таким поворотом разговора, чуть не воскликнул вслух: “Ну и
ловок старик!”
Прохожие уже давно с любопытством оглядывали их, обходя сторонкой, а разговор все продолжался.
– Вы чтите своих борцов, и это хорошо, – задумчиво сказал священник. – Но я хотел бы также вам
напомнить, что на этой земле был и епископ Пантелеймон, заточенный иноплеменными за русскую веру. Мы
люди разных эпох, гражданин секретарь, у нас разные убеждения, но Родина у нас одна, – просто сказал он и
потянулся сухой рукой к краю соломенной шляпы. – Доброго здоровья!
Пыльная ряска, мелькнув черным пятном на солнечной улице, уже скрылась, а Ключарев все еще
оставался в каком-то странном раздумье.
Отрывочные мысли, приходившие ему в голову в разное время: давняя досада на загулявшие во время
престольного праздника Дворцы, и то, как он не захотел возвращаться к этому разговору при последнем
свидании с Валюшицким, хотя очень хорошо помнил тот чертов день, да и разные другие случаи, которые
вызывали когда-то неудовольствие, а потом забывались, отодвигались в сторону, – сейчас словно
выстраивались в единый ряд, нанизывались на общую нитку.
Ключарев не был способен к тягучим одиноким размышлениям: самые смелые решения приходили к
нему с такой же легкостью на людях, в середине его загруженного хлопотливого рабочего дня, как у других в
тиши кабинета. Даже смертельно утомленный, он никогда не уставал внутренне. Он всегда чувствовал
ответственность за множество человеческих судеб, порученных ему партией, и это не давало угасать его
энергии.
От разговора с Кандыбой у него осталось такое ощущение, будто по его лицу задело бесшумное крыло
летучей мыши – существа сумеречного и не совсем понятного. На какую-то минуту ведь он и сам подпал под
обаяние его тихого голоса, скупых мягких жестов…
Словно просыпаясь, он провел рукой по лбу и уже иными, пытливыми глазами посмотрел на голубую
церковку с ее пасмурными оловянными луковицами куполов. Она стояла как на ладони, без особых затейливых
украшений, но построенная в том испытанном веками стиле русских храмов, которые не уводили ни в мистику,
ни в холодный аскетизм и больше всего говорили о ладно построенной жизни именно здесь, на земле.
Крутолобые псковские соборы, которые он видел когда-то на гравюрах у Лобко, всегда напоминали Ключареву
рубленые северные избы. И недаром купола называются луковками: ведь это был привычный, родной мир, злой
волей направленный во вред человеку!
Ключарев невольно обвел взглядом все строение от колокольни до паперти, и на мгновение ему стало
обидно за тех безыменных, давно усопших мастеров, которые, век за веком трудясь, находили эти стройные
формы, вкладывали в них всю душу…
Ключарев подумал и о том, что с некоторых пор, особенно после войны, многие стали как-то путать,
смешивать государственное и партийное отношение к религии. Он сам во многих избах видел иконы,
увешанные вышитыми рушниками, утыканные бумажными розами. А рядом, как правило, висели портреты
вождей и красочные плакаты “Да здравствует Первое мая!” и “Все на выборы в Верховный Совет!”. На все это
он смотрел равнодушно, как на безобидное украшение стены, и в его сознании тоже как-то сам собой
притупился грозный предостерегающий смысл Марксовых слов: “Религия – опиум для народа”.
Все еще в глубокой задумчивости Ключарев медленно двинулся было по дощатым мосткам, как вдруг
ударил колокол. Ключарев машинально посмотрел на ручные часы и досадливо поморщился: вот она, сила