355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Обухова » Глубынь-городок. Заноза » Текст книги (страница 27)
Глубынь-городок. Заноза
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:34

Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"


Автор книги: Лидия Обухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 40 страниц)

вами, а что вы обо мне думаете?

Не дождавшись ответа, он приподнялся и растворил окно. Трава дворика лежала под матовой свежей

росой, а деревья, полные, как птенцами, щебечущими листочками, перекликались друг с другом.

Тамара смотрела и смотрела на Павла, облокотившегося на подоконник. Казалось, он забыл о ней. И

вдруг мгновенно прозрение посетило ее, уводя намного вперед во времени: “Будет все. Будет настоящее”. И

тотчас мысль эта угасла, будто ее и не было, а сегодняшнее утро вернулось. Так Тамарина жажда любви

обретала наконец почву.

– Если хотите, можете поцеловать меня, – сказала вдруг Тамара с какой-то ребяческой независимостью

в голосе, но со сложным выражением лица: озорство, застенчивость и мягкая жертвенная улыбка сменяли друг

друга.

Павел, который только и мечтал об этом уже целый час, мечтал с таким напряжением, что даже забывал

иногда отвечать на ее вопросы – потому что все его силы уходили на то, чтобы не приблизиться к ней ни на

волос, – теперь на миг растерялся. Сдерживая дыхание, он подошел, наклонился и поцеловал ее в темные

волосы с тем бережным мужским великодушием, которого она единственно сейчас и ждала от него.

Природа никогда не ошибается. Она делает руки чуткими, как скрипичные инструменты; в человека же

словно переселяется только та часть его сердца, где живут одна доброта и самоотверженность.

15

Лето 1957 года было горячим летом. Недаром Синекаев предрекал Павлу великие дела по району. Только

сейчас Павел оценил его по-настоящему: Кирилл Андреевич был неутомим, напорист, полон жажды работ и

понимания всей их сложности.

Даже Покрывайло, районный демон сомнения, говорил о Синекаеве с досадой, смахивавшей на

признание:

– Широк и… меркантилен. Готов поставить на карту все, но с уверенностью, что выиграет. Он

органически не мог бы быть несчастным, просто не стал бы мириться с этим. Идет по жизни как победитель и

все берет по праву. Удача? Отлично! Драка? Хорошо! И он бескорыстен: отдает себя щедро, влюбляется в

людей. Правда, только тогда, когда они осуществляют его волю. Гуманизм ради гуманизма ему непонятен. Нет

просто хороших людей; есть те, кто помогает строить ему лучшую жизнь для всех. Допускаю, что для себя ему

нужна не столько слава, сколько вот эта полнота жизни. И вместе с тем едва ли он отзывчив, даже к жене,

случись у нее горе. Он сделает все, чтоб ей было хорошо, но внутренне не разделит этого горя. Глаза его

устремлены поверх голов; он обгоняет собственные дни. В районе у него тоже свой план: по стране намечается

увеличить поголовье свиней на пятьдесят процентов за пять лет – он решил поднять по Сердоболю на

семьдесят пять процентов за год. И добьется. Тут помогает его способность всецело загораться одним.

Павла же подкупала в Синекаеве прежде всего искренность, хотя тот не был ни болтлив, ни чрезмерно

открыт. Скорее человек с холодком. Но все, что он делал, пронизывала убежденность.

Синекаев все чаще брал с собой по району Павла.

– Переходи в редакцию на ночную смену, редактор, днем будешь занят: ты должен стать нашим глазом

– ничего не пропустить, все взять на карандаш.

Теперь Павлу было странно, как год назад он мог заблудиться в трех верстах от Сердоболя. Он изучил

дороги не хуже райкомовского шофера, и большаки и обходные подъезды; помнил на память колдобины,

которые становились опасными при затяжном дожде, глинистые косогоры, доступные в размыв только трактору.

У него обнаружилась топографическая память, не уступающая синекаевской. С одним он не мог смириться: по

отношению к природе Павел оставался истым горожанином, а Кирилл Андреевич относился к красотам пути

равнодушно.

– Сколько цветов во ржи! – восклицал, например, Павел, оглядываясь.

– Да, засоренность полей порядочная, – отвечал тот, не поворачивая головы.

Лето было бодрое, богатое влагой и солнцем. Если они выезжали на рассвете при безоблачном небе, то

часам к десяти земля уже вспухала дождевыми каплями. Пахло мокрой прибитой пылью, тонкие стальные

шильца дождинок мерцали в лужах.

Дожди при летнем солнце! На каждом листе дрожат огоньки, густая рыбачья сеть спеленала воздух;

тропинки, залитые водой, ослепительно блестят, будто поверхность моря, а стволы берез, пронизанные

солнцем, под прямыми струями становятся еще стройнее.

Район распахнулся перед Павлом, словно это была книга с живыми страницами. Он научился свободно

разбираться в цифрах, и тринадцать тысяч гектаров заливных лугов по Гаребже и ее речкам-сестричкам стали

для него тем, чем и были в действительности: высокими травами до колен, душистым ветром, мычанием коров

на полевых станах, теми облупленными девчонками и парнишками, учениками четвертого класса, которые под

громкие подсказки своей наставницы разыграли возле дощатого балагана, где жили доярки, незатейливую

пьеску.

А у нашей Пронской Гали

Руки, как у Золушки:

По два пуда надоила

От каждой от коровушки.

Сама Галя сидела здесь же, низко надвинув белый платочек на брови, и рот ее был приоткрыт от

удовольствия и смущения.

Синекаев удивительно умел разговаривать со всей этой молодежью. Его не дичились, и, может быть, то

восхищение, которое по-молодому полыхало в его глазах, когда он останавливал взгляд на юных деревенских

девушках, передавалось им, подбадривало, и они тоже невинно тянулись к нему. Но вместе с тем что-то очень

серьезное, почти торжественное было во взгляде Синекаева, когда он смотрел на этих Галь, Нин, Федек. То

самое, должно быть, что отозвалось позже словами на метельной площади: “Его величество русский народ!”

Один только раз Синекаев не нашел верного тона.

Как-то, не доехав в Лузятне до правления колхоза, они остановились на поле и двинулись напрямик, как

по шахматной доске, между пунктиром ростков кукурузы. Бабы-пропольщицы, разогнув спины, молча ждали

их, застясь от солнца.

И среди этих женщин – сильных, ядреных, одиноких: солдатских вдов – оба мужчины сразу

почувствовали странное напряжение, которое не зависело уже от их воли, но как бы передавалось по воздуху.

Не то чтоб те были задиристы или говорливы, но они так плотно босыми ногами стояли на земле, загорелые их

локти так пряно пахли пόтом и нагретыми комьями, что, о чем бы они ни говорили, как бы степенно, по-

крестьянски, ни потупляли глаза, надо всем торжествовало женское естество: влекущее и неприкаянное.

Говорили же они о председателе, о том отпетом треклятом Малахаеве, у которого все из рук валится.

– Пьет, наверно? – осведомился Синекаев, игриво обводя всех взглядом и выбрав в собеседницы одну,

что стояла поближе, туго повязанная бордовой косынкой, с бликами солнца по черным, тронутым ранней

проседью волосам.

– Пьет.

– Ну и до вашей сестры охотник?

Та посмотрела на него холодно и насмешливо:

– Все вы одинаковы. И тебе приведись, так не пропустишь.

Секретарь крякнул, опуская глаза.

Женщины стояли, не двигаясь, и смотрели осуждающе. Все они были в той поре, когда говорят “сорок

пять – баба ягодка опять”, и было в их позднем цветении что-то похожее на малиновый куст чертополоха: и

колется и прилипает.

Мужчины же, которые только что шли под июньским полднем, обуреваемые радостью собственного

существования, в распахнутых пиджаках, беззаботно сбивая прутом желтые головки лютиков, разом ощутили

стыдный груз своих здоровых тел, беспомощных перед этим одиночеством.

Помертвевшее солнце остановилось в зените.

– Эх, бабы мои дорогие! – проговорил Синекаев внезапно сорвавшимся голосом. Веки его набрякли, он

отворотился.

Не оглядываясь на Павла, не разбирая прополотых квадратов, он косо пошел прочь. Никогда не видел

Павел у него таких сутулых плеч. Неловко переминаясь сам, он обвел взглядом тесный круг штапельных

кофточек и увидел, что цепь их тоже как бы поредела, хотя никто не сдвинулся с места, но словно что-то в них

надломилось: они стояли повеся головы.

– Он не хотел вас огорчить, – сказал Павел, просительно оглядывая каждую. – Не обижайтесь.

– Ну какая там обида! – пригорюнившись, отозвалась Бордовый платок. И добавила: – Иди-ко

догоняй. А мы работать свое будем. Ни тебя, ни его не виним: жизнь свою виним, мачеху.

Когда Павел подошел к машине, Синекаев уже сидел рядом с шофером (а не на заднем сиденье с Павлом,

как было вначале). Он не обернулся. Они выехали на большак.

В машине было душно, прогретые бока отдавали тепло, как жаровня; и круглое летнее облако,

неожиданно выплывшее на самую середину небосклона, не освежало.

Они ехали так еще с полчаса: облака не расходились, а собирались в тучу, хотя солнце светило по-

прежнему. Воздух, стал парной: густой и теплый. Потом по небу прокатились веселые грома – гулко, не

останавливаясь, как коляска фельдъегеря.

– Вот что, – сказал Синекаев, тяжело оборачиваясь, – жалею, что не писатель: такую книгу надо

написать – “Женщины после войны”. И это была бы лучшая пропаганда за мир на веки вечные.

Дождь обрушился на них уже у самой околицы. Дорога сразу раскисла; машина начала медленно, но

неуклонно сползать в кювет.

Сияющий дождь, пронизанный солнцем, сменился градом – и это было так странно при жаре в тридцать

градусов! Земля загудела, словно где-то разверзлись ее недра. Березы гнуло до земли, их растрепанные волосы

почти касались пузырчатой пены новорожденных потоков.

Все тонуло в густой белой мгле. Но вот град, ливень, мгла – все исчезло. Выпрямились деревья, солнце

растолкало тучи, и последние дождинки свершали торопливый путь к земле. Земля же стала тихим озером, по

которому расплывались круги, как радиоволны.

Они медленно ехали мимо церкви в голубых куполах, с разводами по фасаду, похожими на узоры

беленой печи; что-то старинное, неторопливое было во всем облике села.

По путаной ассоциации мыслей Павел вернулся памятью к лесной деревушке Сноваздоровке с ее

захудалым клубом, ко всем тем соображениям о сельской культуре, которые он тогда хотел высказать в статье,

да так и не собрался. И еще – почти видением – в блеске промытого воздуха, играющего, как откупоренная

бутылка, проплыло перед ним лицо Тамары (как оно запомнилось ему на реке), счастливое своей

убежденностью. Тамара, была неизмеримо богаче – хотя бы будущим! – тех женщин на кукурузном поле. И

все-таки он ощутил внезапный толчок сердца, вызванный страхом за нее. Это было ничем не объяснимое, почти

импульсивное желание броситься вперед и заслонить от чего-то, что могло бы угрожать ей впереди.

“В отношениях людей, особенно мужчин и женщин, невозможно установить карантин проверки, —

подумал Павел. – Возникает мгновенная инстинктивная связь, дружелюбие или отталкивание. А опыт

начинается позже. В любви это еще сильней. Даже когда она не вспыхивает, подобно спичке, а проходит через

препятствия сомнений и колебаний, – это сомнения и колебания чувств, а не ума. Любовь делает выбор, а ум

потом только или подтверждает, или отвергает его”.

– О чем ты замечтался? – спросил Синекаев.

– Об этой церкви, – отозвался Павел с некоторым стеснением; первый раз в голову ему пришла мысль:

а как бы Синекаев отнесся к Тамаре? Не к той Тамаре, которую он, Павел, кажется, начинает любить, но просто

к Тамаре, независимо ни от чего, со всеми ее безапелляционными суждениями, жадным желанием доискаться

до корня вещей, с ее юной неправотой и юной же доброжелательностью к людям.

– Я думал о том, что церкви эти в общем полностью оправдывали свое назначение, так сказать,

социальный заказ времени: они снабжали духовной пищей в том размере, в каком этого алкали души тогдашних

темных крестьян. Молчальников подвигали на размышления о бренности, тщеславным давали возможность

покрасоваться нарядами в храме божьем, жадные к зрелищам, мистики, жизнелюбцы переживали мистерии с

плащаницей, как мы теперь самый захватывающий спектакль. Церковь стремилась совместить в себе все – и

для глаз и для воображения. Даже строилась она так, чтобы господствовать: над речным обрывом, в самом

красивом месте, видная отовсюду, постоянно напоминающая о себе.

– Ну?

– А ведь это было весьма продумано, Кирилл Андреевич: человек почти полностью получал некий

минимум культуры, не выходя за околицу. Ему незачем было рваться дальше…

– Что же ты хочешь, чтоб и нынче люди прирастали к своему пупу? Неожиданная проповедь!

Павла удивило, что Синекаев не захотел уловить его мысль.

– Нет, я думаю, что, когда наша молодежь кончает десятилетки, где ей прививается жажда большого

мира, и когда она все-таки остается в селе, мы должны дать ей пищу для ума, достойную нашего времени.

– То есть? – опять намеренно не понял Синекаев.

То есть наши сельские клубы, библиотеки еще нередко ютятся сейчас в каморках, сараях, наспех

построенных помещениях, а они должны быть намного красивее этих церквей, притягательнее их, богаче. На

это нельзя жалеть денег. Лучше поджаться на другом.

– На чем же? На крытых токах? На коровниках? На ремонтных мастерских? Начинают-то с экономики!

Павел вздохнул и промолчал. Когда Синекаев был в норовистом настроении, доказывать ему что-нибудь

становилось бесполезным.

Может быть, та сердечная спазма, которая вывела Кирилла Андреевича из равновесия на кукурузном

поле, отзывалась поздним угрюмым раздражением, может, сам вид Павла, который оказался свидетелем его

слабости, был ему сейчас неприятен, но он опять отворотился и спросил у шофера, когда престол здешней

церкви.

– На Николу зимнего, – охотно отозвался тот и добавил с осторожным балагурством, которое сразу

выдает бывалого шофера, изучившего повадки своего седока-начальника: – Здесь у них на Гаребже

рыболовецкая артель, так не знаю, смеялись или правда, но рассказывали, что в ведомости после десяти

фамилий идет имя Николая-угодника. В графе “занимаемая должность” значится “чудотворец”. Так, по

взаимному уговору, в церковь отдается одиннадцатая часть улова, как бы, значит, зарплата угодника.

– Фининспектор шляпа, – коротко отозвался Синекаев.

В Лузятне они решили заночевать. Но во втором часу пополуночи Синекаев поднял Павла, и они

отправились проверять ночную пастьбу. Они долго блуждали по благоуханной июньской траве, отыскивая

стадо. Было совсем светло, но серо, и только огромная луна где-то за низкими ветвями берез сохраняла

оранжевый ночной цвет. Рассвет еще не набрал силы, хотя чуть заметная розоватость стала проступать в

воздухе. Нельзя было найти источника света, да это был еще и не свет – ничего, что напоминало бы зарю в

обычном смысле. Просто сумерки приняли сиреневый оттенок. Затем ветер легко прошелся по верхушкам

деревьев; раздался смутный нарастающий гул, похожий на шум идущего издалека поезда: это нехотя

просыпались птичьи стаи. Теперь воздух стало уже отбеливать на глазах. Потянуло холодком; кончился тот

промежуток между ночью и утром, когда земля еще дремлет и ноздри ее выдыхают теплоту.

Павел посмотрел на часы: было десять минут четвертого. Они уже порядком устали, хотелось пить, как

вдруг за кустами черной ольхи, в низине, где блестела луговая вода, послышалось сонное потренькивание

колокольчика; мерное дыхание лениво жующих животных дошло до их слуха, и они торопливо спустились по

пологому склону, минуя одинокие ясени и вязы, которые всегда располагаются ближе к выгонам, на мокрых

лугах. Травы тоже изменились: вместо дремы, гвоздики, мышиного горошка и колокольчиков по ботинкам

хлестала рослая осока, повсюду виден был цветущий кукушкин лен, козелец и курослеп.

– Эгей, пастух! – негромко позвал Синекаев, озираясь.

Бык поднял голову, мутно взглянул на пришельцев и снова наклонил морду.

– Опять, наверно, какой-нибудь придурок пасет, – пробормотал Синекаев, и по лицу его разлилось

выражение досадливой энергии. Он прибавил шагу.

Эта проклятая деревенская традиция, которую он ломал, но еще не доломал, когда к пастухам

относились, как к черной кости, и определяли на эту должность самых завалящих и никчемных, сейчас стала

как бы основным противником, с которым Синекаев собирался скрестить свою волю. Он решил сделать пастуха

первой фигурой в деревне – и сделает! Павел не сомневался в этом. Ведь молоко не только на языке у коровы и

в руках доярки, но и в ногах пастуха. В тех колхозах, где они уже побывали, Кирилл Андреевич помогал

отбирать кандидатов, коммунистов и комсомольцев, сам сидел с ними на семинарах, словно не расставался

сызмальства с кнутом и рожком! Добивался круглосуточной пастьбы в две смены (насчет одной пары – парня и

девки – сельчане сомневались: как бы чего не вышло?), а все свое бюро и райкомовский актив откомандировал

на пять суток в луга к лучшим пастухам (мастера этого дела тотчас отыскались и были подняты на щит). Там

райкомовцы проходили ускоренное обучение, прежде чем самим разъехаться по колхозам и внедрять передовые

методы. Даже Павел уже неплохо разбирался в таких терминах, как загонно-клеточная пастьба, пастьба из-под

ноги, подсоливание, зеленая подкормка.

– Я тут, – отозвался кто-то не больно милостиво, и под кустом зашевелился нагольный полушубок.

Пастух приподнялся, но не встал, и Синекаев с Павлом подошли к нему сами.

– Пастух спит, стадо дремлет? – ядовито произнес Синекаев, пытаясь разглядеть его в тени крушины.

– Да, вот видишь, такая история, – охотно ответил тот. (Строй его речи показался знакомым Павлу.) —

Ногу наколол. Думал – обомнется, а она пухнет и пухнет. Жду смены. Ничего, лужок большой, покормятся

буренки до солнышка.

– А Малахаев знает, что вы больны?

Пастух изумился:

– На кой же мне Малахаев? Мы – чапаевцы. Сбруянов у нас. А вы, видно, заблудились, товарищ

секретарь?

Багровая краска поползла по скулам Синекаева: предметом его особой гордости было то, что он

безошибочно знал все и пахотные и бросовые угодья района, лужки, перелески, чуть ли не лесные тропы,

границы же колхозов подавно!

– Фу черт! Ведь от Лузятни идем, – сознался он смущенно. – Сколько же мы крюку отмахали по

холодку с тобой, Павел Владимирович?

Он приглашал его разделить потешную ошибку.

– Тут у нас клин, – снисходительно объяснил пастух. – Лузятня-то и выходит ближе, чем

Сырокоренье. Вы небось все влево, влево подавались?

Сконфуженный Синекаев поддакивал. Он вызвался сам сходить с котелком к ручью, пока Павел и пастух

раскладывали костерок.

– А ты так и не приехал на большую воду рыбачить, – попенял вдруг тот Павлу совсем по-приятельски,

и Павел сразу вспомнил свои первые дни в Сердоболе, встречу на дороге, рассказ про перевыборы председателя

и… попадью!

– Как же ваша фамилия? – спросил Синекаев, опять несколько озадаченный тем, что Теплов, пришлый

человек, видимо, знает этого мужика, а он нет.

Тот усмехнулся странно:

– Федищев.

– Это… Феоны Филатовны?

– Вот именно, муж. Такая история.

Синекаев вдруг расхохотался самым чистосердечным образом. У него был такой дар, сразу

располагавший к нему людей, и он знал это, но, как человек расчетливый, пользовался своим свойством

умеренно, не разбрасываясь, только в определенную, нужную минуту.

– Ну, – сказал он сейчас, лукавя глаза с необыкновенной щедростью, – рассказывайте же, как вы это

придумали: жена доярка, героиня труда, а муж-пастух. Комплексная бригада?

– Вот именно, – повторил Федищев, полный снисхождения к знаменитой жене. – Слабый пол,

приходится поддерживать.

– Вы что же, и раньше пастушеством занимались?

– Мальчишкой гонял в ночное.

Синекаев обрадовался еще пуще.

– Значит, только сейчас пошли, когда мы, – он поправился, – партия призвала область к подъему?

Федищев этого не отрицал.

– Конечно, не найдешь такого дурака, который отказался бы от лишних двух литров, – рассудительно

сказал он. – Наемному пастуху что? Лишь бы стадо в целости пригнать. А нам от удоев прогрессивка идет.

Сменщик мой теперь с блокнотом возле каждой бурены стоит: не убавила ли за ночь? Такая история!

Синекаев смотрел на Федищева почти с обожанием.

– Вот тебе материал, – сказал он с торжеством, оборотясь к Павлу. – Вот тебе, редактор, сегодняшний

день!

16

На исходе той же недели Синекаев столкнулся с Тамарой. Она только что поскандалила с Гвоздевым и,

после того как он полчаса смотрел на нее, как на пустое место, вышла из правления разобиженная, с

пылающими щеками. Речь шла о зеленой подкормке, которую тогда начали настойчиво пропагандировать.

Конечно, знали такой способ и прежде, но велика разница – бросить корове в ясли в кои-то веки охапку

потоптанного гороха или ввести точный, правильный зеленый конвейер! Тамара только что видела волшебную

силу этого конвейера в другом районе и, как каждый новообращенный, стремилась убедить остальных.

Дело казалось ей необыкновенно ясным, все следовало друг за другом, как движение стрелки по

циферблату: сначала подкашивается озимая рожь, потом вико-овсяная смесь, клевер, люцерна, в июле

подрастает кукуруза, а с середины августа – картошка.

Гвоздев слушал ее со скукой. Увлечение подкормкой началось внезапно, с весны, а не с осени, когда

можно было бы спланировать посевы. Он знал, что в соседних колхозах дело доходило чуть ли не до

рукопашной: председатель выносил решение, бригадиры давали наряды, а колхозники не шли; говорили, что

это вредительство. Хотите, мол, без хлеба нас оставить. Тогда сам председатель, матюкаясь, брал косу, и на него

же летела жалоба в район: “Не остановите, до Хрущева дойдем”. И только когда удои поднялись до шести

килограммов на корову и стали подсчитывать, сколько стоит эта прибавка, а сколько – тонна хлеба, то в молоке

открылась неоспоримая выгода.

Но Гвоздев туго поддавался кампаниям и, имея свой хозяйственный план, думал, что его пока все это

обойдет стороной (тем более что кормов в колхозе было вполне достаточно). Он, конечно, не отказывался

открыто, но то, что в его колхозе подкашивалось из общего массива ржи, было скорее демонстрацией для

уполномоченных, чем работой на самом деле.

Тамара-то в этом разобралась, и все-таки от Гвоздева ей пришлось выйти ни с чем. Когда она спускалась

с крыльца, к правлению подкатила райкомовская “Победа”. Столкнувшись с Синекаевым, Тамара было

насупилась и посторонилась, но поостывшее еще пламя схватки оказалось сильнее ее. Она остановила его и

начала сердито обличать Гвоздева. Синекаев задержался на ступеньках, зорко и со вниманием рассматривая ее.

У Тамары были гладко зачесанные волосы, платье с рукавами по локоть. Ни острый подбородок, ни губы,

которые, даже когда она сидела совсем смирно, казалось, быстро-быстро говорили (так полна была в ней каждая

жилка игрой жизни!), ни смуглый открытый лоб, ни худые руки – ничто не останавливало внимания, кроме

разве бровей двумя полумесяцами (дар отца лезгина) да темно-вишневых глаз, которые то потухали, то

зажигались, в зависимости от того, какая мысль озаряла ее.

Но две главные черты характера были написаны на ее лбу: неподкупность и беспредельная доверчивость,

и это-то с первых мгновений определяло к ней отношение самых различных людей. Не потому, что она была

худенькая и угловатая; если бы она была толста, неповоротлива – все равно это ощущение ребенка, который

смело идет по миру, почти всегда сопровождало и оберегало ее.

Надо было быть очень черствым и начисто лишенным интуиции человеком, чтобы увидеть в ней пороки,

свойственные взрослым: искать в ее спотыкающейся, быстрой и сердитой речи задние мысли, которые вели бы

в конечном счете к ее собственной выгоде и благополучию.

Ее носило по жизни, как семечко одуванчика. Жажда новых стран и новых людей расцвечивала все

вокруг нее особыми красками. Она видела хорошее там, где никто его не замечал, и, роняя торопливые слезы

обиды, с торжеством доказывала в конце концов всем, что оно существует. Она распознавала фальшь и гниль за

самой благопристойной вывеской и готова была тащить людей за руки, чтоб только они разбили эту вывеску.

Если б и сейчас, в двадцать четыре года, ей на шею повязать пионерский галстук, она была бы неотличима в

гурьбе босоногих – так весь ее мир был еще близок к ним. Она бродила по раскисшим дорогам с энтузиазмом

и упоением. Она никогда не просила и не ждала, чтоб ее кто-то куда-то устроил, отвез, познакомил. Она была

самостоятельна и горда, как бывают горды только подростки. Все представлялось ей по плечу, и отважный

девиз “Я все могу сама” так, казалось, и витал над нею.

Многим людям хотелось бы стать искренними и непосредственными, но в тот самый момент, когда они

открывают рот или протягивают руку, их сковывает проклятая оглядчивость, боязнь быть неправильно понятым,

они комкают слова и медлят – одну десятую долю секунды, не больше, но это решает все. И вот уже

безвозвратно потеряно драгоценное чувство доверия, которое распахивает нам чужие сердца.

(Те, кому приходилось много бродить по незнакомым местам, знают, что самая злая собака отступает

перед добросердечием, с которым идешь ей навстречу. И безобиднейшая подворотная шавка ополчается

праведным гневом на тех, кто трусит и ждет на каждом шагу беды для себя.)

Хотя Синекаев и не сознавался себе в этом, но то, что “разоблачительница” Тамара напустилась именно

на Гвоздева, с которым у райкома был как бы вооруженный нейтралитет, доставляло ему удовольствие: теперь

нейтралитет разрывался, Тамара давала в руки факт против Гвоздева. Факт злободневный и поучительный для

других. Он взял ее за руку и ввел обратно в правление колхоза.

– Ну что? – сказал он Гвоздеву, который откровенно недовольно взглянул на них обоих. – Критика

достигает тебя, Гвоздев, не только сверху, но и со всех сторон?

– Вот видите, – говорил он Тамаре в полном удовольствии на обратном пути (он охотно взял ее к себе в

машину). – А вы говорите: не надо стучать кулаком! Стукнули – и толк.

Быстрое решение почему-то не очень радовало Тамару.

– А мне рассказывали, что он у вас выдающаяся личность в районе.

– Как бы мы его из выдающихся не разжаловали в обыденные, – буркнул Синекаев. – Если разложить

достижения на множители, я уверен: пять таких планов может колхоз поднять, а Гвоздев все норовит одно

плечо вместо двух подставить. Но в общем председатели у нас в районе крепкие! Посмотрели бы, когда мы всех

собираем: гвардейцы, молодцы, один к одному! Только, конечно, и на самотек пускать никого нельзя; доверяй и

проверяй. А ну, что это у них за новая постройка? Останови, – скомандовал он шоферу.

Тамара вышла из машины вслед за ним. Был тот вечерний час, когда солнце светит еще ярко, но запад

уже в желтой дымке, а река начинает дышать холодом. Засохший низкий кустарник, трава, песок принимают

красноватый оттенок. И чем ниже опускается солнце, тем плотнее сумерки оплетают травы, хотя воздух еще

светел. Но свет поднимается в вышину, словно газ, выпущенный из воздушного шара.

– Дотемна приедем в Сердоболь? – спросила Тамара у шофера. – Хотела бы я еще попасть в кино.

– Как поторопимся, – отозвался тот.

Синекаев, услышав название фильма, пожал плечами.

– Разве это типическое произведение? – сказал он.

– Любовь всякая бывает, – ответила Тамара, глядя на него исподлобья. – Как у кого получится.

В наклоненной Тамариной голове, в ее сжатых губах угадывалось противодействие, но Синекаев не был

сейчас расположен к серьезным спорам и принялся добродушно трунить:

– А что такое любовь? Вот я поговорю со звеньевой о… кукурузе. Она не спит ночью, думает. И я не

сплю, тоже думаю… Вот это любовь! Было мне семнадцать лет, захотели меня женить. Так я подходил к

девушке – меня в самом деле трясло. А со второй этого уже не было. Привык. И никаких особенных

переживаний. Есть долг. Так я и буду своих детей воспитывать.

– А я желаю вашим детям, чтоб они были счастливы.

– Прожил я свою немалую жизнь и никогда с этой любовью не сталкивался, – он комически вздохнул.

– Могу вас только пожалеть, – сердито сказала Тамара.

Синекаев намеренно пропустил мимо ушей дерзость тона. Потом, когда они бродили вокруг

неоконченной постройки, оп вернулся к мысли о типическом:

– Один художник написал портрет известного партизана, человека некрасивого собой. Его

односельчанка, старая женщина, смотрела, смотрела, а потом сказала укоризненно: “У него была такая красивая

жизнь, а ты нарисовал только лицо”.

Так протекал их единственный и случайный разговор по дороге в Сердоболь.

В Сердоболе же вместе с летней кипучей страдой, бок о бок с нею, шла обычная районная жизнь.

Получались и отправлялись директивы, произносились на активах речи, а в День печати Павел должен был

сделать в клубе доклад об истории и задачах советской прессы. Говорить об этом ему не хотелось: ведь такой

доклад повторяется каждый год. Но Синекаев так удивленно взглянул на него, когда Павел было заикнулся, что

надо построить по-другому, рассказать просто о героях газеты, героях жизни.

– Нет, о передовиках и без тебя скажут. Соберем совещание доярок, слет пастухов, тогда и поговорим. А

ты уж не мудри, где не надо. Занимайся своим прямым делом, раз оно тебе поручено.

Собрание состоялось в положенный день, в послеобеденное время, когда на дворе стояла жара и люди,

разморенные, в полумраке прохладного зала сидели дремля и, казалось, ждали, когда же смолкнет поучающий

голос докладчика, отгородившегося от них частоколом цитат. А он себе все расплывался стеарином…

Павел говорил округло, спокойно, иногда посматривая поверх конспекта в зал. Вдруг он натолкнулся на

взгляд Тамары откуда-то из бокового ряда, прикованный к нему с таким недоумением, что он замолчал на

полуслове. Руки его опустились, и он не мог выдавить из себя ни звука. Потерянно, со стыдом несколько секунд

он смотрел прямо ей в лицо.

Она первая прервала неловкую паузу; задвигалась, шевельнулась, косо глянула по сторонам – не

заметил ли кто-нибудь его явного конфуза – и, успокоенная, опять вернулась взглядом к Павлу, но уже по-

иному: ободряя и успокаивая. “Ну что же ты? Уходи скорее с этого места, где на тебя все смотрят. Кончай свою

незадачливую речь”.

Сострадательная ирония тронула уголки ее губ, она наклонила голову и вытащила носовой платок,

поднося его ко рту.

Павел в самом деле послушно перелистнул страницы, прочел несколько заключительных слов, совсем не

думая об их значении, настолько они уже примелькались, хотя и имели первоначально смысл большой и

важный, и сошел с трибуны с ощущением того, что с ним сейчас произошло какое-то событие, нравственное

потрясение, и он был весь еще полон им.

Было ли это тем, что Тамара как бы слилась с его собственной совестью и он беспрекословно подчинился

им обеим? Или же, спокойно мирясь с полным залом, он только перед нею одной не в силах был предстать в

смешном, жалком виде? Он в растерянности перевел взгляд па Синекаева, но Кирилл Андреевич потирал

ладонью курчавую редеющую голову и, кроме сознания исполненного долга, легкой испарины и привычного

утомления, на его лице ничего нельзя было прочесть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю