Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"
Автор книги: Лидия Обухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 40 страниц)
низкорослый человек, наверно никогда не имевший успеха у женщин.
“Все ходит, да смеется, да поет”, – безотчетно повторил Павел про себя с неожиданной симпатией.
– Нет, я, конечно, переговорю с нею еще раз. – Ему стало жалко отпускать девушку из редакции.
Вечером Павел пошел в кино и сидел рядом с Барабановым, у которого жена недавно уехала к матери, —
несмотря на молодость супругов, они ожидали третьего ребенка.
До начала Барабанов дважды соскакивал с места, чтобы выяснить, почему не горят боковые плафоны, а
потом обнаружил еще какой-то недостаток. Усевшись окончательно, он обвел зал благосклонным взглядом.
– Я люблю вот так, с народом, – важно сказал он, кивком отвечая на многочисленные поклоны.
Когда они выходили, Барабанов, как всегда, энергично устремился к выходу и, должно быть, толкнул
кого-то; девушка, выросшая как из-под земли у самого его локтя, сквозь зубы бросила на ходу:
– Мог бы не пихаться, Володька.
Павел тотчас узнал ее вязаную шапку и помпон из неровных шерстинок, болтавшийся на одной нитке.
“Значит, не уехала”, – подумал он, прежде чем успел удивиться тому, что она сказала. Через секунду еще
больше поразил его самолюбивый “мэр города”: Барабанов стал красен, глаза его виновато заморгали.
– Прости, пожалуйста, – только и сказал он.
Тамара больше не обернулась и, казалось, исчезла раньше, чем они дошли до черного, с мелкими
звездочками, широко распахнутого бокового выхода.
Сознавая свою бестактность, Павел начал все-таки расспрашивать Барабанова, не в силах побороть
любопытство, но тот отвечал односложно. Да, знает Ильяшеву. Давно. Еще со школы. Нет, теперь не
встречаются.
Разговор был ему явно неприятен. Недавнее оживление спало, короткая встреча подействовала самым
удручающим образом. Видимо, охотнее всего он бы сейчас избавился от Павла, но так как им было по дороге до
самого конца, то Барабанов вдруг с непонятной запальчивостью перескочил совсем к другой теме (хотя Павел
мог бы поклясться, что и она какими-то абсолютно неведомыми ему нитями связана с Тамарой). Как повезло
ему, говорил Барабанов, что он работает с таким человеком, как Синекаев! Вот кто свободен от
администрирования и дает простор инициативе! У него есть чему поучиться.
И хотя Павел нисколько не возражал, Барабанов доказывал это все горячее и, когда они наконец дошли до
ограды, кричал уже почти на всю улицу.
На следующее утро Павел вышел из дому пораньше и сделал небольшой крюк, поминутно осматриваясь.
Ему почему-то казалось, что он должен встретить Тамару. И в самом деле, она стояла у автобусной остановки на
площади, но, заметив его, отвела глаза. В то же время он отлично знал, что она видела его: явное напряжение
сквозило в ее позе и особенно в опущенной руке, которой она судорожно сжимала чемоданчик с магнитофоном.
Под взглядом всей автобусной очереди Павел наискось пересек площадь.
– А! Вы все-таки не уехали, – сказал он, уличая. – А ну, пошли завтракать.
И без разговоров взял ее за руку.
Утро было свежее, чистое. Ночная роса таяла на крышах.
Каждый город имеет свою мету, черточку, оставляющую какое-нибудь яркое, хотя и мимолетное
впечатление. Накануне, не зная куда себя девать, Тамара высидела два сеанса подряд. Когда она вышла из клуба
первый раз, то после сырости и тьмы неуютного полупустого зала ожидала и на улице встретить – по времени
– сумерки. Однако она забыла, что день все прибывал и прибывал. Ее ослепил, ударил, как золотая зарница,
совершенно особый, неожиданный предзакатный желто-палевый цвет всего воздуха. И она сразу подумала: это
бывает только в Сердоболе! Самое слово “Сердоболь” отныне окрасилось для нее именно таким цветом. Потом
она стояла у кассы за билетами па вечерний сеанс и думала: отчего это? Небо здесь не выше, чем в других
городах, и солнце не ближе. Возможно, как– то преломляется отражение в Гаребже? Разлив ее, вбирая
солнечные лучи, бросает отблеск вверх, как новое светило, и, не долетая до небес, этот отблеск рассеивается
над городом?
В общем-то в Сердоболе, конечно, не было ничего волшебного. Весной здесь, едва сойдет снег, начинали
носиться вдоль улиц пылевые вихри. К Первому мая ревностно красились заборы – по старинке, в две
малярные кисти, в цвета бледно-семужные и салатно-лазоревые. На этих, теперь облинявших заборах
вывешивались объявления и доски показателей колхозов, расположенные в номерном порядке. (Тамара
поискала тот колхоз, из которого она только что возвратилась, сначала сверху, потом, вздохнув, снизу – и не
угадала: он был посередке, поближе к передовым. В общем у него неплохое место.) Сейчас утренний Сердоболь
показался ей совсем другим, идти по нему было удивительно легко, как по лунной поверхности, где почва сама
отталкивает ноги. Споро, весело шагали они с Павлом посередине мостовой.
Им снова улыбалась девушка в “Сквознячке”. Они пили, обжигаясь, поданный ею чай. Пирожки лежали
на промасленных бумажных салфетках, дежурный винегрет украшал тарелки, а Павел все высматривал, что бы
еще заказать, чем бы побольше напитать беспризорную Тамару.
Она сидела совершенно оттаявшая: кто и когда еще так заботился о ней с тех пор, как она вышла из
детского дома?
– Возьмите меня на работу, – балуясь, сказала она. – Или нет. Мне надо куда-нибудь далеко. Я хочу
уехать и похитить одного неприступного товарища. А вы бы небось меня с такой биографией и не приняли?
– Нет, почему же?
Павел улыбнулся, раздумывая, правду или нет она говорит насчет похищения “одного товарища”. И кто
это такой?
– У нас в газете на любовь смотрят терпимо.
– Да, на законную, с благословения загса.
– А вы против загса?
– Он противоречит моим убеждениям, – важно сказала Тамара.
– Вы пижонка, – вздохнул Павел. – Какое это все имеет значение? Мещане считают, что любить
можно только с загсом, а пижоны – только без загса.
– Вот я и не хочу быть мещанкой! – перебила его Тамара.
– Ну, между пижонами и мещанами расстояние невелико.
Потом он ее спросил, какой трофей на этот раз она везет в своем говорящем чемодане.
– О, трофей замечательный! Двух стариков, колхозных патриархов. Они первые в деревне на свой страх
и риск решили испробовать кукурузу: один на гектаре, другой на полутора.
“Ты помоложе, – сказал один из них, семидесятипятилетний, – бери побольше”.
Результаты оказались лучше у младшего, которому шестьдесят девять лет. Первого заело; он потребовал
еще земли. А ведь давно уже не работал вовсе.
– Стойте, – воскликнул Павел, – а не был ли один из них с подстриженными усами и в сатиновой
рубашке с белыми пуговицами?
– Был. Значит, кое-что вы все-таки знаете о районе?
– Кое-что знаю, – ответил Павел, не очень обидевшись. – Ну, а теперь пойдем ко мне в редакцию?
– Нет, на поезд.
– Это уже по правде?
– Уже по правде.
Она записала его телефон и обещала без обмана позвонить в следующий раз. На улице он посмотрел ей
вслед. Она обернулась и помахала. Тогда он вспомнил, что не спросил, откуда она знает Барабанова.
10
Тамара помахала ему рукой в последний раз и пошла вдоль улицы. Лицо ее вдруг изменилось и стало
замкнутым. В общем она не была такой, какой за минуту перед этим показалась Павлу и какой он унес ее в
своей памяти.
Она не была такой – и была! Она переживала странные припадки роста; словно бамбук, она выкидывала
за одну ночь двадцать сантиметров тонкого блестящего стебля. И междоузлиями – границей относительной
устойчивости – у нее бывали очень небольшие расстояния. Она росла и росла, как и большинство людей,
которые продолжают расти изо дня в день до самой своей смерти.
Тамара росла, только рост первоначальной молодости – рост мышц и костей – заменился возмужанием
ума, способностью, наконец, выбраться из плена голых эмоций, когда мир внезапно то заливался солнечным
светом – и она протягивала к нему дрожащие руки, – то сосредоточивался на ней самой, становясь замкнутым
и угрюмым, как красный глазок уходящей машины. У Тамары все больше и больше вызывали интерес разные
люди; нет, то не было личное, люди интересовали сами по себе, в общем потоке жизни, который двигался
независимо от нее. Это было еще одно междоузлие. Следующим станет то, когда эгоцентризм юности пройдет
окончательно, как корь, и себя самое она тоже увидит в ряду. Она переживет и смирение от своей
незначительности и могучее чувство единения. А когда вырастет еще на несколько узлов, к ней придет, как и к
другим людям, простое честное сознание работника.
Машина, загудевшая над ее ухом, заставила ее остановиться. Она увидела райисполкомовскую “Победу”,
в которой рядом с шофером сидел “мэр города”, – и отвела глаза. И он тоже поспешно закосил в сторону. Из-
под колеса с писком вылетел фонтанчик мутной весенней воды, но Тамара самолюбиво не посторонилась.
Дело в том, что Володьку Барабанова она знала давно и хорошо. Но вот уже два года они здоровались,
только когда сталкивались лицом к лицу, а во всех остальных случаях проходили молча, задерживая внимание
на окрестностях.
Барабанов был старше Тамары на четыре года. В школе эта разница казалась столь значительной, что она
называла его первое время даже на “вы”. Впрочем, это была скорее игра в вежливую девочку; Тамара недолго
оставалась ею. Да и Володька никогда не страдал избытком взрослости. Была война, трудное время. Оба
старших Барабанова, и отец и мать, майор медицинской службы, ушли на фронт. У мальчика не оставалось ни
теток, ни дядьев, его пристроили временно в детский дом, где росла сирота
Тамара. Тамара не была ни самой старшей, ни самой красивой из девочек. Но она была решительна,
самолюбива, с ней можно было говорить о многих вещах.
Родители Володьки не вернулись. В восемнадцать лет он был зачислен в военную школу и мечтал
отомстить врагу. Но война кончилась, школу расформировали, и его после службы на границе ожидала другая
жизнь. Еще в армии, справив свое двадцатилетие, он сосчитал, что Тамаре теперь шестнадцать. Это удивило
его. Он знал из книг, что в шестнадцать лет для девушек начинается любовь. Он написал ей грубовато: “Не
втюрилась ли она уже в кого-нибудь?” Она ответила обиженно: “Нашел дуру!” Но сам Володька как-то в глухой
лощине между сопками, где никто не мог его слышать, кроме коршуна, озираюшего из поднебесья свои
владения, произнес вслух: “Милая Томка”.
Это сочетание слов удивило его. Он знал их по отдельности, но никогда не соединял вместе.
“Милая… милая Томка!”
Какими невооруженными перед полчищем чувств входят в мир молодые люди! Только мудрый
Макаренко пытался учить своих колонистов правильно понимать биение сердец. Он знал, что с первой
любовью надо обращаться бережно: ведь она – отверстые ворота в мир.
Потом, взрослыми, мы будем, возможно, вспоминать ее с улыбкой: ведь часто она не нуждалась даже в
поцелуях. Но зато сколько во имя нее совершалось подвигов!
Тамара не была первой любовью Барабанова. Она вообще не была его любовью. Существовала другая
девочка с затейливым именем Римма, мамина дочка, Володькина одноклассница. Он писал ей записки с
невинным содержанием (“Одолжи на день географию”), но это ее не обманывало. Она благонравно дожидалась
перемены, скуластенькая, плотная, как репка; по шестнадцатой весне она намного обогнала своих подруг. Это
дало ей ненадолго обманчивое сознание превосходства: они еще оставались гадкими утятами, а она уже была
маленькой лебедью! Этой-то лебеди Володька и должен был как-то, на пари, сказать… И прямо в глаза!
Мальчишки в пятнадцать лет полны острого любопытства к плотским тайнам. Разговор, который начался
шуткой, зашел у них так далеко, что Володька уже не мог отступать. Он торжественно поклялся, что сделает
это. Скажет. И с тех пор шесть пар глаз, вся их гоп-компания, неотступно следили за каждым его разговором с
Риммой, стараясь по выражению лиц понять: сказал или не сказал? Но он не мог сказать этого на школьной
лестнице или в проходном дворе. Страшные слова требовали таинственности. На выходной он позвал ее на
реку. Они лазали по кустам, швыряли камни. Нанять лодку им было не на что. Скуластенькая Римма оказалась
таким добрым малым, когда отпала необходимость кривляться на чужих глазах, что Володька забыл о нависшем
над ним проклятии. Они обгорели на солнце и вернулись еле живые от усталости.
Со времени заключенного пари истекло две недели. Мужская честь Барабанова стояла на карте;
приятели, уже не стесняясь, насмешничали в лицо. И тогда он решился. Смелея от отчаяния, догнал девушку на
улице и насупленно брякнул, глядя себе под ноги:
– Римма, я хочу сказать… Ты… будешь со мной спать?
Он с мольбой поднял на нее глаза. Рот ее приоткрылся, как у маленькой: она силилась понять. Потом
сделалась красной, и, по мере того как она пунцовела, он бледнел, чувствуя, что от него отлетает как бы
последнее дуновение жизни.
Римма подняла руку и слабо, не размахнувшись, ударила его по щеке. Приятели видели издали, ему не
пришлось ничего объяснять. Он даже не подошел к ним. На следующий день он поссорился с одним из них,
через неделю со вторым. Гоп-компанпя распалась. К этому времени относится начало его знакомства с Тамарой.
Конечно, он знал ее и раньше, ведь они жили в одном доме. Но теперь встретились совсем иначе. Барабанов
записался в школьный литкружок – надо же как-нибудь убивать свободное время! Кружок был для
старшеклассников, из маленьких оказалась одна Тамара.
– А тебя как сюда пустили? – спросил он громко, увидев ее в первый раз.
Тамара заморгала; на помощь ей пришла руководительница:
– Она наш поэт, – и погладила девочку по голове.
Тамара вспыхнула, а Володька отвернулся. Он не любил видеть, как люди краснеют.
Кружок занимался после уроков, вечером они возвращались вдвоем по темному городу. Казалось бы,
взрослому парню зазорно водиться с такой пигалицей, но Володька водился, и выяснялось, что Тамара много
знает, что она читала про Наполеона (а он не читал) и что в самом деле пишет стихи.
И можно ли отважней драться,
Чем бьются наши сталинградцы…
– Ну, – спрашивала она, – доходит?
До него доходило.
Однажды на большой перемене на Тамару из-за угла налетел какой-то мальчишка и ударил кулаком под
ложечку. Дыхание ее прервалось, она стала медленно валиться набок, чувствуя, как в открытый рот падают
невкусные снежинки. Ей казалось, что она умирает. Придя в себя, первое, что она увидела, это мальчишку с
расквашенным носом, валявшегося у нее в ногах. Рядом стоял Барабанов. Его сумасшедшие глаза выскакивали
из орбит. Его, конечно, тотчас повели в учительскую, но как-то скоро оправдали: нашли, что он поступил, как
брат. Девочки в школе были не избалованы рыцарством. Тамара стала гордиться. Она не знала, конечно, что
Володька заступился за нее просто так, а сам думает только о Римме. Римма больше никогда не разговаривала с
ним, хотя при посторонних ничем и не показывала, что сердита или оскорблена. Она просто проходила мимо,
прямо глядя перед собой. Так было лучше, он знал. И все-таки во всем ее облике он читал теперь, что она
считает его трусом и никчемным, жалким человечишкой. Неизвестно, откуда он вывел такое заключение.
Однажды на перемене он вскочил на подоконник и, не глядя на Римму, громко объявил, что вот сейчас пройдет
до второго окна по внешнему карнизу, маленькому кирпичному выступу. Никто не успел остановить его, он
шагнул за окно. Это длилось долго, очень долго. Римма, замерев, ждала вопля снизу, куда с трехэтажной высоты
на мощеный двор рухнет Володькино тело. Тело неуклюжее и подвижное, с выступающими позвонками на шее.
Едва его бледная, торжествующая мордочка показалась в раме, Римма встала и вышла из класса. Она долго
плакала от волнения под лестницей. С этого дня она все ждала, что Володька подойдет и заговорит. Но он не
заговаривал. Он стал спокойнее и веселее. Зато Римма сделалась слишком задумчивой. Теперь на уроках она
искоса подолгу смотрела на Барабанова: как он наклоняет и вскидывает голову, как золотится на свету его чуб.
Она думала о нем так много, что, если бы он без всякого предупреждения пришел к ней домой, даже ночью, она
бы не удивилась. Но он не приходил.
К школьному маскараду мама сшила Римме платье червонной дамы. Володька бегал в обычном костюме,
но под маской рогатого чертика. Он часто сдвигал маску и обтирал лицо: было душно. И опять не случилось
никакого чуда для Риммы. Она только приметила, что возле Володьки вертится чернявая пятиклассница, с нею
он говорил дольше всех. А после двенадцати они вместе ушли домой.
Римма понимала, что пятиклашка не соперница ей, но все-таки она не могла больше медлить. В
воскресенье, когда, как она узнала, детский дом отправится в лес на лыжную вылазку, она заранее прибыла на
их маршрут и, выбрав укромное местечко, принялась ждать.
Под реденьким снежком деревья стояли совершенно белыми. Это были купы лесных берез, не
исцарапанных, не подточенных снизу, как червивые грибы, а молочных от самых корней до верхушек,
выраставших прямо из снега, как его продолжение.
Римма казалась сама себе Красной шапочкой, заблудившейся в лесу.
Очень не скоро, так что она успела заледенеть, вдали пробежали первые лыжники. Она хотела подойти
поближе, чтобы не пропустить Барабанова, но ноги у нее почти не двигались. Тогда она испугалась по-
настоящему. Снегопад незаметно кончился, снег стал сухой, жесткий и под лыжами издавал тот же звук, что и
резец по стеклу.
– Володька! – закричала она не своим голосом. – Барабанов! Барабанов!
Повертев головой, он увидел полузасыпанную фигурку, сидевшую на снегу. Римма не могла ничего
объяснить, она только тряслась и всхлипывала. Начинало смеркаться. Володька долго вел ее по дороге, пока их
не подобрала попутная машина, и в городе он с рук на руки сдал стучащую зубами дочку испуганной матери.
Он так и не узнал, почему она очутилась в лесу, но радовался, что ссора кончилась сама собой. После болезни
Римма вернулась в класс радостная, повзрослевшая, еще больше отличаясь от всех других девочек. Теперь они с
Володькой ходили вместе в кино и, не скрываясь, разговаривали все перемены. Во время экзаменов они поехали
за город искать зимние березки. Им понравилось бывать здесь.
Слова, которыми Володька когда-то оскорбил Римму, шипом засели у обоих в памяти, но они никогда не
возвращались к этому и добросовестно зубрили свои учебники.
А вокруг них повсюду росли на высоких ножках весенние цветы – баранчики, у которых так сладок
стебель, особенно там, где он потоньше, у самого венчика со множеством мелких бледно-желтых чашечек.
Однажды, за обычным теперь для них разговором полунамеками, они зазевались, и посыпался дождь
сквозь солнце, как слезы на улыбающемся лице. Они влезли, пригибаясь, под старую ель, широкую, как шатер.
Со всех сторон висели опущенные ветви с острыми иглами. Казалось, это струились вперемешку две нити:
пасмурная нить воды и серо-зеленая нить хвоинок. Трава шуршала дождем, он был теплый и незатяжной.
Они сами не понимали, почему земля оказалась такой скользкой у них под ногами, что они упали на нее,
задохнувшись, как после долгого бега, толкая друг друга локтями и коленками; почему сумрака старой ели было
все-таки недостаточно, и они зажмурились, пока руки их касались друг друга; почему в этих страстных
неумелых движениях было все-таки больше слабости, чем силы, и Римма смогла закричать, опомнившись:
“Нет! Пусти!”
Володька, разжав руки, сидел взъерошенный, как воробей, сердце его утихало рывками.
– Я все равно женюсь на тебе. Увидишь.
Римма ничего не ответила. Они молча вышли на солнечный свет.
Началась вторая полоса их отчужденности. Но скоро подошли каникулы, а потом, после лета, Римма
больше не вернулась в девятый класс: она уехала с родителями в другой город и постепенно изгладилась из
Володькиной памяти.
Уже в армии Володька вспомнил, что Тамара выросла; он просил ее карточек, беспокоился о том, как она
живет.
В глубине души он считал теперь ее своей невестой. Она не окончила школы и доучивалась в вечерней.
Еще год пробыла в детском доме уже старшей вожатой, за что ей платили небольшое жалованье. Потом поехала
с комсомольской путевкой на стройку в соседнюю, задетую войной область, и там с ней произошел случай, о
котором стоит рассказать.
На стройке Тамара очень скоро стала заметной: она сочиняла хлесткие стишки и выпускала
комсомольские “молнии”. Однажды она написала в областную газету злое письмо о парне, обманывавшем
девушек. Ей грозили его местью. Но письмо было все-таки напечатано под рубрикой “Фельетон”. Имя и
фамилия автора стояли полностью. В тот же день Тамара получила по местной почте конверт с вырезкой из
газеты. Поперек шло написанное крупными буквами площадное слово. Так началась месть. Но она оказалась
более страшной, чем можно было предположить.
До нее дошли слухи о том, что мать парня, старая учительница, заболела от позора и горя. Вскоре она
умерла. Сын уехал на похороны и больше не вернулся. Для Тамары начались черные дни. Ей никто ничего не
говорил, ее не обвиняли, но свет вокруг нее потух. Она работала машинально. Ночами хотела заснуть и не
могла.
Оказалось, что у нее нет подруг, а раньше ведь она дружила со всеми!
Муки ее стали так невыносимы, что она приняла решение, возможное только в самой неискушенной
молодости: ей следует тоже умереть. Часами она ходила по берегу Гаребжи, содрогаясь от обманчивой ровности
воды.
В одну из ночей, мысленно попрощавшись со всей страной под звон ее кремлевских курантов, она шла
по набережной, все дальше и дальше от замолкнувшего уличного репродуктора и наконец там, где парапет еще
не был восстановлен и открывался крутой речной обрыв, остановилась, качнувшись вперед.
– Э, нет, сестренка, – сказал кто-то за ее спиной, крепко ухватив за плечо. – А я – то думаю: “И что
она бродит в потемках!”
Перед ней стоял парень, старше ее несколькими годами, простоволосый, слегка навеселе:
– Ну, что натворила? Выкладывай.
Потрясение ее было так сильно, что она тут же принялась рассказывать, дрожа всем телом. Он ходил с
нею до самого утра взад и вперед по набережной, хмель из него вышибло. Это была очень длинная ночь, в
которую уместилась вся Тамарина жизнь. Иногда парень прерывал: “Стой, стой!” И записывал Тамарины стихи.
Они ему нравились. Или принимался откровенно хохотать.
– Ох, дура!
И она тоже понемножку улыбалась ему бледными губами.
Потом он задумался.
– Видишь, как все удачно складывается в жизни, – сказал он. – Сегодня у нас была заводская свадьба,
я оттуда и шел, а со мной рядом весь вечер сидел наш секретарь райкома комсомола Толя Бритаев, он меня
теперь знает, и я его знаю. – Парень выдрал листок из записной книжки и размашисто написал: “Бритаев Л.
В.”. – Приходи к нему послезавтра. Ты в какую смену работаешь? Порядок. Говорить ничего не надо. Я все сам
сделаю. Приходи и стихи приноси. А если что не выйдет, так сразу ко мне. Ну!
Он протянул ей руку, стиснул от полноты сердца, и они расстались.
Больше этого человека Тамара в жизни не видела. Только много позже она спохватилась, что он забыл
сказать ей свое имя и адрес. Но его добрая рука продолжала действовать. Бритаев долго разговаривал с нею,
велел принести в кабинет подшивку областной газеты, прочел фельетон, одобрил его, слушал стихи. Разговор
шел деловой. Бритаев позвонил в одно, в другое место – и судьба ее была к вечеру решена: она стала работать
в областной молодежной газете. Коллектив там был свойский, не очень умелый, но ревностный. Много ездили
по колхозам, статьи и заметки писались горячие.
Раза два Тамара встречала еще Бритаева, он интересовался, как дела, но это уже мимоходом. А она не
смела спросить фамилию того парня, который ходатайствовал за нее. Ведь она не знала, что он говорил тогда;
может быть, что они были знакомы с самого детства!
Из армии Володька Барабанов взял направление в область, где жила Тамара. Она не писала ему полгода,
но он надеялся ее разыскать. В первый же день в горкоме партии ему предложили поступить на краткосрочные
сельскохозяйственные курсы, с тем чтобы, возможно, стать председателем колхоза. Барабанов согласился.
Тамару он еще не нашел. Но зато в первый же вечер на танцплощадке встретил Римму.
– Это ты! – сказал он. – Вот здорово!
Римме минуло двадцать четыре года. Из маленькой лебеди она превратилась в серую утицу: не слишком
подросла, не слишком раздалась вширь, но что-то в лице у нее изменилось, пропал блеск юности, то розовое
сияние, которое овевает самое некрасивое существо, превращая его хоть ненадолго в цветущую яблоньку. Она
не просто обрадовалась Барабанову, она сразу предъявила на него права.
Ведь это же был ее Володька, который когда-то так отчаянно любил ее, что решался на самые
сумасшедшие поступки! А она из-за него пролежала три недели с воспалением легких. Ничего подобного
больше в жизни с нею не случалось.
Она взялась за Володьку круто, и уже через два дня жизнь его регламентировалась так, как того хотела
Римма. Времени на поиски Тамары у него совершенно не оставалось. Римма привела его домой.
– Это Володя, мой лучший друг, – сказала она очень решительно родителям. – Разве вы его не
помните?
Отец Риммы, довольно крупный областной работник, тотчас занялся карьерой Барабанова. После курсов
его направили в Горуши, где Синекаев оставил при себе в райкоме, инструктором. Синекаев отлично понял, что,
если такой горячке вручить колхоз, он наломает дров, прежде чем кто-нибудь успеет опомниться.
Но неоглядчивый, энергичный Барабанов ему нравился. Из него мог получиться толк.
За неделю до окончания курсов Барабанов встретил наконец Тамару.
Он бы никогда не подумал, что она может так измениться! Они пошли в ресторан, а поздно вечером он
стоял перед нею на лестнице, держась за мраморные перила, и повторял, не то восхищаясь, не то в удивлении:
– Какая ты стала!
– Какая же?
Он искал слов:
– Спокойная. И так со всеми говоришь тоже спокойно, как будто ты никого не боишься.
Это было не то. Он спросил совсем тихо:
– А ты не зазналась, Томка?
Она искренне удивилась.
– Иногда ты как ребенок, иногда совсем пожилая, даже старая. Нет, не лицом, а когда говоришь…
Тамара держалась с Володькой как равная, ей шел двадцать первый год. Он никак не мог с этим
свыкнуться.
На следующий день Володька сказал Римме, прежде чем она успела потребовать с него отчета за
проведенный отдельно от нее вечер:
– А ты знаешь, я ведь ее нашел все-таки!
– Кого?
– Ну, Тамару Ильяшеву. Мою Томку.
Римма слушала молча. Через недолю Барабанов уезжал в Горуши. Римме еще оставалось около месяца до
получения диплома в зубоврачебном техникуме. Определенных разговоров о свадьбе у них до сих пор не
велось.
Римма продела свою руку под его локоть и решительно объявила:
– Ты расскажешь мне все потом. Будем сегодня гулять долго-долго!
И они сначала бродили по городу, а потом пошли в городской парк.
В одиннадцать часов, когда уже свистели милиционеры, разгоняя припозднившиеся парочки, Римма тихо
засмеялась.
– А мы не уйдем! – озорно сказала она. – Спрячемся за куст!
В Володьке сохранилось много мальчишеского, он с радостью откликался на любое приключение. Они
дождались, пока милиция ушла и погасли фонари.
Чудо лунной ночи совершалось над ними. Земля была смутной, а трава серебряной. Слышалось радио с
вокзала, а по горке, которая выгибала свой горб уже почти на небе, выше самого высокого дерева, бесшумно
бегали игрушечные троллейбусы с зелеными огоньками.
Воздух звучал дальним лаем собак, пением пластинок, свистками, вскриками гудков – и все-таки был
безмолвен и торжествен. Римма и Барабанов притихли. Володька прижался щекой к ее ресницам.
Его наполняло смутное предчувствие счастья. Риммины туфли, густо усыпанные росой, сверкали под
луной, как царицыны черевички.
– Я поеду с тобой в Горуши, – сказала вдруг Римма, обнимая его. – Мне все равно.
Но Володька попробовал еще отрезветь:
– А техникум? А твой диплом?
Римма грустно и вызывающе бросила:
– На все находится время. Только любовь все должна ждать и ждать?
(В слове “любовь” скрыта колдовская сила. Недаром ого произносят так редко. Но каждый раз оно
ударяет прямо в цель.)
– Хорошо, – сказал Барабанов. – Не будем ждать. – Сердце его забилось смятенно и сильно.
От вокзала доносился вальс “Амурские волны”:
Или эти волны, или эти волны
Старой родины гонцы?
…В объятиях любимого, в его присутствии сердце охватывает спокойствие: это та пристань, куда дошел
корабль. Ночь становится светоносной. Каждая травинка на земле и каждая струя воды поют свою песню.
– Тебе не нужно воротника лучшего, чем моя рука? – спросила Римма вспомнившимися ей стихами.
– Нет, – пробормотал благодарный Володька.
Когда они подошли к ее дому, река была так тиха, что дом лежал в ней целиком, со всеми своими огнями,
занавесками в окнах, даже силуэтами людей на них.
– Вот видишь, я все-таки женился на тебе, – сказал Володька не без гордости. Римма молча подставила
ему губы.
Туфли ее еще раз сверкнули в двойном свете фонаря и луны. Володька несколько секунд смотрел на
асфальт, по которому только что простучали каблучки.
Да, прекрасно и важно в любви трогательное умиление жестом, случайной интонацией, складкой платья.
Без этого нет чувства щедрости, которое хоть ненадолго, но преображает каждого влюбленного.
И все-таки это еще не совершенное счастье, не настоящая, истинно человеческая любовь! Люди, роднясь
душой и телом, должны породниться и мыслью, самым драгоценным, что выковало и отточило в себе
человечество. Лишь тогда, когда каждое душевное движение – и бесстрашие искателя, и радость социальных
свершений, наслаждение знанием – все, все можно разделить с возлюбленным, он становится твоим
настоящим соратником по жизни.
Такая любовь не ведет к уединению; наоборот, благодаря ей в недрах души рождаются силы, выходящие
за пределы пола, и их отдают уже всему человечеству.
Научить любить, научить быть богатым и щедрым в любви, научить счастью – разве это тоже не одна из
задач коммунизма?
11
Тамара и Барабанов поссорились так. Когда Синекаев переехал в Сердоболь, у него была короткая, но
острая схватка с тогдашним главой города, председателем районного исполкома Петром Авксентьевичем
Калабуховым.
Калабухов был похож на боксера или на быка: втянет голову в плечи, круглый череп в щетине, углы рта
опущены; сцепит пальцы, положит их перед собой па стол – ждет.
Для Сердоболя он тоже был человеком пришлым, но в отличие от Синекаева – широко известным;
приехал по настоянию Чардынина из области. Калабухов совершил полный круг: был районщиком, работал
хорошо. Выдвинули в область на большой пост, за это время много ракушек налипло на бока. Вернувшись
снова в район, оказался не только не лучшим работником, чем раньше, но гораздо худшим: видно, не уберегся