355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Обухова » Глубынь-городок. Заноза » Текст книги (страница 37)
Глубынь-городок. Заноза
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:34

Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"


Автор книги: Лидия Обухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 40 страниц)

самоотверженно любить? Ведь иные читают тургеневские повести с жадным и виноватым видом: “Тоже, чем

занимались! Влюбился – и едет за нею на край света. Попробовал бы теперь, если отпуск не подошел”. И

вдруг вырывается: “Счастливые!”, как будто мы в этом – нищие. Я убежден, что социализм внутреннего,

душевного мира каждого из нас так же важен, как и социализм мира внешнего. Человек не сумма свойств: будто

если отдаст в одну сторону, то не хватит в другую? Нет. Он отдает столько, сколько с него спрашивают. И еще во

сто раз больше, когда ото надо. Но если он убивает в себе любовь – он слепнет на кусок души. Если же

приходит к ней, – пусть в ссадинах! – он делается богаче, окрыленное. Он во сто раз больше отдаст обществу!

Коммунист, который сохраняет семью только во имя ложно понятого принципа, живет с нелюбимой, лжет и ей и

детям каждым словом и боится: вдруг в организации его не поймут или внешние обстоятельства сложатся

против него, который струсит всего этого и отречется от самого себя, от своей внутренней правды, – дурной

коммунист. Он не достоин этого слова. Малодушный не может быть коммунистом. Лицемер – тем более.

Коммунист – это прежде всего человек со смелой совестью.

Синекаев и Черемухина терпеливо слушали. Когда он остановился, задыхаясь, они переглянулись.

Яркие квадраты на полу успели потухнуть, но розовое небо плотно стояло у стекол. Так же догорал на

фоне зари, как вечернее облако, и лоб Павла. Возбуждение его понемногу улеглось.

– Вот что, товарищ Теплов, – сказал Синекаев спокойно и даже доброжелательно. – А ведь ты,

кажется, не понимаешь еще серьезности дела, все философствуешь. Хорошо, давай пофилософствуем вместе.

– Он успокоительно кивнул Черемухиной, которая сделала было протестующее движение. – Все, что ты

говорил, прекрасно и, может быть, верно, но с одной поправкой: не для сегодняшнего дня. Будем смотреть

правде в глаза, без маниловщины. У каждой эпохи своя задача. Наша состоит в том, чтобы возвести фундамент

будущего общества. Мы с тобой каменщики партии. Ты грамотный, умный человек, Павел Владимирович, но,

кроме ума, нужен еще, так сказать, разум. А разум заключается в том, чтобы сохранять свои силы для общего

дела. Возьми наш Сердоболь, ведь вместе работаем: какой воз тянуть надо! Я не хочу тебя сразу осуждать, ты

говорил не обдумывая. Это понятно. Но и ты пойми. Семья – частица общества. Как же можно заботиться о

целом, не заботясь о части? Конечно, кое-чем приходится и поступаться. Но все-таки не слепнуть же душой при

этом, по-твоему выражению. А по-моему, если любовь отвлекает в сторону, то она слишком дорогая штука.

Сегодня душевные силы необходимо вкладывать без остатка в другие вещи. Это наш долг как работников. Что

же касается Ильяшевой…

Павел поднял голову:

– Она лучшая девушка на свете.

Синекаев слегка пожал плечами:

– Не стану спорить. Просто скажу: не такие занозы выковыривают, товарищ Теплов, если это

понадобится.

Есть слова, с которыми невозможно ни согласиться, ни опровергнуть их. Даже не потому, что они

выражают чужую точку зрения; в гораздо большей степени они являются вашим собственным мнением тоже, но

они неприменимы к данному случаю! А другому человеку кажется, что применимы. И в этом все.

Долг никогда не был слишком тяжел для Павла. Он не хотел расходиться со своим временем. Он только

не понимал: почему Тамара оказалась вдруг враждебной и противоречащей этому долгу?

Синекаев терпеливо объяснял. Черты его стали темнеть в сумерках; явственнее обозначилось над веком

синеватое пятно. (“Все под звездой рождаются, а я под молнией”.)

Черемухина сидела смирно, сложив на коленях ладошки. На ее круглом лице было написано сейчас

искреннее желание, чтобы Павел скорее все понял, опомнился и не губил себя. На нее даже нельзя было

рассердиться.

И вдруг – так глупо и странно! – Павлу пришла на память какая-то песенка тех еще времен, когда они с

Черемухиной были школьниками. Она забарабанила в его мозгу одним клавишем:

Ах, мой милый, все возможно,

Стоит только пожелать!

Видишь – птичка? Осторожно.

Птичку можно испугать.

Он прикрыл глаза с отвращением, но она продолжала пиликать внутри его самого: “Ах, мой милый, все

возможно…”, “Ах, мой милый…”

“Что же это, так и будет теперь? – мотая головой, беззвучно закричал он. – Я так и буду сидеть,

молчать и слушать? Ходить, как заводная кукла, а ключ будет храниться у Синекаева в сейфе? Неужели я устал?

Неужели постарел? Неужели безнадежно испорчен?” Он сжал кулак, чтобы напрячь мускулы, но рука уже

спустя секунду безвольно раскрылась. Так он просидел довольно долго, Мыслей у него не было, только

опустошающая тишина внутри. Даже песенка, сделав свое дело, удалилась, как рассыльный, передавший пакет

по назначению и получивший за это росчерк в свою разносную книгу.

– Каждый наш поступок надо соразмерять с тем, какую он может принести пользу, – говорил Синекаев,

– или какой причинить вред. Короче, какой у него общественный резонанс. Конечно, для некоторых слово

“неправильно” равносильно понятию “опасно”: неправильно то, что грозит неприятностями мне самому. Но я

говорю не об этом. Мы вовсе не заблуждались в истинных побуждениях Шашко, когда он заварил всю эту кашу

вокруг тебя. Хотя он и не из храбрых, просто нахал. А нахал точно знает ту черту, которую переходить не

дозволено. Мы не его испугались. Однако существуют вещи, которые святы. Ты не имеешь права подрывать

корни дерева, на котором сидишь сам. Ведь у нас есть законы, наши установления. Они не дешево нам

достались. Мы слишком много понесли утрат, чтобы относиться равнодушно к делу наших рук. Народ

заслужил, чтобы жить спокойно и твердо знать: то, что им сделано, сделано прочно и правильно.

– А вы? – тихо спросил Павел.

– А я – что? Не народ? – искренне удивился Синекаев.

Поток мыслей уносил его дальше. Он почти не обратил внимания на эти слова.

– Нет, я хотел спросить, – продолжал настаивать Павел, все так же тихо и нелепо. – Вы считаете, что и

каждое ваше решение дает вам право на спокойствие? Или все-таки с вами можно спорить и критиковать?

– Критика и самокритика – основа нашей жизни. Поспорить впустую… – Синекаев почти с жалостью

посмотрел па Павла. – Не о том думаешь, Теплов. О себе подумай. К чему пришел? Завтра ты станешь

посмешищем района, погубишь репутацию девушки-комсомолки. Ты, член партии!

После минутного молчания он продолжал подобревшим, почти домашним тоном (разговор утомил его):

– Пойми меня правильно. Я не осуждаю твоих чувств. Но ведь надо быть самостоятельным человеком в

конце концов! Нельзя так поддаваться. У тебя есть жена, я ее видел.

Павел поднял на миг взгляд с легким проблеском удивления. И опять понурился.

– Может быть, она действительно тяжелый крест. Но в том, что она такая, повинен ты тоже, ты не

имеешь права теперь от нее отчураться. Наконец, у вас сын. Существует твой прямой долг перед ними.

Понимаешь, долг! Эго важнее всего. Иди и поразмысли сам, прежде чем мы будем принимать какие-нибудь

решения.

Павел поднялся. Он вышел бесконечно утомленным. Он видел еще перед собою глаза Кирилла

Андреевича; глаза, которые не желали ему зла, в меру сокрушались, в меру укоряли. Казалось даже, что

Синекаев из последних сил сдерживает снежный ком, нависший над головой Павла и вот-вот готовый покрыть с

головы до ног.

Жизнь рассыпалась под руками Павла, разламывалась на тысячу кусков, и все они не имели между собой

связи!

Вот сын, Виталик. Он помнит его от первых дней жизни и даже еще раньше, когда таинственно и упорно

шевелился живот матери, поднявшийся бугорком будущей жизни. А вот первые погремушки на веревочке, и

беззубая улыбка с непонимающими глазами, и первый раз “па-па”… Ах, Виталик, Виталик, чем же я виноват

перед тобой?!

Потом он брал наудачу другой клочок жизни – историю со сноваздоровским скотом. И слышал гневные,

растерянные, обращенные к нему слова Сбруянова: “Покрывать?! Обманывать?! Сено под бок Шашко стелить,

чтобы не ушибся? Значит, одни работают на народ, а другие на рекорд?”

“Глеб, хороший ты парень, но что я теперь могу сделать? Все будет уже без меня”.

Он скрипел зубами от стыда, в тоске ерзал головой по подушке. И вдруг затихал, словно вставили в глаза

по спичке, смотрел на лунный свет, который заливал комнату, как река в половодье. “Счастливый ты парень,

Глеб…”

Опять все ломалось под ногами, как непрочный ледок, и он шел под воду, на самое дно лунного света.

Сам не зная, что говорит, шептал в бессонную ночь слова признаний, захлебывался своим горьким счастьем:

любить, желать, тосковать.

Жизнь распадалась на две половины. Здесь блещут под луной травы, дышит земля, утомленная

солнечным днем, здесь мы можем идти, взявшись за руки. А там унылая и однообразная темнота, колдобины и

мочажины, куда оступаешься, набирая в сапоги ржавую воду… Так неужели нельзя идти рядом и быть во всем

правыми, не шарахаясь от теней?! Никому не причиняя боли? Значит, нельзя.

Но какими гвоздями ни прибивай себя к супружеской кровати, обездоленная душа будет за тысячи верст

от твоей подушки, и не посадишь ты ее на цепь, не застыдишь “правильными” словами! Только лицемером,

только погубителем собственной жизни будешь ты стоять перед ней или воровато, стыдясь, заглядывать в чужие

окна, чужие глаза.

– Что ж, иные, конечно, могут жить на два сердца, на две постели.

Новая картина прошла перед его глазами.

Землю пригрело солнцем, недавние снега напитали влагой, и вот показались первые ростки. Но их стали

старательно затаптывать, утюжить канонами, в которые с библейских времен никогда не укладывалась

полностью жизнь. Земля же стонала в отчаянии, пыталась отвернуться, а потом лежала в тупом изнеможении,

вытоптанная и бесплодная, утрамбованная подошвами, не дающая больше ни хлеба, ни цветов.

Ах, он продолжает фантазировать! Речь идет совсем не об этом.

Если он потеряет Сердоболь, все эти бессонные ночи и бурлящие дни, все то, чем так полна теперь его

жизнь, – а любовь только помогала ему шире раскрыть себя, она не заменяла весь мир, она освещала его! —

если он будет лишен всего этого и останется один со своей любовью, может статься, она тоже погаснет, как

светлячок на руке. “Потому что мы живем не только для того, чтобы любить друг друга”, – сказала Тамара.

Лунные капли все падали под окном; в час по лунной капле. Тамара… Лариса… Тамара… Лариса… О, да

что же тут делать?!

29

Дни сшибало, как мошкару на огне. Еще календарь не переступил лета, а вечера стали сырыми; утром

земля нехотя разминала суставы. Небо часто мглилось, и, как первые ласточки, начали желтеть пятачками

березовые листья. Уменьшился день, ночи сделались темными и глухими. Еще было тепло, но как-то марно.

Август выкатывал свои прощальные зори.

Тамара ехала в Сердобольский район на три дня; ей было нелегко это устроить. В радиокомитете

случился прорыв – заболел аппендицитом и слег на несколько недель в больницу Ярцев, ушел по

собственному желанию Горелик. Тамара должна была теперь ездить в противоположный конец области. Она

отрабатывала это время на совесть: с первого сентября начинался ее последний институтский год, тогда

придется сидеть больше в городе, постоянно просить послаблений у начальства.

Она приехала в Сердоболь очень поздно, во втором часу ночи. Вагон был старый, темный, она сидела на

краю лавки в ногах у свернувшейся калачиком спящей женщины. За дощатой стенкой, в соседнем отделении,

тоже в полутьме, шел странный разговор трех попутчиков.

– Люди как светофоры, – говорил кто-то задумчивым густым баритоном. – Одни идут, отгородившись

ото всех красным огнем: “Не тронь меня!” Другие – открытые, душа нараспашку: зеленый. Третьи —

настороженные. Кто их знает, чем встретят? Желтый.

– Вот я и предпочитаю этих третьих, – с коротким азартным смешком ввинтился один из собеседников.

Другой отозвался зевая:

– А я зеленых: спокойнее.

– Нет. Все-таки постою у красного, дождусь, – так же серьезно заключил первый.

Тамара хотела посмотреть на них: какие у них лица? Но неожиданно перед самым Сердоболем

задремала, и ее разбудил уже проводник.

Сердоболь показался ей мирным, как никогда. Какая-то обитель тишины. Не лаяли собаки, не светились

окна. Со слипающимися глазами она дошла до гостиницы, ей дали койку и обещали разбудить в шесть часов

утра: к первому автобусу, отходящему в село. (Тамара думала покончить с делами полностью за день, а два

других провести с Павлом.)

Утром она уехала так рано, что Сердоболь еще не просыпался. Она постояла на площади у телефона-

автомата – и пожалела будить Павла. Только забежала в райисполком, оставила сторожихе записку для

Володьки Барабанова: пусть он подготовит ей нужные сведения.

Ранним утром Сердоболь стоял весь в тумане, подсвеченный сбоку розовым солнцем, почти сахарный.

Тамара смотрела на него с материнской нежностью. Не выдержав, она вырвала из блокнота листок. (“Приехала.

Жду вечером”). Конверт бесшумно скользнул в щель: это было первое письмо в то утро.

Вернулась Тамара не с автобусом, а на телеге. Все кости у нее ныли. Проселок, который вел от деревни к

большаку, походил на вулканический путь магмы. Свечерело, и они ехали еще километров пять в полной тьме,

под грохот окованных железом колес, пока не встали наконец перед ними красноватые огни Сердоболя.

Тамара, прихрамывая, поспешила в гостиницу, чтобы умыться и узнать, не приходил ли к ней Павел. Нет,

никто не приходил. Зато весь вечер звонил товарищ Барабанов. Просил немедленно позвонить, или, если она

приедет поздно, передать, чтобы утром она зашла сначала к нему. Обязательно к нему, а не в райком. Да, в

райком ее тоже приглашают, к первому секретарю товарищу Синекаеву.

Тамара отмахнулась от всего: это ведь завтра! Она сняла трубку и попросила кабинет редактора газеты.

Оттуда никто не ответил. На квартире тоже господствовало молчание. Неужели его нет в Сердоболе? Вот это

была бы неудача. Почему она не предупредила заранее? Хотя бы накануне?

Но все-таки она не стала расстраиваться: впереди целых два дня. Усталость валила ее с ног. Едва

добравшись до подушки, она опять крепко и спокойно заснула.

Утром Тамара спала долго. Только в девятом часу спохватилась: и снова ей передали, что звонили из

приемной райкома: просят прийти. Это показалось ей немного странным. Что за спех? Она, не мешкая,

собралась, только на улице вспомнив о Володьке. Вот и ему она понадобилась зачем-то. Ах, это уже совсем

ерунда, Володька обождет.

В приемной секретарша не заставила ее ждать ни минуты, тотчас встала и провела в кабинет.

Синекаев был не один. Перед ним сидела заплаканная Галя Пронская, молоденькая доярочка из колхоза

Шашко. Синекаев мельком взглянул на Тамару и жестом попросил присесть.

Разговор продолжался.

– Нет, Галя, ты не должна думать, что кто-то оговаривал тебя. Твоя вина не маленькая. В прошлом году я

назвал тебя перед всем районом: “Наше золотое дитя”. А что мне теперь говорить?

Галя пристыженно мигала голубенькими глазками, избегая смотреть на Кирилла Андреевича.

Тамара поняла, что речь идет о Сноваздоровке, и с интересом слушала.

Когда доярка наконец ушла, прижимая к лицу скомканный носовой платок, Тамара сказала растроганно:

– Как вы хорошо, добро говорили с ней!

Синекаев перебирал что-то на столе и не поднял головы.

– А сейчас я буду говорить не по-доброму с вами. – И, глядя в упор на опешившую Тамару, раздельно,

строго произнес: – Как вы могли оболгать этого прекрасного человека?

– ?

– Павла Владимировича Теплова. Ведь вы утверждаете, будто он и вы…

Ошеломленная Тамара, не задумываясь, откуда и почему свалился на нее этот странный вопрос, еле

выдавила пересохшим ртом:

– А… он сам что говорит?

Голос ее прозвучал беспомощно.

Синекаев с коротким фырканьем вздернул плечами:

– Что он может говорить? Женатый человек…

Он выпалил это, ни одной минуты не задумываясь над правомочностью своих слов. Но для Тамары

перестал существовать мир. Земля с головокружительной быстротой побежала из-под ног. Значит, он отрекся от

нее. Так просто.

Она тупо продолжала смотреть на Синекаева, словно еще чего-то ожидая.

Он повертел в руках листочек из ее дневника, но читать не стал. Просто осторожно сказал, что лучше ей

сегодня же уехать из Сердоболя. Все это, конечно, неприятно, но пусть послужит ей уроком; она еще так

молода, он, Синекаев, ей в отцы годится.

Она сидела перед ним, не отворачивая окаменевшего лица, но он говорил и знал уже, что все пройдет:

рваная рана, которую он нанес ей, затянется. Хотя бы настолько, чтобы воспринимать окружающее, и тогда она

поймет, что горшее из всего, что могло бы с ней случиться, он отвел от нее собственными руками.

Он посмотрел на нее мягче. То, что он делал сейчас, представилось ему почти целительным.

Она была такая худенькая! Все пройдет, все кончится. Она еще сама поблагодарит… И что только нашел

в ней такой мужчина, как Теплов? Подумать, на чем спотыкаются лучшие люди! Но, к их общей удаче, сидит

здесь Синекаев (он поплотнее, с чувством удовлетворения откинулся на спинку стула). В самом деле, не

вмешайся он своевременно, то-то бы раздули скандал! Теплов и Ильяшева были на волосок от этого. Он

продолжал вразумлять Тамару строго, но уже успокоенно.

– Что вы так смотрите на меня? – спросил он вдруг.

Ее взгляд был по-прежнему прикован к нему. Она глядела не мигая, с тягостным недоумением, с той

странной болезненной пытливостью, которая придает человеческому взору почти физическую ощутимость.

Синекаев почувствовал себя неловко.

– Что вы так смотрите на меня? – повторил он.

– Я думаю о том, – медленно проговорила она; и он вдруг с удивлением заметил, что голос ее звучит

сильно и почти спокойно; вся она как-то неуловимо выпрямилась, от той сломленности, которая почти

растрогала его за минуту перед тем, ничего не осталось. – Я думаю о вас, – протяжно продолжала она. – О

том, какой вы на самом деле: добрый или равнодушный?

Синекаев вскочил и пробежался по комнате. Когда он снова исподлобья взглянул на нее, она была еще

спокойнее и холоднее. Она наблюдала за ним почти насмешливо. Ее голова была поднята, и пальцы,

расцепленные, лежали на коленях.

Сила презрения держала ее сейчас высоко над волнами.

Синекаев молчал. Тогда Тамара сделала то, что потом сама не могла объяснить себе, словно это был

порыв какого-то жуткого вдохновения. Она громко рассмеялась и небрежно, вызывающе закинула ногу за ногу,

так что короткая юбка открыла колено

– Значит, вы хотите, чтобы я уехала прямо сейчас? – спросила она с тем же странным весельем.

– Так было бы лучше всего, – пробормотал он.

Но Тамара покачала головой:

– Романы романами, товарищ Синекаев, а работа работой: срок моей командировки помечен

послезавтрашним числом. Могу быть свободна?

Она опять засмеялась, жестко и в то же время легко, и прошла вдоль всего его кабинета, ни разу не

оглянувшись, по длинной ковровой дорожке. Голова ее, увенчанная короткими косами, почти не колебалась. Он

видел смуглую тонкую шею и высоко обнаженный затылок – и не мог от него оторваться, пока она не скрылась

за дверью.

Дверь скрипнула, как новый сапожок. В ту же секунду Синекаев поднес руку к левой стороне груди.

Невольное движение. Он почувствовал, как что-то стеснилось там: сердце усомнилось в его правоте. Он

глубоко вздохнул, как бы выплывая на поверхность: нет, только так… Сама поблагодарит…

Преодолевая боль от обиды, нанесенной ему дерзкими глазами и высоко поднятой головой этой девушки,

но в то же время напоминая себе в глубине души, что она одна из тех, для кого он живет, Синекаев еще раз

вздохнул, уже свободнее, и, опустившись за стол, не позволяя себе делать паузу в рабочем дне, нажал кнопку:

– Пригласите следующего.

Вечерам того же дня Тамара снова вернулась в Сердоболь. Было не темно, но сумерки густели. Серые,

еще слепые улицы, как вода, расступались перед машиной и смыкались позади.

Тамара сидела сзади, крепко держась за руку Володьки Барабанова.

С той минуты, когда ноги вынесли ее из кабинета Синекаева и она с той же жуткой легкостью, почти не

касаясь земли, пробежала по всем коридорам и лестницам, а затем пересекла площадь и снова поднялась, уже

по лестнице райисполкома, открыла рывком дверь Володькиной комнаты и увидела на секунду среди многих

пятен других лиц, повернувшихся на стук двери, его лицо, обращенное к ней с испуганно-сострадательным

выражением, – она уже не расставалась с ним весь этот длинный день.

Он вышел к ней тотчас; ей не пришлось ждать за закрытой дверью.

Она стояла, привалясь к стене, в полутемном коридоре (приемную Барабанова ремонтировали, и в

кабинет вела боковая дверь).

Строительные леса закрывали окна, хлопали двери от сплошных сквозняков, то и дело по коридору

пробегали, толкаясь, люди – Тамара все это видела, но не понимала. Силы ее иссякли. Благодетельного

инстинкта хватило только на то, чтобы добежать сюда, в этот узкий, затоптанный коридор, похожий гудением

своих сквозняков на аэродинамическую трубу; и здесь она стояла, прижавшись к стене, когда Володька

Барабанов поспешно вышел к ней, плотно прикрыв за собой дверь кабинета.

– Почему ты не зашла сначала ко мне?! – сердито сказал он. – Тебе не надо было ходить к нему. Я же

просил, чтобы тебя предупредили…

Она шевелила губами, словно хотела что-то ответить, но только медленно подняла веки, переведя на него

помертвевший взгляд.

– Томка! – вскрикнул он в ужасе, вглядываясь в ее лицо. И вдруг обхватил ее обеими руками, забыв,

что здесь людное место; а она припала к нему с протяжным стоном и замерла на его груди. Самопишущая ручка

в боковом кармане его френча впилась железкой ей в щеку; потом несколько минут там оставалась вмятина.

– Вот что, – сказал Барабанов, вталкивая ее в какую-то пустую комнату, полную солнечного света. —

Обожди меня здесь. Никуда не уходи. У меня там совещание. Я сейчас кончу. Мы поедем с тобой куда-нибудь

по району. Слышишь, Томка? Сиди на месте и жди.

Уже уходя, по внезапному наитию он вытащил ключ из скважины и дважды повернул его за собой.

Потом она видела, как часто крутилась ручка, кто-то рвал дверь, и порадовалась, что он так сделал. Она

не могла уйти. Ей было некуда уходить: Павел отрекся от нее. Тело ее обмякло, и теперь она чувствовала, как

болят мускулы шеи, – наверно, оттого, что она так долго держала высоко поднятую голову перед Синекаевым.

Ее охватило чувство тупого утомления, и она смотрела перед собой на небо, сиявшее в открытом окне, с

покорностью жвачных животных. Потом взяла чей-то карандаш и стала писать вяло и почти бездумно на клочке

бумаги:

“Ничего не болит и не грустно. Сижу, слушаю радио. Надо мной еще этаж: пять или шесть комнат. Сидим

вдвоем: я и радио. Знобко. Здесь кто-то недавно курил. А сейчас дым выветривается. Или я привыкла к нему?

Не прощаясь, сошел по лестнице

В горьком запахе папирос…

Сижу и думаю странную мысль: в чем смысл жизни? Всегда думала, в том: дыши, живи, радуйся,

работай, жди своей любви. Может, уже просто молодость прошла, вроде искать нечего? А зачем дышать, как

работать, чему радоваться, если любовь умирает? Не знаю, как живут другие; может, у них несколько моторов,

подгоняющих кровь?.. Нет, ждать еще буду, и радоваться, и дышать. Только вот Павла не будет, с его карими

глазами, круглыми бровями и губами… тоже круглыми! Вот ведь смешное какое лицо…”

Она вдруг заплакала и стала рвать бумажку на мелкие клочки.

Когда опять дважды с сухим щелканьем детского пистолетика повернулся в двери ключ, она уже немного

отдохнула от первого приступа горя; повернула голову к Володьке, увидела, что он в плаще, вспомнила о

поездке и торопливо поднялась. Они спустились по лестнице, сели в машину – все это без одного слова.

Единственно, что он мог сделать в пути, – это время от времени за широкой спиной шофера брать ее холодную

руку. Тамара не отзывалась на пожатие, безучастно смотрела в сторону, но когда он выпускал ее пальцы, сама

искала его руки.

Так они ехали не меньше часа, когда показался железнодорожный переезд. Соскучившийся шофер,

заинтригованный долгим молчанием за своей спиной, полуобернулся, меряя их быстрым и любопытным

взглядом, и небрежно сказал, указывая на молодой яблоневый сад вдоль полотна:

– А принялись саженцы, Владимир Яковлевич!

Сад был детищем Барабанова, он добился, чтобы его посадили, когда только пришел в район.

– Да, пожалуй, – отозвался сейчас Барабанов с полной безучастностью.

То, что увидел шофер, разочаровало его. Оба седока были не близко друг к другу; женщина откинула

голову и, кажется, даже дремала, хотя глаза ее были открыты. Председатель райисполкома тоже сосредоточенно

думал о чем-то своем, не обращая на нее внимания. А как были сомкнуты руки на коленях, шофер не мог

видеть.

– Вот что, – сказал вдруг Барабанов, – рули к сельпо.

Это была тесная лавка с запахами лежалого штапеля и проскипидаренных полов. Несколько пыльных

стаканов мутного стекла и брусы стирального мыла украшали ее полку. Вперемешку сюда сваливали в разное

время штуки материи, спички, гвозди, соль. Не находящая спроса пирамидка крабовых консервов ютилась возле

единственной бутылки шампанского с солидным стажем ожидания. И когда именно это спросил сейчас

предрайисполкома, продавец потянулся и подал ее с чувством радостного изумления.

Выехав за деревню, Барабанов снова остановил машину, и они втроем распили вино, наливая поочередно

в единственный стакан шофера с прилипшими ко дну крошками табака.

– Жажда, – неопределенно пояснил Барабанов и скомандовал: – А теперь сворачивай в лес.

Когда они вышли из машины и вдвоем вошли под густую пахучую сень (шофер поехал в объезд),

Володька снова взял Тамару за руку.

– Ну, рассказывай. Да поскорей, пока не дошли до деревни.

Она покорно кивнула. Это был ее брат, ей незачем было больше от него таиться. Она рассказывала целый

день, пока они ездили из сельсовета в сельсовет, в те короткие минуты, когда оставались одни. Потом замолкала

на полуслове и снова спустя час возобновляла рассказ. Володька сердито хмыкал и огорченно вздыхал, сбоку

глядя на нее.

В полдень, по дороге в лесничество, стало темно, как при затмении солнца: тучи, слой за слоем,

настилали небо. И только настегав свое одеяло до конца, они прорвались. Сразу развиднелось. Белые полосы

короткого ливня освежили воздух. Гремя о железную крышу дома лесника, деревянно стукаясь о стволы, дождь

заиграл, засвистал в маленькие дудочки – и ему откликнулись синицы. Сиреневый куст возле крыльца

шевелил ушами, отмахиваясь от поющих капель. Выкинув излишек, тучи снова сомкнулись и поплыли дальше,

заметно поредев. А вокруг раздавалось равномерное падение маятников; лес превратился в безлюдную часовую

мастерскую; словно в самом деле в полдень все ушли на обед: “Дзин-ток, дзин-ток”. И один торопливый

маленький пришепетывающий часовой механизм, еще не побывавший в починке: “Клюк-паш-ш… клюк-паш-

ш… паш-ш-ш…” А потом отдельно, совсем молодо, звонко и озорно: “Клюк!”

В лесничестве им поставили самовар; на плите зашипела яичница. Это был уютный, вместительный дом,

разделенный перегородкой. За полотняными портьерами в боковушке – спальня. Пышные, высокие постели

волочили по полу расписные юбки подзоров. В горнице пол был устлан домоткаными половиками. Беленые

печи и стены встречали гостей опрятным сухим запахом, а за тремя окнами в кружевных занавесях зеленой

стеной стоял лес.

Потом, когда Володька уже азартно договаривался с лесником о каких-то бревнах, Тамара вышла на

крыльцо и долго следила за каплей-домоседкой: она так плотно прилепилась к сиреневому кусту, к одной из его

малых веточек, что висела и не падала уже минут десять. Она была серая или белая, но без малейшей примеси

голубого. Как зажженная днем электрическая лампа, сама светилась, не освещая ничего. Ее прикрывал

лопоухий лист; устав к вечеру, он все-таки продолжал нести великодушную службу дворового пса: заслонять и

оберегать маленьких.

В Сердоболь вернулись затемно. Володька отомкнул пустой кабинет и щелкнул выключателем. Тамара

заморгала. Они сели друг против друга.

– Ну вот, – сказал Барабанов, – давай теперь рассуждать логически. Каждый человек в жизни

стремится к тому, чтобы ему было хорошо. Хорошо для себя и для других. Оставь пока Синекаева, просто

подумай: могла бы ты хорошо прожить с Тепловым? А ему стало бы лучше? Ну? Вникни.

– Может быть, и нет, – мрачно отозвалась Тамара. – Не знаю. Но плохо с ним – лучше, чем хорошо с

другими. Можешь ты это понять?

– Н-да… Это потому, что ты его любишь? – полувопросительно уронил Барабанов. Во всем его виде

так и сквозила не то беспомощность, не то уважение перед фатумом.

– Ах нет! – Тамара сделалась косноязычной, ее била лихорадка. – Не только потому. При чем здесь

любовь! – Она знакомым мальчишеским жестом отстранила от себя это слово. – Пойми, Володька!

Ее кулак рассерженно стучит перед самым его носом. Она хватает его за обшлаг френча, словно хочет

движением передать то, что не ложится в слова, как бывало во времена их школьных споров. И он тоже

придвигается к ней с мучительным желанием понять. Постигнуть ее мысли.

– Любовь – да. Пусть и любовь. Но не только из-за любви: он стоит сам по себе! А другой не стоит,

хотя бы я его тысячу раз любила, обожала, боготворила…

– Думаешь, стоит? – засомневался Володька. – Он-то?

И тут она увяла, испуганно спросив, как у старшего:

– А ты думаешь… нет?

– Я ничего не знаю этого! – закричал Барабанов. – Ты всегда была для меня слишком мудреной,

Томка! Но я не хочу, чтобы тебя обижали. Если б я мог, я бы хотел быть даже не мужем твоим, а отцом: я бы

никому не позволил тебя трогать!

– Знаю, – опуская голову, сказала она. – Я все знаю, Володя. Спасибо.

– Вот что, – добавила она погодя. – Тогда мне только умереть.

– Чего еще?

– Нет, тогда мне, правда, только умереть, если он не стоил. Мне не жалко, что он меня бросил – как это

говорят, – и мы не будем вместе. Это все можно. Может, он меня любил мало или разлюбил. Так бывает. Это не

потому, что он плохой; просто, наверно, я не такая. Но вот если он не стоил…

– А как ты это узнаешь?

– Не знаю. Теперь, наверно, никак.

– Ну, вот что. – В Володьке проснулась решимость. Он протянул руку к телефону.

– Не смей! – Тамара сорвалась с места и отламывала его пальцы. – Я не хочу! Ненавижу его!

– А я говорю, вам надо встретиться. Как ты так можешь? Ну не буду, не буду. Томка, сядь. Эх, дура же

ты!

– Пусть. А тебе что?

– Ладно, оставим до завтра. Ночевать пойдешь ко мне; сейчас предупредим Римму. И не беспокойся,

никто тебя теребить не будет.

Утром Барабанов позвонил Павлу. Тот на рассвете вернулся в Сердоболь и только сейчас прочел письмо


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю