Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"
Автор книги: Лидия Обухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 40 страниц)
велики.
– Врите, – проворчал Павел. – Какой же это номер?
– Тридцать четвертый.
Потом она вынула руки из карманов, и он увидел, что они в расписных зимних варежках.
– Вот руки у меня все равно мерзнут, – виновато сказала она. – Я их отморозила в детстве. – И,
стащив зубами варежку, принялась дуть на пальцы.
Павел тоже снял свою подбитую байкой кожаную перчатку и слегка дотронулся до ее руки.
– Как ледышка! Вы же заболеете.
– Заболею – семьдесят процентов по больничному листу заплатят.
– Почему семьдесят?
– А потому что я уже давно здесь работаю.
– Здесь – в районе?
– Нет, в области.
– То-то я вас никогда не видел.
– А вот и видели!
– Не припоминаю.
Она засмеялась, как озорной мальчишка, синими губами:
– Один раз даже разговаривали со мной.
– Когда?
– Не скажу. Это моя тайна.
– А как вас зовут, тоже тайна?
– Нет. Зовут Тамара, фамилия Ильяшева. У меня папа был лезгин, только я его не помню. Работаю в
областном радиокомитете. Вот езжу, собираю материал, записываю голоса. – Она указала на квадратный
чемодан – футляр с магнитофоном, который он задел ногой в темноте.
– Что ж, они, кроме вас, никого послать не могут по такой погоде?
– Ну! Зимой еще хуже, когда все заметет. Еле ноги тащишь: ведь эта штучка весит восемь кило. А
сейчас чем плохо? Очень даже хорошо. Посмотрите!
Она взмахнула своей расписной варежкой, и Павел увидел, что в самом деле, за это время все
преобразилось: сиреневый туман, тепло-радужный, переливающийся, клубился над водой, не касаясь ее. В
четыре часа утра стало совершенно светло. Бакены перестали казаться лохматыми звездами и стояли над водой,
не светясь. Берега, поросшие густым кустарником, были полны соловьев. Они сладко заливались хором и в
одиночку, неся полукилометровое дежурство, и передавали лодку следующим постовым.
Повторялись вечерние чудеса: небо розовело, а вода отливала серебром, потом и вода легко закраснелась,
но не с востока, а от большого алого облака, которое стояло на противоположной стороне. Это высокое круглое
облако уже купалось в солнце; в нем было так много света, что ничего не стоило уделить малую толику воде. А
на востоке гребешок бора вонзался в проступавшее пожарище. Ночные тучи надвинулись низко; середина
небосклона была чиста; птицы, как на плохих картинках, цепочкой черных закорючек отпечатывались на
красном небе.
Но вот из-за какой-то безыменной одноголовой церковки впервые мелькнул край солнца. Оно тотчас
скрылось за холмом, будто не выспавшись, но купол продолжал накаляться. Это был ни с чем не сравнимый
яркий румяный свет, переходивший на тучах в сиреневые тона. Само солнце не было похоже на вечернее, хотя
на него можно было смотреть, не прищуриваясь, как и при закате. Оно казалось неумытым, огромным и стояло
еще так низко, будто приросло к горизонту пуповиной.
Река петляла, солнце плыло вдоль берега, иногда цепляясь за черные крыши, ныряя по пояс в плетни. Это
было древнее доброе светило коровьих стад, которое при своем появлении не нуждалось в трубных салютах, но
довольствовалось приветственным криком петухов. Вся живность, водяная и сухопутная, воспрянула, заблеяла,
заверещала, и только бессменные птицы продолжали, не сбиваясь с тона, свою вахту, но их голос тонул в
других, утренних, бодрых звуках.
Река пошла волнами: волна палевая, волна сиреневая, волна бледно-брусничная. И ветер переменился —
стал не глубоким, ночным, а порывистым шустрым ветерком, бежал по воде вприпрыжку и вот-вот должен был,
кроме запаха сонных боров, донести домовитые струйки дыма. Небо в зените все больше принимало дневной
цвет, а восток гас и бледнел на глазах. Но, впрочем, ничего этого больше и не надо было, ибо чудеса кончились,
а утро началось. И те, кто проспал его рождение или, как Павел и Тамара, встретил лицом к лицу, все равно
переступили черту еще одного дня, отмеченного на календаре земли новым числом, а на больших звездных
часах вселенной, где стоит вечный день и вечная ночь, – подобного песчинке…
– Вот теперь видно, что нос у вас синий.
– А у вас, думаете, какой? Прямо фиолетовый.
Павел смущенно схватился за лицо.
Тамара расхохоталась и проказливо боднула ногой цистерну. Та глухо загудела.
– Да сидите вы спокойно! С вами взорвешься. Что за шалости! Сколько вам лет?
– Двадцать четвертый, а вам?
– А мне… не двадцать четвертый.
– Видите на пригорке село? – сказала Тамара чуть погодя. – Вон, где церковь, как белая свечка? Я туда
и еду. А вам еще часик, пока доберетесь до своего Конякина. Вы на войне были? – спросила вдруг она.
– ?
– Нет, ну, какое у вас было там звание?
– Лейтенант.
– Лейтенант мушкетеров д’Артаньян, так? Ну, до свидания, лейтенант. Когда будете возвращаться?
Сегодня? Я тоже. Может быть, опять встретимся на большой сердобольской дороге. Не забудьте вашу шпагу-у!..
– закричала она уже с берега.
– Что она сказала? – спросил моторист, вылезая из кабины. – Прикурочки у вас не найдется?
Павел достал пачку “Беломора”.
– Нет, я не расслышал, что она сказала.
– Девица, – неопределенно протянул моторист.
– А что? – живо спросил Павел.
– У вас дочеря;´ есть? – все так же неясно, но значительно спросил моторист.
– Нет.
– А мне хозяйка принесла недавно. То все парни, мальцы были, а то – вот тебе на! Нелей назвали. Я
вам скажу: нашему брату, мужчине, надо иметь хоть одну дочку, чтобы по-настоящему любить и жалеть
женщин. Ведь жена, как ее ни уважай, – с ней ложишься в кровать, а это совсем другое дело.
Не прибавив больше ни слова, он вошел в кабину, пронизанную светом, и запустил мотор.
С какой быстротой помчался их катерок в разверстые солнечные ворота!
Начинался новый день. Целый день с восходом и закатом.
Павел постоял, глядя вперед, на слепящую солнечную рябь, потом обернулся к западу – туда, где на
холме теплилась свечой белая церковь и исчезала крошечная фигурка.
“Славная девушка!” – подумал он, затягиваясь папиросой.
Ночь с ее тревожными разговорами отошла. “Не-ет, – думал он, – это не способ передвижения – на
молочных цистернах. В первый и последний раз. Еще ангину подхватишь. Скорей бы добраться до берега на
самом деле!”
В конякинской третьей бригаде, в деревне со странным названием Сноваздоровка (жили там когда-то два
помещика, поссорились, потом столкнулись неожиданно и говорят: “Снова здорово!”) прежде всего он увидел
много новых срубов, уже собранных на дороге, ожидавших, когда их водрузят вместо старых покосившихся
обиталищ. Когда Павел не без удовольствия дал понять, что заметил это, бригадиру – молодому
взлохмаченному парню, которого он поднял с постели, тот, хмуро зевая, не обратил внимания на его слова, а
может, не захотел об этом разговаривать. Сами они уже перебрались в новый дом с резным кленовым
крылечком, но внутри, оттого что рамы еще не выставлялись, стоял обычный кисловатый спертый запах
крестьянской избы. На чистой половине кровать была только одна – с никелированными шишечками, с
высоким матрацем, а все остальное семейство, состоящее из стариков, трех или четырех девушек и парней,
видимо младших братьев и сестер хозяина дома, помещалось в кухне. Как они там укладывались, Павел не мог
разглядеть в полутьме: окна, возможно уже от мух, занавешивались шалями.
Чтобы дать умыться бригадиру, откуда-то сбоку с ковшом в руках неслышно появилась молодая
женщина. Она шла, прихрамывая и стараясь отворотиться от чужого, чтобы прикрыть зажившие, но еще
достаточно заметные ссадины на лице и руках.
– Что с вами? – невольно с жалостью спросил Павел.
– Упала с крыльца, – шепотом отозвалась она.
Старуха свекровь услышала вопрос из-за перегородки и стала громко и сварливо причитать над
неуклюжей молодухой до тех пор, пока сын не оборвал ее довольно резко:
– Растапливайте лучше печку. Видите – гости.
Вышли на волю, и, хотя еще было рано, он повел Павла осматривать хозяйство. В телятнике бригадир
сказал спавшей в уголке телятнице, когда она подняла растрепанную голову: “Все спим да спим, отдохнуть
некогда”. И прошел дальше, пока та молча прибирала волосы. Он был немногословен, отвечал только на
вопросы, но когда Павел спросил его о фактах, приведенных в письме в редакцию, не только не стал отрицать,
но даже в раздражении спросил: “Ну и что?”
Да, точно, он взял в 1954 году из лесничества десять бревен, а употребил их в личном хозяйстве: изба
разваливалась; какая могла работа идти на ум, когда вот-вот семью придавит? Только вернулся из армии,
женился, назначили бригадиром, заработанного еще ни рубля. А что с лицевого счета у колхоза списали за то
пятьсот рублей, так он даже про это и говорить не хочет – если уж он колхозу эти пятьсот рублей не
отработал!.. Телка не сдавал, а сена в овраге накосил пудов сто пятьдесят, да из колхоза, с лугов привез шесть
возов? Что, и еще один стог приберег? Ну и счетчики! Считали бы свои трудодни. Он и не притворяется, что
задарма готов работать (“Оклада мне не положено, а едоков видали?”), но на каждый тот пуд для своей коровы
сколько копен для колхоза сметано? Это что, не его трудодни? Будто сказал кому-то: “Моя рука одна больше
весит, чем все руки колхозников”? И не признается и не отрекается – может, в горячке брякнул. Характер
вспыльчивый, ну, если бы за одни характеры с работы выгоняли…
Дальше он уже говорил только о вывозе удобрений, о том, что готово и что не готово к весновспашке; и
все это толково, коротко, так что Павлу оставалось только записывать и смотреть туда, куда ему указывали. Так
как бригадир все-таки не отрицал своих противозаконных актов, Павел прикидывал, что тоже упомянет о них,
но все-таки писать ему хотелось уже про другое: о далекой деревушке, которая почти отрезана от мира лесом и
разливом, а между тем неуклонно встает на ноги и ревностно, истово, по-крестьянски готовится сейчас к
ответственному началу всех своих работ – севу.
Примерно через час, когда из всех труб уже вились дымки, бригадир предложил Павлу самому
потолковать с народом, если есть в том нужда, и ушел ненадолго к себе в избу, а когда вернулся и нашел Павла в
коровнике наблюдавшим за дойкой, то увел его завтракать, в чем герой наш весьма нуждался. Дом был прибран,
в чистой горнице на столе скворчала яичница, бутылка зеленоватого самогона украшала пиршество, крупно
нарезанные ломти хлеба и миска с солеными грибами манили оголодавшего Павла. Первый раз в жизни
выпитая им самогонка показалась сначала ничем не лучше керосина, но согревала отлично. Вскоре он уже с
некоторым усилием должен был отвечать на вопросы и, взглядывая на говорившего, из предосторожности
поворачивал к нему не голову, а все туловище, чтобы избежать головокружения. Он не заметил, что молодуха,
упавшая с крыльца, больше не появляется в горнице, но зато много смеялся, когда старуха мать на какое-то
замечание сына смиренно ответила:
– Мы, старики, совсем от рук отбились, не слушаем молодых.
Потом, когда Павел немного отдохнул, к дому бригадира подвели запряженную лошадь, и они поехали на
поля. Павел спросил между прочим про кукурузу: получается ли? Бригадир честно ответил, что пока худо.
Однако причины не в земле и не в уходе, а в семенах: не те сорта засылали. В этом году председатель колхоза
Филипп Дмитрич Шашко лично ездил на семенные пункты, и надо ждать хороших результатов.
В бригадире по-прежнему не чувствовалось ни панибратства, ни заискивания, и это нравилось Павлу. Он
с удовольствием оглядывал плотную щетинку озими – единственное яркое пятно на голой развороченной
земле.
– Хорошо пахнет весной взрытая земля! – сказал он несколько сентиментально.
– Живой запах, – коротко отозвался бригадир.
Тот же самый моторист, на том же катерке, груженном сейчас полными бидонами (теплые белые капли
еще стекали по светлым бокам), взял Павла в обратный рейс. Только на этот раз Павел уже втиснулся в кабину,
примостился на узкой доске, вбитой косовато, и, упираясь коленом в какой-то рычаг, под адский грохот мотора,
в бензинном чаду задремал. Сон его, прерываемый ежеминутно, длился все-таки около часа, потом мотор стал
сбавлять обороты, и Павел протер глаза. Они причаливали к берегу.
– Вон ваша барышня стоит, – сказал моторист.
Павел, едва ворочая тяжелой головой, хотел было ответить, что никаких барышень у него нет, и вдруг
увидел: Тамара стояла на берегу.
Он еще был отуманен сном, тело его затекло от неудобной позы; ее появление не вызвало в нем
заметного удовольствия. Все-таки он выбрался боком из кабины, больно стукаясь о металлические части; и
здесь воздух, искристый, играющий солнцем и ветром, резанул его лицо и его легкие так, что он мгновенно
ощутил столь частое теперь в нем животное счастье в каждой клеточке.
Он подал руку Тамаре, она вскочила в лодку. Она тоже была сейчас частицей воздуха и воды; широкие
солнечные полосы, отраженные рекой, проходили по ее лицу. Коричнево-вишневые глаза брызгали светом, и
помпон вязаной шапки, плохо пришитый, лихо подпрыгивал на ветру.
В сущности, Тамара не была не только красива, но даже и привлекательна подолгу. Обаяние ее
заключалось лишь в том оживлении, которое охватывало ее временами. Тогда словно беглое солнце заглядывало
в ложбину, загоравшуюся венчиками цветов. И притом не всякое оживление так красило Тамару – не радость,
не изумление, не гнев, а что-то таящееся между ними, не само чувство, а его возникновение. Но вдруг юное,
гордое, пленительно-открытое выражение озаряло ее всю, и, когда оно уже гасло, исчезало начисто, что-то от
него все-таки оставалось в памяти другого человека.
Теперь они видели все то, мимо чего слепо проплывали ночью. Посреди бурной речной воды стоял домик
бакенщика с двумя окошками и красной звездой на челе. Не только клочка суши не было вокруг, чтобы
поставить ногу, но вода подмывала половицы. В десяти шагах торчал конус затопленного стога.
Попался и дом кирпичный о двух этажах – ласточкино гнездо, – волна колыхала ему крыльцо. Рядом
остров – сарай с кучей навоза, белая лошадь, куры, а ступи они шаг – и уже Гаребжа!
Плывут облака по второму небу – вверху облака и внизу облака. Вода желта, синь воздух. Стоит на пути
лесок – дубки. В ледоход, он принимает на себя все удары льдин: стволы в зарубках. И над ним тоже бегут
дырявые облака; светлые пятна отражаются между стволами, словно тусклое солнце плывет по тысяче лежачих
зеркал.
Неожиданно пошел дождь: густой, звонкий, подогреваемый сбоку солнцем, и катерок смело вошел в
столб радуги. Ворота ее раскинулись на полнеба: река в дождевой пелене стала мутно-золотой, цвета летающей
над овином овсяной пыли.
От дождя они схоронились под брезент и несколько минут, сблизив головы, дышали общим крепким
запахом просмоленной парусины и слабым – папирос и одеколона от волос Павла. Потом солодовый запах
реки властно ворвался под брезент, они откинули краешек и увидели, что радуга, которая уже было потухла,
стала снова разгораться за их спиной, словно кто раздувал ее, но не ровной дугой через весь небосклон, а
нежно-розовым и светло-зеленым пеньком, – на нем уместились целиком сторожка бакенщика и островерхий
стог.
Павел стал расспрашивать, что она успела сделать за это время. Тамара охотно отвечала. Ей нравился и ее
магнитофон и все те технические термины, которые были так темны для Павла.
– Значит, можно считать, что вы нашли свое место в жизни и будете сначала записывающей барышней, а
потом записывающей дамой?
– Может быть, и так, а может быть, и нет, – загадочно ответила Тамара. – Мне это пока нравится,
потому что много можно увидеть. А так только и надо жить в молодости. Но потом – и, может быть, уже скоро
– я хотела бы делать другое. Я вам не говорила: я учусь заочно в институте. Если приналягу, то кончу через
год. Буду учительницей, поеду на север. Я ведь там еще никогда не бывала. Или, наоборот, поеду на юг, где
родина отца, найду его аул, разных своих родичей; будут меня звать не Тамара, а Тамар, стану я печь чуреки…
Павел от души смеялся.
Разговор у них шел в самых мирных тонах. Павел опять чувствовал в полной мере свое превосходство
старшего, образованного, бывалого человека. Наконец просто мужчины, черт возьми!
– А что вы увидали? – спросила его Тамара.
Павел рассказал о статье, которую намерен дать в ближайших номерах своей газеты. Помимо сева, он
поговорит и о культурных нуждах маленьких деревень, для которых правление колхоза с самым немудрящим
клубом уже почти столичная роскошь. Да и в самом Конякине клуб – бывшая усадебная конюшня угрюмой
кладки. Не оштукатурен, а только выбелен по кирпичу внутри. Вдоль стен на чурбачках доски. А середина
пустая; когда привозят кино – все стоят. Председатель взваливает на плечо неширокую домашнюю скамейку и
несет для индивидуального пользования; садятся с супругой.
Тамара слушала его со странной полуулыбкой:
– А как вам показался бригадир?
– Толковый малый.
– Может, и самогоном угостил?
– Не буду скрывать: попробовал.
Вдруг она взорвалась. А знает ли он, собирающийся говорить о культуре, что в деревне этой все варят
самогон открыто, из чего попало, для крепости добавляют табак, резину и, мало того, даже что-то вроде
муравьиной кислоты. Участковый смотрит спокойно: ему поднесут, он и едет дальше, качаясь. Вот и процветает
бойкая торговля самогонного колхоза имени Шашко; отравляют полрайона. В самой Сноваздоровке то и дело
драки, скандалы, чуть не убийства. Он видел жену бригадира? Ах, упала с крыльца?! А хочет он знать, как было
дело? Во время дождя эта молодица, жалея обувь (обувь и одежда “справляются” родителями, и довольно долго
она живет на свое приданое, пока не примрут мужнины старики и она останется полной хозяйкой), так вот,
жалея ботинки, она обула старые валенки с калошами. Вдруг видит с чердака, что брат мужа сунул ноги в ее
береженые туфли и шлепает по грязи. Она закричала: “Что же ты делаешь? Ведь жалко!” Золовки стали
подзуживать мужа: “Что она у тебя расходилась? Покажи ей, кто хозяин”. Муж принялся ее бить. Когда ее
отняли, то еле живую отвезли к матери, а оттуда в больницу. Там спрашивают, что такое случилось. Она
отвечает: “Упала с лестницы”. И больше ни слова. Через три дня приехал муж и сказал: “Ну, довольно
отлеживаться! Вставай, надо торф копать”. Она говорит: “Я еще не могу”. Он: “Не придуряйся”. Так и уехал, не
извинившись даже.
Потом Павлу Владимировичу понравились, кажется, новостройки. Да, действительно, в этих деревнях
идет лихорадочное строительство. Но как? Правда, тут, может, уже не столько люди виноваты, сколько районное
начальство, тот же Синекаев: не могут добиться леса на законном основании. А пока этого нет – безжалостно
рубят лес вокруг. Ведь райисполком выдает застройщику один кубометр – больше нету, а надо пятнадцать.
Воруют лес в открытую. Председатель колхоза выписывает на ночную вылазку машину или подводы. Лесники
сумерками исчезают. Если лесник все-таки появится, то только посмотрит, повздыхает (понимаю, мол, ваше
положение.) и уйдет от греха. Однажды конякинские приехали так, а их вел проводник – дальний родственник
лесника. Лесник пришел, постоял, перекинулся словечком, хотел уже уходить, а родственнику вдруг
подумалось, что он идет в милицию и на первого на него донесет – у них были нелады. Он и выстрелил из-за
дерева, ранил лесника. Все разбежались: какая уж тут порубка!
Вызвали порубщиков, они показали, кто. Того осудили, а насчет порубки даже и разговора не было.
Павел сидел молча. Бесследно, как снег под прямыми лучами солнца, таял замысел статьи в мирных
идиллических тонах о лесной деревушке Сноваздоровке. Стыд за свое легковерие душил его. Слушая Тамару,
он лихорадочно думал, с чего начнет тотчас же, едва ступив на берег; куда пойдет: к прокурору, в райком, в
милицию?
– Не расстраивайтесь так. Одними руками сразу ничего не перевернете.
– Но что же делать?! – сказал он в отчаянии. – Я же не могу, не должен смотреть на это спокойно!
Тамара воинственно сверкнула глазами.
– Драться, конечно! Каждый день. И не давать обводить себя вокруг пальца ни таким бригадирам, ни
даже Синекаеву: он ведь тоже, наверно, хочет, чтобы кое-что было шито-крыто…
– Ну уж нет! – закричал Павел. – О Синекаеве это неправда!
И они снова схватились.
Павел вернулся домой с саднящей кожей, обожженной ветром, с головой, гудящей от бессонницы, и
тотчас, словно поджидая его, зазвонила междугородная. Узнав голос Ларисы, мелодичный, с чуть заметным
детским пришепетыванием, отвечая ей, он постепенно терял то неприятное ощущение, с которым шел от
пристани. Хотя он слышал только голос, но многолетняя привычка дорисовала ему остальное и он возвратился
в обычный круг домашних забот, где он был единственным непререкаемым авторитетом, даже бессознательно
порадовался этому, потому что весь разговор с Тамарой и особенно ее резкий, прямой, блеснувший на
прощание взгляд как-то странно растревожили его, поселив чувство беспокойства и неуверенности в самом
себе. Неожиданное и унижающее чувство, от которого Лариса помогла ему избавиться. И он, благодарный ей за
это, был особенно ласков в телефонном разговоре, преувеличенно подробно расспрашивал обо всех домашних
мелочах и так чистосердечно смеялся, что, уже положив трубку, чувствовал себя освеженным этим смехом и
успокоенным. К Ларисе Павел мог возвращаться, как в мягкую постель: там будет удобно – и только. Он
хорошо знал это. Но сейчас ему казалось, что как раз это ему и нравится. Устойчивая, твердая земля опять была
под его ногами.
Не в этот, а на следующий день пошел он в райком к Синекаеву. Но тот с утра уехал в колхозы, и вообще
все сложилось так, что только спустя неделю Павел смог рассказать о Сноваздоровке.
Синекаев слушал, но его все время отвлекали. Звонил телефон, зашел один, потом другой инструктор.
Заглянула Черемухина. Ей он коротко кивнул: “Останься”. Она тотчас опустилась на боковой стул и стала
слушать, смирно сложив руки на коленях ладонями вниз.
– Самогон – это по твоей части, Таисия Алексеевна. Ты ведь ведаешь торговлей. Ах, черти, лесное
гнездо! Придется с Шашко побеседовать на басах. – Потом Синекаев снял трубку и вызвал Барабанова.
Тот вошел своей летающей, стремительной походкой, притащив целую охапку солнечного света и
свежести, – перебегал дорогу без пальто.
– Что насчет незаконных порубок в Сноваздоровском сельсовете? – спросил его Синекаев, хмурясь.
– Так все в порядке, Кирилл Андреевич! Фонды в карельских лесах нам выделили, часть порубленного
списали задним числом. Ну, я уж и попотел в облисполкоме! Все кабинеты обегал. Говорю: “Строиться все
равно люди будут, так давайте же плыть по волне, а не против волны”. Как выложил им все цифры без утайки,
так тут действительно выход был только один: или списать, или нас с вами, весь райком и райисполком, судить
вкупе с несколькими колхозами. Подумали и решили ходатайствовать в министерстве.
– Ты рисковал, Владимир Яковлевич, – проговорил Синекаев, впрочем, без укоризны, а скорее с
удовольствием.
Тот откликнулся, возбужденно смеясь:
– Риск – это незаконное действие, которое потом может быть оправдано благополучным результатом!
– Колья и мялья пройдешь на нашей работенке, – весело вздохнул Синекаев. – А у тебя, товарищ
Теплов, сведения устаревшие. Сам видишь. Кстати, где ты все это узнал? Не бригадир же тебе выкладывал?
Павел помялся, но Синекаев настаивал, и пришлось коротко упомянуть о Тамаре.
– От радио? Как же так, человек ездит по району, а мы в глаза его не видали. Она к тебе заходила,
товарищ Черемухина? Ты ее знаешь?
Черемухина покачала головой.
– Я знаю, – не дожидаясь вопроса, но быстро и как-то вскользь бросил Барабанов и тотчас вскочил,
потому что ноги сами несли его к выходу.
– Так вот, если снова появится эта шустрая разоблачительница, свяжитесь с ней. Может, транспортом
сможем помочь, подсказать что. Энергичная девушка, говоришь? Это хорошо, если только энергия правильно
устремлена. А то можно со всей своей энергией остаться в стороне от главной дороги. Бывает, увидят прыщик и
расцарапывают до кровавой раны. А можно другим заниматься – более существенным. Упущений много, сам
знаю. Но пока научимся по-настоящему умно хозяйствовать, будем печься хотя бы о том, чтобы накормить
народ. Целина тоже не дешева, и это, может, не самый лучший путь к резервному хлебу, но быстрейший. И надо
было на это идти. А насчет бригадировой жены – вызовем-ка его на бюро. Ты, Таисия Алексеевна, проверь все
досконально.
Черемухина вслед за Барабановым ушла. Синекаев вместе со стулом повернулся к Павлу:
– Ну, редактор, что же ты вынес еще из своей поездки? Как сев?
9
Переломным моментом в жизни часто бывает тот, который кажется самому человеку совершенно
незначительным и пустяковым. То, что Павел в течение суток дважды встретился на реке, недавно
освободившейся от льда, с какой-то незнакомой девушкой, не могло, конечно, надолго остановить его внимания.
Он не позабыл ее, но, пожалуй, особенно и не вспоминал. Она осталась где-то на берегу, под мокрым дубком с
еще не растаявшими льдинками на корневище. В шуме и толкотне лодок затерялся голос, который чаще всего
звучал грубовато и неподкупно, как у мальчишки. Он помнил ее взгляд исподлобья, но уже не мог сказать с
точностью, какого цвета были глаза. Впечатление воинственности и сиротства, которое осталось у него,
понемногу заслонилось просто именем Тамара, безликим, как всякое чужое имя, с которым нас не связывает ни
особое дружелюбие, ни неприязнь.
Поэтому, когда она столкнулась с ним на улице Сердоболя, он бы рассеянно прошел мимо, если б она
сама не окликнула его.
– Лейтенант! – громко позвала она.
Он удивленно обернулся и увидел, как она вспыхнула до корней волос, потому что он уже забыл это
слово и оно не значило для него ничего. Досадуя на промашку, он принудил себя к теплоте, которой не
чувствовал на самом деле.
– А, отважная мушкетерша, – сказал он, улыбаясь.
Но она не приняла его тона и забилась в свою раковину. Они медленно шли по тротуару, не зная, что
делать дальше друг с другом. Павел, чувствуя себя все еще виноватым, расспрашивал на правах старшего, давно
ли она приехала сюда, какое у нее задание на этот раз.
Она односложно отвечала, и так они шли, пока не остановились перед чайной, и он, полуизвиняясь,
сказал, что должен зайти сюда за папиросами. Он думал, что они попрощаются, но она молча последовала за
ним.
В пустом зале буфетчица, улыбаясь Павлу как старому знакомому, несла к стойке груду горячих
пирожков на противне
– Лена, дай человеку пирожок, – сказал вдруг Павел с той доброй непринужденностью, при которой
его покровительство не могло обидеть.
И, уже поднеся ко рту прихваченный папиросной бумагой горячий комок теста, Тамара полуудивленно,
полупризнательно пробормотала:
– Как вы это догадались?
– О чем?
– Да что я очень хочу есть.
Он впервые внимательно посмотрел на нее. На ней была все та же вязаная шапочка с помпоном. Худое
лицо заметно тронул весенний загар, и несколько темных веснушек, похожих на родинки, сидело на подбородке
и переносице.
– Позавтракайте хорошенько, – мягко сказал он. – А потом, если будет время, загляните ко мне в
редакцию. Хорошо?
Он протянул ей руку, она дала свою, но отозвалась опять колюче, отводя глаза в сторону:
– Я не останусь сегодня в Сердоболе. Я поеду дальше.
– Тогда – в следующий раз, – уже гораздо суше проговорил Павел и вышел, высоко неся свою
черноволосую голову, ни разу не оглянувшись, словно был вне досягаемости ее глупых обид.
День сложился у Павла хлопотливо. Это был вторник, когда в редакции проводился обзор номеров за
прошлую неделю и утверждался план – а для пятницы уже и макет – номеров будущих.
Привычка Павла к аккуратности, его неукоснительное требование, чтобы материал подготавливался
вовремя, а макеты составлялись точно, понемногу изжили в редакции дух разболтанности, который царил при
Покрывайло.
Правда, тогда жилось вольготнее, и старые сотрудники иногда исподтишка мстили новому редактору,
коварно допуская его промахи, а потом изобличали его в них с видом глубокого соболезнования.
Неопытность его первое время действительно была просто фантастической: он не знал самых простых
терминов, не понимая различия в шрифтах и их назначения. Чувствуя себя глупо, не решаясь спрашивать у
сотрудников, потому что постоянно боялся попасть впросак, он тем не менее решительно ухватился за ту
единственную ниточку, которую мог тянуть без опаски: это была литературная сторона дела.
И высокомерие сотрудников скоро сменилось угрюмым, а потом виноватым молчанием. Никак не
подчеркивая своего превосходства, чаще всего с глазу на глаз Павел вежливо, но по-учительски беспощадно
разбивал фразу за фразой, и те люди, которые пришли в газету в самом деле из любви к писаной бумаге, скоро
убедились, что такая таска ощутимо шла им на пользу.
Покрывайло, с которым Павел изредка встречался, с интересом и без малейшего недоброжелательства
следил за его усилиями. Несмотря на весь цинизм, жилки склочника в нем не было. Собственно, он и учил
Павла в неслужебное время хитростям газетного ремесла.
– Я знаю больше тебя в сто раз, Павел Владимирович, но я все-таки не газетчик. А ты будешь
газетчиком, помяни мое слово. Опыт, что такое опыт? – желчно добавлял он по своему обыкновению. —
Другой просидит двадцать лет на одном месте, и все говорят: опыт! А он просто сидел, место занимал.
За восемь месяцев Павел привык к своему коллективу, и к нему привыкли тоже.
На обзор собрались, кроме него самого, пять человек – весь наличный состав редакции. Сотрудник
отдела культуры и быта Ваня Соловьев со всей серьезностью девятнадцати лет начал доклад дотошно и
степенно:
– Все номера истекшей недели вышли вовремя и с этой стороны нареканий не вызывают. Но
оформление? На первой странице шрифты срублены; “к” вообще из другого шрифта. На четвертой странице
допущены орфографические ошибки: “В голодной степи”; Голодная – имя собственное, а по вине корректора с
маленькой буквы. Заголовок клиширован криво.
– Цинкография виновата, – прогудел Расцветаев, – перебить надо планку.
– В воскресном номере под шапкой даны разные звездочки, – обличительно продолжал Ваня. – На
второй полосе, по-моему, неудачная планировка материала: “Смотреть вперед, работать с перспективой” нужно
было дать в центре. Нет отбивки подвала, он сжат – некрасиво. Опять допущена ошибка: “хороший”
пропущено “о” по вине корректора. Последние дни корректор стала относиться халатно к своему делу, Павел
Владимирович. Сигнализирую.
– Да, – сказал Павел, – я уже два раза ее предупреждал, правда, не в приказе, так как у нее еще не
кончился испытательный срок. Кажется, действительно человек попался несерьезный…
– Все ходит, да поет, да смеется! – раздраженно воскликнул заведующий сельхозотделом, сморщенный,