Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"
Автор книги: Лидия Обухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 40 страниц)
биографию”. – “А мы его знаем, нечего рассказывать”. Проголосовали за Сбруянова. Такая история.
Они уже минут пять стояли у расщепленной березы. Возница подобрал вожжи, но, прежде чем уехать, за
руку попрощался с Павлом и, видимо оставшись доволен состоявшимся знакомством, пригласил его весной
порыбалить по большой воде с острогой.
– У нас места для этого, кто понимает, отличные! Не велика Гаребжа, а в разлив – море. Значит, помни:
четвертая изба, как въедешь. Сам ты из Москвы? Такая история: я и в Сталинграде бывал и в Берлине, а ранили
меня под Москвой, в сорок втором. Лежу на снегу, думаю: “Ну все, кончик. Помираю”. Потом прошу:
“Расскажите мне хоть, какая она есть, за что голову складываю”.
Павел постоял под березой, глядя вслед повеселевшему коньку, который почуял близкую конюшню.
Вокруг, подожженная кленами, пылала земля. Кукурузное поле, выгнутое горбом, сухо, как солончаки, горело
белыми раскиданными повсюду обмороженными листьями, истончившимися до пергамента. За межой
занимались языки осиновых верхушек. В изгороди придорожного дома шел провал из зеленых, еще не
схваченных огнем кустов, а дальше густая, глубокая коричнево-винная гамма бересклета и черемухи.
Павел пошел напрямик по указанному ему пути через колхозные огороды, где завивалась голубыми
кочанами поздняя капуста. Вырванная с трудом морковь в липких комьях земли растопыривала пальцы
отростков и, обтертая о траву, весело, молодо хрустела на зубах. Подул ветер, стало свежо, и это подстегивало:
торопись, пошевеливайся!
В тридцать пять лет появляется энергия зрелости: ничего попусту! Исчезает вялая мечтательность, нет
расточительства. Зима, весна и лето – только подготовительные к такой осени этапы. Напрасно сравнивают
зиму со старостью. Зима – раннее младенчество. В снеговых свивальниках лежат поля, готовятся к жизни
спящие корни. Голые стволы, прихваченные морозом, бездумно качаются в остуженном небе. Весной же
наступает бурное отрочество. То снегом, то дождем, то заморозком топчут апрельские дни землю. Май томит
распускающимися почками, и губы тоже набухают и лопаются посередине. Лето приходит разодетое, как на
праздник. Оно ступает вальяжно; иногда любит прикидываться молоденьким: после первого покоса выпускает
зеленую травку, а на болотах не переводятся чахлые фиалки. Но вот идет вторая половина августа – наша
северная осень – и начинается зрелый осмысленный труд. Любовь тогда тоже полна жгучей бодрости и
остроты. Мы уже не можем откладывать решения на завтра. Чего же мы стόим? И люди смотрят друг другу в
лицо…
Кричали, срываясь на фистулу, петухи в соседней деревне. Поджаренные на утренних заморозках клены
освещали синее, натертое колесами и шинами шоссе – дорогу на Сердоболь.
В тот же день, когда пришлось к случаю, Павел полюбопытствовал у Гладилина насчет сбруяновской
истории:
– Что же там произошло?
Гладилин поморщился, как будто хлебнул горького:
– Затеяли игру в председателя. Приехали мы – отменить собрание не можем, оно было правомочно.
Спрашиваем: “Почему вы против Бурлакова?” А они шумят: “Что вы нам его суете? Мы его не хотим”. Избрали
Сбруянова, хотя сами знали: не та фигура. Он и в партии-то чудом удержался. Правда, сейчас работает
исправно. Была кандидатура более приемлемая, директора МТС. Но он только услыхал, что собираются в
колхоз посылать, тотчас на диван – и хватается за сердце. Пришлось ему камфору впрыскивать, доктора
вызвать. Тот считает пульс: все нормально. Вот какое несерьезное отношение встречается еще у отдельных
товарищей!
– А за что Сбруянова хотели из партии?.. – осторожно спросил Павел.
– Да из-за попадьи! – отозвался Гладилин с досадой, но тоже не захотел объяснить подробнее.
3
Чайная “Сквознячок” стоит на самой магистрали, на сквозном автомобильном тракте, где расположен
Сердоболь. Вечером, когда проезжаешь мимо, в свете фар всегда видны возле нее тупорылые покорные
“газики”, покинутые своими водителями, пятитонки с грязными кузовами, легконогие “Победы”. Даже
утомленная министерская машина, бывает, не побрезгает “Сквознячком”, если путь ее лежит не близко. И здесь,
в шуме оловянных ложек, в звоне толстых, как базальт, пивных бокалов, в густых испарениях щей и в легком,
летучем парке чая люди все одинаково демократичны и доброжелательны. Да и чем считаться? Почти на всех
кирзовые сапоги или валенки, обутые в красную резину, отчего здоровенные мужики в своих дубленых
полушубках похожи на гусей. Но если и проскользнет кто-нибудь в городских калошах, тонких как скорлупка,
это не вызовет ничьего раздражения. Если человек проезжий забежал в “Сквознячок” погреться, а путь его
лежит дальше, то так ему и полагается. Ведь у этого, например, в ушастом малахае, с бровями, смерзшимися,
как у полярника, тоже есть в запасе велюровая шляпа. Ну, а если свой брат, районщик, возвращается из области
с очередной “накачки”, то завтра он сменит наряд, созданный для асфальта, на более пригодный здесь.
– Эй, товарищ, одолжи огоньком!
Подавальщиц знает по имени вся магистраль.
А они, в свою очередь, осведомлены о нуждах и заботах области и районов не меньше, чем сами первые
секретари.
Душевные девчата эти подавальщицы!
Недаром в “Сквознячке” вспыхивают скоропалительные страсти и бушует бурная ревность. Здесь
влюбляются от первого до второго блюда, и бравые шоферы, уезжая, увозят шипы в сердце. Свидания
подчинены графику движения. Но если один из шоферов-вертопрахов все-таки увозит свою подружку, это
становится событием для всех. Такие бреши загс пробивал время от времени.
– Где Нина? – спросит человек, вваливаясь в “Сквознячок”, как к себе домой, хотя не был тут, верно, с
полгода.
– Тю-тю наша Нинка! Увезли.
Едва ли помнит сама Нина этого своего доброжелателя, но он ее помнит. Он крякает, желает ей счастья, с
живейшим участием расспрашивает: когда ждут первенца и не “зашибает” ли Нинкин “вертопрах”? И если бы
не неумолимый закон движения, конечно же, дал бы крюку, чтобы по-родственному предстать перед
молодоженами.
В “Сквознячке” к Павлу Владимировичу Теплову, сердобольскому новоселу, однажды подсел человек
несколько уже навеселе. В дыму, в теплых парах чайной лицо у него было как сырая картофелина, в которую
воткнут острый, почти перпендикулярно поставленный нос. Глаза голубые и косящие. Брови светлые, как и
волосы. Полное, моложавое, хитроватое и добродушное лицо. Когда он подпирает голову, то согнутый палец
уходит в щеку, как в тесто, и кажется: отними он руку – останется аппетитная круглая ямка, как в свежем
калаче.
– А я ваш предшественник, – представился он весело. – Покрывайло. Может, выпьем по этому
поводу? Ну да, редакторствовал тут не год и не два, а теперь ушел на вольные хлеба, в собкоры. Вижу,
приходите каждый вечер, а кроме пивка-то ни-ни. Соскучитесь так скоро. Сами из первопрестольной? Семью не
привезли? Ну и правильно. С непривычки без теплых уборных им будет скучно.
“Скука” – это было, кажется, его любимое словцо, выражавшее известную степень сарказма. Павла
слегка покоробила развязность, но было в нем и что– то лихорадочно-жалкое: словно боялся, что Павел встанет
и уйдет. Глаза его закосили пуще прежнего. Павел остался.
– Вы здесь давно живете? – спросил он, чтобы что-то сказать.
– Я не живу, я служу, – поправил тот. – А что? Хотите исторический обзор? Шекспировскую хронику
города?
Павел улыбнулся. Чувство натянутости неожиданно пропало, ему захотелось поговорить и даже выпить,
хотя бы и с этим человеком.
– Какой тут Шекспир! Город тихий, лопухом зарос.
– Не скажите, – почти серьезно возразил тот. – И у нас есть свои страсти. Вот, – он хитровато
сощурился, – в 1403 году, например, когда Витовт захватил город, последний князь Семен Мстиславич бежал в
соседнюю область, а там другой князек, тоже беглый, влюбился в жену Семена – Юлианию. Когда же она ему
отказала, изрубил ее в куски, удрал в Орду, но покоя не нашел – пробрался в Рязань и умер в тоске у схимника
Петра. Чем не сюжет? А хотите – поближе. Видали на площади памятник? Стоит генерал, возле него
гранатометчик, солдат, офицер отстреливается. А вот в фигуре солдата ничего странного не заметили?
Павел припомнил: пехотинец в распахнутой шинели каким-то особенно отчаянным, милосердным
жестом не то поддерживает, не то обнимает умирающего генерала, в последнем усилии рванувшегося с
протянутой рукой.
– Сначала на проекте вместо солдата была женщина. Врач. Люся. Мы тут знаем о ней все, вплоть до
цвета глаз.
– Его любовь? – осторожно спросил Павел.
Тот кивнул.
– Он застрелил ее в окружении. Выхода у них не было. Потом себя. После войны его хоронили снова —
перенесли на площадь. Бронзы тогда не было. Собрали отстрелянные патроны, отлили. А где Люся похоронена,
неизвестно. И на памятнике ее тоже нет. Вот вам история.
Павлу стало почему-то не по себе. От выпитого вина или от духоты веки его набрякли, и он, заерзав,
старался уклониться от взгляда собеседника.
– А вы впечатлительный человек, – сказал тот. – У вас у самого трагедий еще не случалось? А
впрочем, что такое трагедия? Сегодня трагедия, Ромео и Джульетта, а останься человек жив – и готов
собачиться со своей Джульеттой из-за медной полушки.
– Все люди есть люди, – рассеянно пробормотал Павел.
– И это довольно скоропортящийся продукт, – саркастически ввернул косой.
Павел начал было расплачиваться, но вдруг остановился.
– Послушайте, – сказал он, – я ведь новичок в газете. Черт знает, с чего начинать!
Лицо Покрывайло, сильно побледневшее за вечер и еще более похожее на сырую картофелину,
затряслось в беззвучном смехе. Он бесцеремонно рассматривал своего собеседника: у того были прямые черные
волосы южанина – маслянистые, густые, открывающие смуглый широкий лоб. Даже когда Павел сидел вот
так, согнувшись, видно было, как он высок ростом. Хороши были у него глаза и брови. Глаза на ярком
солнечном свете казались, наверно, зелеными, но на самом деле они светло-карие, табачного цвета. А брови
широкие, ломающиеся посредине, черные, мягкие, как полоски бархата.
– Не обижайтесь, – сказал наконец Покрывайло. – Я просто рад. Все эти вечера я наблюдаю за вами и
вижу, как вас грызет забота и беспомощность. Но я не верил, что вы осмелитесь заговорить об этом вслух. Ведь
тут нужно мужество. Люди сидят не на своем месте, и вся их энергия уходит на то, чтоб скрыть это от
посторонних. А вы прямо сказали: ни черта не понимаю. Из вас будет толк!
– Сомнительный комплимент, – вздохнул Павел. – Но, ей-богу, я бы многое сейчас отдал, чтоб…
– Не расстраивайтесь. Будем считать, что я ваш конек-горбунок. Эта службишка не в службу… Только
примите совет конька-горбунка с самого начала: работайте на средних скоростях.
– Что это значит?
– Сейчас объясню. По-моему, каждый человек должен начинать жизнь не с того, чтобы подгонять ее под
какой-то чужой идеал, пусть даже прекрасный, а разобраться в самом себе: что ты хочешь и что ты можешь? А
также чего не можешь, чтобы не терзаться и не насиловать себя понапрасну, но построить свою жизнь наиболее
разумно, полезно для общества и для себя самого. Мелкая, бескрылая философия? Нет, дорогой. Не будьте
ханжой и вдумайтесь внимательно. Ведь из машины в сто лошадиных сил не выжать двести? Даже Чкалов
мечтал облететь “вокруг шарика” отнюдь не на современных ему самолетах. Так вот, мы с вами, уважаемый,
средние моторы, мы не можем давать космических скоростей, но я не понимаю, почему это должно унижать
нас. Наоборот, я, честный средний моторчик, требую, чтоб меня не перегружали и чтоб автоинспекция
неусыпно следила за моим рабочим режимом, так как это обоюдно выгодно и мне и государству. А ведь вы
снова хотите подняться и уйти! – сказал внезапно он совсем другим тоном. – Ну, прошу вас, не надо. Я ведь и
в самом деле могу быть вам полезным.
– Почему вы ушли из районной газеты? – в упор спросил Павел.
Покрывайло закосил сильнее.
– Не сошлись с Синекаевым в определении скоростей?
– А, вы уже слышали про Синекаева? Ведь его сейчас нет в Сердоболе. Нет, это было до Синекаева, при
прежнем руководстве. Синекаев только скрепил решение своей державной печатью. А прежнее руководство…
Ну как вам сказать… опять целая история. Видите ли, иногда “кампании” становятся той волной, на которой
особенно легко построить карьеру и разделаться с неугодными. Синекаев здесь недавно, года полтора. Гладилин
тоже сидел на другом месте. А был у нас вторым секретарем – первым по значению – инженер-тепловик,
серьезной квалификации и прирожденного организаторского таланта человек. Самое правильное было бы
сделать его первым. “Первый” же, тоже очень неглупый, знал это и в принципе даже не возражал, если б в
другой район, не в Сердоболе. Но еще вопрос, захочет ли парторганизация отпускать такого нужного, полезного
городу человека? Не возникнет ли у кого, естественно, мысль: его-то оставить здесь первой головой, а
“первого”, хоть и тем же чином, но в другое место (без него, мол, легко обойдемся). И вот, чтобы этот разговор
не поднялся на конференции, даже на пленуме райкома, “первый” поспешил: только кликнули клич – кадры в
деревню! – он, ни с кем не посоветовавшись, на очередном заседании бухнул с дрожью в голосе, будто от
сердца отрывает, с горящими воодушевлением глазами: “А мы, райком (думаю, товарищи согласятся?), отдадим
лучшего из лучших, нашего дорогого товарища Кедрова!” И все это было обставлено таким гроханьем медных
тарелок, что возражать никому не удалось. И вот поехал человек в МТС, теряя свое истинное поприще:
партийного руководителя больших масштабов.
– Мне не кажется это столь трагичным. Ну, к делу: а при чем же тут вы?
– Ни при чем. Если не считать внутреннего, что ли, конфликта.
– Значит, вы одни пробовали отстоять свою точку зрения?
– Ничего подобного. Я не борец. Даже не военнообязанный. Никогда не держал в руках автомата. Я
просто учинил небольшое хулиганство в знак своего бессловесного протеста. Видите ли, наш “первый” очень
любил выступать и в печати и устно. А выступления эти все я ему составлял. Вот подходит отчетный доклад,
конечно, опять сижу, корплю. Надоело до чертиков. А тут еще прибегает Гладилин, тоже говорит: “Выручи,
надо выступать в прениях, а продумывать да готовиться времени нет”. Тогда я написал и ему, да так, что
начисто разбил свой первый доклад. Со знанием дела. Вот Гладилин выходит на трибуну, начинает читать. “А
как же докладчик не затронул такие-то вопросы? А где ответ на решение такое-то?” В зале шум, аплодисменты,
президиум как на иголках, сам Гладилин холодным потом обливается, а остановиться все равно не может.
Комедия! А мне что? Я в стороне.
– Это вы и называете “жить на средних скоростях”?
– На самых малых, на самых малых. А вы рассчитываете иначе?
– Я воевал, – ответил Павел резко. – И хорошо помню, как держат автомат.
– Ну что ж, – отозвался Покрывайло уныло. – Я ведь не против. Я – за. Безумству храбрых… —
потом круто оборвал сам себя: – Поговорим о газете. Не о том, как я ее делал, а как надо делать. Идет?
4
В центре Сердоболя, занимая полквартала, стояло большое недостроенное здание из серого кирпича с
пустыми окопными проломами. Сердобольцы, оглядывая его, говорили: “Это наша копилка, наша
сберегательная касса: на вечное хранение пять миллионов вложено”. Все жилищные дела в исполкоме
начинались со слов: “Когда будет готов дом…” Он так и назывался – “дом”, без дальнейшего указания на
архитектуру или адрес. Несколько раз в году вопрос о “доме” ставился на бюро: сессии райсовета регулярно
обрушивали на него сарказм своих ораторов. И все-таки “дом” продолжал оставаться похожим скорее на
хорошо сохранившиеся древнегреческие развалины, чем на новостройку. По отчетам же строительного треста
выходило, что работа там если и не кипит, то задерживается совсем уже по не зависящим от него
обстоятельствам.
Когда в районе появился Барабанов с его неукротимой энергией, дело сдвинулось с мертвой точки. Уже
будущие жильцы – одинаковые во всем мире идеалисты! – обхаживали дом вокруг с видом ярмарочных
покупателей, как вдруг все опять застопорилось. В октябре выпал ранний снег, ударил мороз, и для того, чтобы
вести отделочные работы, потребовалось отопление. А кто будет его давать? У стройтреста нет
соответствующих средств. А коммунальный отдел города говорит: “Это же еще не жилой фонд. Вы нам его не
сдали, мы не приняли”. Строители побежали к Барабанову, и пока вновь пускалось в ход бумажное колесо,
маляры, чертыхаясь, что-то долбили под открытым небом, перетаскивая с места на место кучки земли.
Павел продолжал жить в сердобольском Доме колхозника.
В каждом районном центре есть такое помещение с конюшней во дворе и двумя штатными единицами —
заведующей и уборщицей. Женщины эти круглый год одинаково замотаны платками, с первыми заморозками
шумно таскают охапки дров к печам, а при отъезде постояльца выдают ему розовые талончики, где обозначена
стоимость ночлега.
Когда Павел поселился в отдельной каморке с кроватью, тумбочкой и столом, обе должности временно
исправляла пятидесятилетия крепкая баба – тетя Шура. У тети Шуры были и дети и внуки, только они уже
давно не жили в Сердоболе. Был у тети Шуры домик на окраине, не сгоревший в войну, полдюжины кур,
поросенок и – наказание божье! – коза. Со всем тем тетя Шура не только успевала отлично исправлять свои
служебные обязанности, но по утрам в воскресенье, когда Павлу некуда было спешить, охотно калякала с ним
по часу и больше, стоя всегда у порога, опершись на половую щетку.
Как-то Павел купил бутылку портвейна, полкило колбасы, коробку конфет, нарезал серый хлеб толстыми
ломтями и пригласил тетю Шуру к столу. Она; немного пожеманилась, как и полагается уважающей себя
женщине, но потом присела на край стула, и ее рабочие крупные руки по-гостевому были сложены на коленях.
Павел сам разлил вино по стаканам, придвинул к ней тарелочку с хлебом и колбасой и немного грустно
предложил:
– Чокнемся, тетя Шура, за вас и за меня.
– Чокнуться можно, – осторожно согласилась она. – Только хотела я вас предупредить, Павел
Владимирович, что ни мыслей, ни горя винное зелье не уносит. Это только говорится так.
– А у меня и нет горя никакого. Просто сегодня мой день рождения.
– Ну, тогда с именинничком! – И, не отрываясь, выпила стакан липкого портвейна. – Скучно тебе тут
одному жить, – прибавила она по-матерински. И вдруг предложила: – Песню спеть со мной не побрезгаешь?
Пела она хорошо. В ее манере были вальяжность и раздумчивость настоящей русской певицы. И даже
затрепанный романс “Мы сегодня расстались с тобой без ненужных рыданий и слез” прозвучал у нее
значительно и так горько, что несколько минут Павел сидел, сцепив руки.
– Ну, – подбодрила она его, – не горюй! Все в жизни исправится, была бы жена красавица. Жена-то
про именины помнит?
– Конечно. Вот пойду на почту, там телеграмма до востребования.
– Телеграмма бабы не заменит.
– Спойте еще, тетя Шура!
Она запела, но потом озорно оборвала на полуслове:
– Песня до конца не допевается, мужчинам до конца правда не сказывается!
– Ах, – вздохнула она погодя, – скучно у нас в городе. Мне, старухе, и то скучно. Сызмальства бывало
веселей. Зазвонят колокола, попы со всех церквей пойдут в собор. Народу – туча темная. Как станут на лед, он
и подломится. А девки, парни! Со всех деревень. У нас это называлось “сидеть на камушке”. Соберутся невесты
со всего района. Парни похаживают, выбирают. Потом спросят: “Из какой вы деревни, чья дочь?” Вежливо так.
Смотришь, через два дня сватать едут. А теперь гуляют три года, а потом расходятся: характерами не сошлись!
– Ну, если вы по церквам тоскуете, то ведь в Сердоболе собор стоит целехонький.
– Я не по церквам, я по обхождению. Попы тоже пошли верченые: говорит с тобой, а глаза по сторонам
бегают: некогда. Все делают зараз: и кстят и венчают. За крестины сорок рублей берут, а за венчание пятьсот.
Подхожу к благочинному: так и так, дочку надо повенчать, уже двое детей. Сколько будет? “Пятьсот целковых”.
– “Ох, батюшка, нельзя ли подешевле?” Молчит. Значит, подавай полтыщи. Подхожу к дьякону. Молодой,
курчавый, недавно студентом был. Он говорит: “Пойди еще раз, скажи, что бедная, может, скинет. Напрасно
драповое пальтишко надела; ведь нам третья копейка идет, вот и ставят плату судя по человеку”, – “Спасибо,
– говорю, – не учла”. Подхожу к благочинному. “Нет, – отвечает, – пятьсот”. Так и живет дочь невенчанная.
Уходя, тетя Шура повторила:
– Очень я прошу тебя, Владимирович, к вину не пристращайся… Долго ли до греха? Лучше буду тебе
носить по утрам козьего молока поллитру. Могу и блинцов испечь. Я на печеное мастерица.
– И когда вы со всем управляетесь?
– Руки рабочие, сидеть без дела не охочие. Была я помоложе, знаешь, как про меня мужики говорили:
такая баба, что из воды огонь сделает. Значит, надо марку до смерти выдерживать. Так нас маменька учила.
Труднее всего Павлу было с работой. До войны он успел окончить два курса университета. В сорок
шестом, перезабыв все, но с огромным желанием учиться поступил на третий. До изнеможения занимался,
валился с ног от голода и усталости, потому что жена его, Лариса, пытаясь помочь, устроилась счетчиком в
МОГЭС и получала всего триста рублей в месяц – меньше, чем стипендия у Павла. Но все-таки они оба
мужественно вынесли это время. Три года Лариса проходила в одном-единственном вытертом шерстяном
платье; по вечерам Павел, вооружившись толстой иголкой, пытался латать ее стоптанные туфли. Лариса ничего
не умела делать сама, но зато и ни на что не жаловалась. В тяжелые дни она улыбалась Павлу бледными губами,
и он был благодарен ей хоть за это. Окончив университет, Павел прошел ускоренную аспирантуру – полтора
года вместо трех и, продолжая работать над диссертацией, начал сам вести семинарские занятия в одном из
столичных институтов. Оттуда-то в некий прекрасный день он и уехал в Сердоболь.
Получилось это так. Когда началась широкая кампания – призыв коммунистов в деревню, Павел был
членом партбюро института, и после выступления секретаря – рыхлого с одышкой человека, – повторившего
слова о зове партии и о велении сердца (двое-трое сидевших в первом ряду настолько явно отвели от него глаза,
что произошла неловкая тягостная заминка), в Павле помимо его воли что-то распрямилось, как пружина. Не
теперешним, штатским, размеренным движением, но с нерассуждающей стремительностью гвардейского
лейтенанта он поднялся с места и вызвался поехать первым.
Он был уверен в этот момент, что ломает всю свою будущность, так уже наладившуюся сейчас, а ведь его
вовсе не тянуло ни к переменам, ни к неожиданностям! Но то, что поднялось в нем, было сильнее его самого.
Это была команда на поле боя – он, солдат, услышал ее и выпрыгнул из окопа.
Потом он никогда не позволял себе сожалеть об этом.
“В наш век революций, – думал Павел, – мы привыкли ко всему, что случается, прибавлять слово
“борьба”. Мы боремся за мир, за счастье, за увеличение надоев молока, за сокращение сроков строительства
электростанций, за воспитание нового человека. Мы, не веря в бога, сами себе приписываем абсолютное
могущество: будет так, как мы захотим. Но всегда ли мы знаем, чего мы хотим?”
Прежде всего человек хочет быть счастливым, хотя понятие о счастье весьма расплывчато. Сюда входит и
минимум благосостояния, и обладание том, кого любишь, и справедливое социальное устройство вокруг.
Однако все это, вместе взятое, может еще и не быть счастьем, а только условием его. Многие по прошествии
времени с удивлением вспоминают: мы были счастливы тогда-то и тогда-то, но даже не замечали. Но это
неверно. Они были только спокойны, или удачливы, или еще что-нибудь. Счастье ни с чем не спутаешь. Когда
оно приходит, никто не ошибается, что это такое. Счастье – это с полным напряжением сил делать то, что
хочешь и что должен делать. Когда это совпадает. Одна из самых серьезных жизненных неудач – не попасть в
становую жилу своего времени, в ее главный поток. Не суметь отличить исторически основное от наносного. В
каждой эпохе есть свой авангард. Судьба его трудна и часто трагична. Но быть в этом авангарде – социальное
счастье человека. На историю в общем работают все. Но по-настоящему счастливы только те, кто делает это
сознательно.
Павел Теплов, человек отнюдь не героического толка, на себе самом испытал, что значит идти по
главному хребту истории или по его боковым отрогам, и все перипетии его сугубо личной судьбы закономерны,
если рассматривать их с этой точки зрения. Волей истории он делал общее великое дело на полях
Отечественной войны и чувствовал от этого полное удовлетворение. Но потом, когда он выпал из прямого
фарватера (одна эпоха – войны – кончилась, другая – восстановления – еще не началась), Павел утерял на
время путеводную нить. Это не значит, что существование его перестало быть насыщенным: он работал,
учился, добивался лучшего, и все-таки это все умещалось в малом, а не в большом круге жизни. Он жил так
целые годы, пока опять рука истории не позаботилась о нем и не перекинула его в Сердоболь, где так нужны
были люди и где Павел, ничего не понимая на первых порах в своей новой работе, все-таки чувствовал себя на
месте.
Обыкновенно по утрам он приходил раньше всех в редакцию и думал, с чего бы ему начать день. Планы
обуревали его. Прежде всего надо было определить, насколько могли стать помощниками те люди, которые его
окружали. Секретарь редакции Расцветаев, довольно долго замещавший редактора, продолжал чувствовать себя
единственным хозяином газеты; вежливость Павла он принял за беспомощность и лень. Казалось, это его
устраивало. Он утерял первоначальную настороженность, стал попроще и охотно беседовал с Павлом на
внеслужебные темы – скороговоркой, легко впадая в раж.
Он нагромождал свои искренние сетования по поводу всевозможных непорядков и в районе и в
собственной семье, как детские кубики – все вперемешку, и только иногда вдруг как бы притихал от внезапной
мысли:
– Оглянешься и подумаешь: как же это получается? Ведь я родился в тринадцатом году и все помню:
первых комсомольцев, пионеров. Почему им стало все равно, нашим детям? Или мы разучились говорить с
ними? Ваш сын еще маленький, но он подрастет, и вам тоже придется об этом думать. Им рассказываешь, а они
не верят: “Врешь ты все, папка, не было так”. Да было же, ей-богу, было!
Его одутловатое лицо с мячиками щек краснеет. Полулысая голова, созданная при помощи циркуля,
горестно качается из стороны в сторону. Павел готов уже был искрение пожалеть его, но случилось, однако, так,
что на середине этого разговора в кабинет вошел сотрудник и, обращаясь к редактору (хотя распоряжений
ожидал явно от секретаря), спросил:
– Как давать сводку молотьбы по району: от всего количества засеянного льна или только от
созревшего?
– А что говорит райзо? – поинтересовался Расцветаев.
– Они сами не знают. Не берут на себя ответственности.
– Тогда, звони в сельскохозяйственный отдел райкома.
– Звонил. Тоже не берут ответственности.
Расцветаев взорвался:
– Да что они дурака валяют! Нам, что ли, больше всех нужно? Не давать совсем сводки – и дело с
концом.
“Нет, – подумал Павел, – дети более правы, чем ты, не веря твоему прошлому: если было, то куда же
ты все это дел?” А вслух сказал:
– Я думаю, что как раз газета может взять на себя такую ответственность и дать реальные цифры.
Это был один из его первых дней в редакции.
Потом он уже привык и к людям, и к своему маленькому кабинету, и к тому, что весь дом до поздней ночи
равномерно содрогается от шума машин: типография бессонно била ластами по тугому воздуху. Этот
трудолюбивый шум напоминал Павлу гул корабля.
Павел приходил к обобщающим мыслям медленно, от своих ежедневных, простых. В Сердоболе жизнь
была обнаженней, чем в Москве. Там человек мог являться причесанный и побритый на службу, отбывать на
ней положенное время; полчаса посвящать общественной работе, раз в месяц платить членские взносы, а потом
приподнимал шляпу и исчезал. Его уносили празднично освещенные троллейбусы, след его затаптывался на
мраморных лестницах подземных станций. Как жил он дальше? Кого и почему любил? Кто же его знает!
Страна летела, как поезда метро, стремительно набирая скорость. Он мчался вместе со всеми – вот и
все. Утром он протягивал руку сослуживцам и рассеянно улыбался слегка припухшими глазами. От сна или от
бессонницы?
В Сердоболе же весь человек был на виду. Небольшой, ограниченный в пространстве мир, где постоянно
пересекались, сталкивались и деловые и личные, домашние дорожки. Конечно, в этом было и нечто назойливое.
Укрыться оказывалось невозможным. Если на окно вешались плотные занавески, то каждый проходящий
прикидывал, почем метр такого кретона продавался в раймаге. А если происхождение материи было явно не
сердобольское, то делался безошибочный вывод, что Павел Владимирович Теплов словчил-таки: слетал в
Москву к жене посреди рабочей недели, потому что в выходной его уже видели в кино; они еще зашли потом
выпить по кружке пива с председателем райисполкома в “Сквознячок”!
Но были в этой обнаженности и свои хорошие стороны. Никто не пробовал всерьез укрыться за
пышными словами, выдать себя не за то, что он есть. Пружинки побуждений у людей были здесь обнажены, и
поэтому почти каждый разговор давал пищу дальнейшим размышлениям.
Павел жадно присматривался к Сердоболю, знакомился со многими людьми и приглашал их в редакцию.
Он умел слушать.
Район делился на Сердоболь-городской и Сердоболь-сельский.
Деревенские гаребжане были поскрытнее. Он еще мало понимал их. Термин “стирание граней”, такой
обыденный на семинарах, оказался совсем не простым на доле. И все-таки они стирались, эти грани! Как
написал местный поэт:
Бедняга-лектор на собранье
В метельном пляшущем чаду
С докладом о стиранье граней
Сюда приедет раз в году.
И, сняв пальтишко, греясь чаем,
Ведя ленивый разговор,
Он с удивленьем замечает,
Как много сделано с тех пор!
Павел познакомился и подружился с парнишкой – электриком из пригородной МТС. Тот стал забегать.
Входя в кабинет, он прямо от порога принимался говорить быстро, шумно, захлебываясь. Впечатления дня
распирали его; он не всегда мог объяснить, что именно взволновало его сегодня, и рассказывал целую историю,
в которой уже сам Павел находил зерно, терпеливо объяснял, почему именно это – главное. Павел вел беседу
серьезно, заинтересованно, как равный с равным. Парень слушал сосредоточенно, потом вспыхивал, смотрел
благодарно: да, это так! Каждый раз он уходил обогащенным, Павел знал это. “Ну что ж, – думал он в такие
минуты, – я не написал свою диссертацию о наглядной агитации, но агитировать, кажется, учусь”.