Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"
Автор книги: Лидия Обухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)
село…
Жужжание мотора Антонина услышала еще издали. Она обернулась, следя за приближающейся
машиной. “Может быть, Ключарев? Нет”. Ей не хотелось сейчас, чтобы кто-нибудь нарушал ее одиночество.
Она продолжала идти, не оборачиваясь, все тем же мерным шагом, только посторонившись немного.
Там, где машина догнала ее, была глубокая выбоина, и шофер притормозил переваливая.
Шофер был райисполкомовский, знакомый, он поздоровался с Антониной, и она тоже слегка наклонила
голову.
– Может быть, нам по пути? – спросил шофер.
– А вы куда?
– В Большаны.
Она покачала головой. Рядом с шофером сидел, не облокачиваясь и не откидываясь на спинку сиденья,
молодой человек с очень светлыми волосами. Он тоже взглянул на Антонину, и в его глазах промелькнуло
слабое выражение не то чтобы интереса, а скорее желания припомнить что-то.
Машина рванулась вперед.
– Кто это нам встретился? – спросил Якушонок немного погодя.
– Доктор из Лучес, Антонина Андреевна Лукашевич.
Якушонок вспомнил, что она тоже депутат райсовета, а так как сессия готовилась на следующую неделю,
ему нужно было бы повидать и ее. Он обернулся, но машина ушла довольно далеко. “Жалко, что не
остановились”, – подумал Якушонок и уже по-другому, с чисто мужским интересом, мимолетно подосадовал,
что даже не разглядел ее хорошенько.
Ему запомнилась только непокрытая голова с темными, слегка растрепавшимися волосами – словно
дорожный ветерок запутался в них – да зеленое платье, плотно обтянувшее на ветру ее покатые плечи и
высокую грудь. Наверное, у нее очень черные ресницы: взгляд из-под них был какой-то полузагашенный, как
тлеющий уголь…
Беглая встреча на проезжей дороге не ускользнула из памяти Антонины. Она видела, как Якушонок
обернулся, и несколько секунд стояла перед ним, хорошо видимая под низким, закатным солнцем, в теплоте
хлебов, сама уходя в них по пояс, как стебель растения.
Дорога круто сворачивала на Лучесы, и вот уже колосья скрыли Антонину с головой. Она шла, не
прибавляя шага, но продолжала смотреть на себя со стороны, его глазами, и это показалось ей странным.
Должно быть, она тоже, как и весь район, незаметно для себя подпала под обаяние многочисленных рассказов о
стремительной энергии этого человека, которая кое в чем противоборствовала даже Ключареву. (Городчуки
сами еще не знали толком, как отнестись к этому: насмешливо или восхищенно?)
“Посмотрим, посмотрим, что за Якушонок”, – небрежно сказала себе и Антонина.
У нее нашлось неотложное дело к Якушонку: нужно было посоветоваться об использовании больничных
фондов.
Однако, когда она приехала в Городок, Якушонка там не было. Он колесил совсем в другом конце района.
Начиная с этого дня, Антонина особенно внимательно стала вслушиваться в досужие разговоры о новом
председателе райисполкома. Узнавать, выспрашивать что-нибудь было не в ее характере, но иногда она все-таки
роняла слово-два, чтобы не дать затухнуть случайному разговору. Ей хотелось увидеть его самой и рассмотреть
хорошенько, и она уже заботливо обдумывала эту их новую встречу, потому что Антонина не допускала и
мысли, что он тогда на дороге мог совершенно не заметить ее.
4
Якушонок встретился с Антониной через несколько дней. Под вечер она увидела, как его машина прошла
по Лучесам, поднимая тонкую, светящуюся на солнце пыль.
Улочка полого спускалась вниз, к сельсовету, где старая рябина приветливо махала подъезжающим
своими красными кистями, словно праздничными флажками.
Помедлив немного, Антонина вышла на крыльцо.
На низких крышах сараев дозревали желтые тыквы. Охапки вырванного с корнем мака с коричневыми
твердыми головками лежали на бревнах. Кринки из-под молока сушились на частоколе. Привычный мир!
Она закинула концы легкого шарфа за плечи и медленно пошла вниз, к сельсовету. На ней было зеленое
платье.
В сельсовет вызвали для беседы нескольких колхозников, из тех, что хотя и числились в колхозе, но работ
никаких не исполняли, жили приусадебным хозяйством.
– Мне мертвых душ не надо, – сказал с придыханием председатель колхоза Гром. – Я их в два счета
выставлю!
Якушонок дал ему выговориться.
Гром был чуть не вдвое старше его самого. Приехал он в Городок весной из большого города, где много
лет руководил солидным учреждением (жена и до сих пор оставалась там: берегла квартиру).
Конечно, Грому бы очень хотелось вернуться назад, к семье, к налаженному городскому быту… Но он
был такой человек – делать вполсилы ничего не умел. И, взвалив на свои плечи слабенький лучесский колхоз,
пыхтя, отдуваясь, кляня всех и вся на чем свет стоит, Гром все-таки потащил его упрямо в гору.
Иногда, словно опомнясь, он жалобно стонал в райкоме:
– Да что же я понимаю, братцы, в сельском хозяйстве? Да я пшеницу от ржи… Ох, астма, смерть моя!..
– Препротивный тип, – сказал о нем, брезгливо морщась, обычно сдержанный Якушонок. Он увидел
Грома первый раз именно в таком хныкающем “настрое духа”, как говорят здесь, в Белоруссии.
Но Ключарев неожиданно рассмеялся легким, сердечным смехом:
– Что вы! Да это же золотой человек. Если мне вдруг понадобится завтра доверить кому-нибудь весь
район с людьми и сейфами, я его первого разбужу ночью и скажу только: “Данила Семенович, надо!” Вы его
побольше слушайте! Он же кокетка! Думаете, он и вправду рожь от пшеницы не отличит? Да он уже пять
блокнотов по сельскому хозяйству исписал, сам видел. Бегает, как ищейка, чуть что ценное услышит – на
заметку и к себе. Вот Снежко в Большанах первый начал раздой коров-первотелок, а лучший результат будет
все-таки у Грома, в Лучесах, увидите!
Есть у них там один старикашка, пастух. И была такая коровка-первотелка – шуму с ней на весь район!
Никого не подпускала, так и кидалась очертя голову рогами вперед. Молоко ей уже в голову бросилось,
пропадала, в общем. А старичок обломал коровку. Теперь, говорят, рекордистку из нее воспитывают. Потом
телята в Лучесах на ферме дохли. “Ничего, – сказал старичок, – дайте мне. А ей же богу, ни одного не
потеряю”. Действительно, забрал к себе в хату, выходил. Гром на этого старика не надышится, выше всех
академиков его ставит… “Терентий Семенович Мальцев, говорит, в земледелии, а Гаврила Степанович Чудаль
– в животноводстве. Мы еще с ним покажем великие дела!”
Вообще так иногда бывает – вы не замечали, Дмитрий Иванович? – что некоторые препротивные в
быту человеческие свойства оборачиваются иногда и другой стороной, становятся для общества ценными.
Например, привычка совать повсюду свой нос. Есть у нас такой ветеринар, Перчик Абрам Львович, вы его
знаете, уже, конечно. Так вот, едет он в колхоз поросенка лечить, а докопается до растраты бухгалтера. Или у
другого скупость, расчетливость; дома человек заглядывает жене в щи, учитывает копейку, а на производстве
сбережет государственный миллион! Из всех недостатков я начисто отвергаю только один – равнодушие. Все
остальное можно, по-моему, повернуть и на пользу.
Теперь, сидя в лучесском сельсовете, Якушонок долго слушал Грома, не перебивая, и с любопытством
глядел на него, по своему обыкновению, сквозь полуопущенные ресницы. Наконец сказал:
– А ведь вы не правы, Данила Семенович!
Гром запнулся на полуслове, и глаза у него под бессонными, красноватыми веками азартно блеснули.
– Ну, ну! Доказывайте. Интересно.
– Очень просто. У вас все еще психология служащего: не нравится работник, можно уволить, подобрать
нового. Но из колхоза людей не увольняют, и других взамен тоже никто вам не даст. Колхоз не учреждение,
колхоз – родной дом, и колхозники здесь больше хозяева, чем мы с вами. Если вы начнете бросаться такими
словами, как “саботажник”, “вредитель”, “идет на прямой подрыв”, “искажает линию партии”, так, скажите: с
кем же вам работать останется? Этак у вас образуется со временем два сорта людей: одни полноценные, а
другие… штрафники, что ли? И что же нам тогда делать с этими штрафниками? А кто богу не грешен,
председателю колхоза не виноват? Эх, Данила Семенович, Данила Семенович!
– Угу, – отозвался Гром. – Убедительно. Очень. А как мне с лодырем несознательным разговаривать,
вот чему научите! Есть у меня, например, Авдотья Певец, старушка (я, между прочим, в таком же возрасте). Ну,
мы с нее и не спрашиваем. Ей, конечно, только-только со своими сотками управиться. Но вот приезжает сын из
армии. Красавец удалец, Алеша Попович. Живет дома, всем пользуется, на всем готовом, а работать в колхозе
не хочет. Ему больше в Городке нравится. Это, когда в Лучесах каждый человек на счету. Мы ведь не Большаны,
не миллионеры! Ну? Научите?
– Учить мне вас рано еще, Данила Семенович, – осторожно отозвался Якушонок, – а поговорить с
Певцом попробую.
Антонина вошла на середине этого разговора. Она сдержанно поздоровалась с Якушонком, чуть
наклонив голову, и стала у окна. Марлевая занавеска, слабо колеблясь от ветра, почти закрывала ее. Она
слышала, как Якушонок за ее спиной разговаривал с колхозниками. И хотя он видел этих людей в первый раз,
он находил тотчас верный тон, словно чутьем угадывал, кто тут хитрит, прикидываясь и тем и сем, а на самом
деле, как знала Антонина, просто вздорный и ленивый человечишка; а у другого и голос не силен и войдет
бочком, но по каким-то приметам Якушонок угадывал в нем помощника в своей работе – и вот уже человек
уходил из сельсовета, наделенный какими-нибудь полномочиями, еще не очень сложными, под силу любому
малограмотному полещуку, но, кто знает, не приведут ли они потом, как первая ступенька, к другим, большим
выборным должностям!.. Потому что ведь и певец, пока не запоет, сам не знает о своем таланте…
Председатель же сельсовета только недоверчиво покачивал головой, впрочем, не выражая определенно
своего несогласия с новым районным начальством.
“Как его зовут?” – подумала вдруг Антонина.
– Посудите сами, Дмитрий Иванович…
“А! Дмитрий”.
Она присматривалась к нему незаметно: чем он отличается от Ключарева, спокойнее, что ли? Или
затаеннее? Нет, не то.
Есть люди, которых можно убедить логическим ходом рассуждений: они западут в них, как зерна. Но
другие более непосредственны и отталкиваются от живого примера. У них каждое завоевание мысли проходит
глубокой бороздой по сердцу. Как прежде, в юности, старый доктор Виталий Никодимович, так и Ключарев на
какое-то время стал теперь для Антонины воплощением ее представления об идеале. И чем больше она
убеждалась, что сама была лишена этих идеальных черт, тем ценнее и необходимее они ей казались. Но вот
появился Якушонок, человек отличный от Ключарева, и тоже чем-то задел ее воображение, хотя она и не успела
еще разобраться в истоках этого интереса.
Антонина задумчиво подняла глаза и неожиданно натолкнулась на взгляд Якушонка. Но теперь он уже не
был рассеянным или просто любопытным, как на дороге.
Он светился сдержанной, едва нарождающейся теплотой. Антонина не могла в этом ошибиться!
– Вы были, кажется, секретарем заседания на прошлой сессии райсовета? – сказал он. – Я
просматривал отчеты.
– Да.
Она вдруг сжала губы и замкнулась.
Ответная тень недоумения и вопроса промелькнула у Якушонка. Но она смотрела замороженно.
– Должно быть, много пришлось писать. Ведь сессия шла два дня, – мягко проговорил он.
Антонина пожала плечами:
– Писать? Что же? Все было написано до меня.
И видя, что он глядит на нее с откровенным изумлением, Антонина даже чуть повысила голос.
– Ну да, существует пьеса под названием “Сессия райсовета”, сочинение Пинчука, если он не знал
этого! Все размечено и перепечатано на машинке. Не только речи выступающих, но даже реплики с мест. Она
может процитировать на память: “Председатель сессии: “Вопросы есть?” Голос с места: “Нет”.
– А если вопросы все-таки будут? – пробормотал Якушонок.
Она смотрела на него сейчас с таким искренним чувством обиды и возмущения, что он простил ей
запоздалый сарказм.
“Вы ведь тоже играли в этой пьесе?” – хотел было сказать он, но удержался.
– Больше так не будет, – только и сказал он.
Антонина притихла. Ей стало стыдно, что она как бы спрашивает ответа с этого недавно приехавшего
сюда человека, тогда как сама прожила в Городке больше двух лет. Но он не упрекнул ее ни в чем. Он принял на
себя ответственность за прошлое так же естественно, как брал ее и на будущее.
– Сессия назначена через неделю? – робко проговорила Антонина. И сама удивилась своему голосу. —
И какие же вопросы?
Ей вдруг захотелось протянуть ему руку с безмолвным раскаянием и обещанием стать на будущее время
другой, совсем другой.
Якушонок зорко взглянул на нее, и вдруг лицо его опять неуловимо изменилось. Оно стало
дружественным, доверчивым.
– Да все те же вопросы, Антонина Андреевна: о хозяйстве района, – сказал он. – Нового я еще ничего
не придумал. Вы давно в Городке? – спросил он немного погодя, слегка наклоняясь в ее сторону, словно для
того, чтобы лучше расслышать ответ.
– Третий год. А вы впервые? У вас никого, наверно, тут нет?
– Никого. Просто знал, что существует на карте такой Городок – вот и все.
Он весело и чуть смущенно развел руками. В нем появилась внутренняя скованность, и Антонина тотчас
почувствовала это.
Однако он не спешил перейти на другую, сугубо деловую тему разговора, и, следовательно, эта
связанность не тяготила его.
– Ну, и как вам понравилось у нас? – Антонина с особой радостью отождествляла сейчас себя с
Городком.
Ей всегда казалось, что она жила замкнуто и отстраненно, интересами только своей работы, а тут вдруг
оказалось, что она очень хорошо знакома со всеми здешними делами и может рассказать о них не хуже всякого
другого.
– Может быть, высокое районное начальство соблаговолит осмотреть мою больничку? – предложила,
наконец, уже совсем развеселившаяся Антонина, осторожно, мягко проверяя границы своей власти.
Но Якушонок с видимым сожалением покачал головой.
– Нет. Это сейчас не получится. – И, когда Антонина в неприятном изумлении подняла брови, он
пояснил с запинкой: – Видите ли, я не совсем был прав, когда сказал вам, что у меня никого нет в Городке. Вот,
например, сегодня вечером я должен непременно быть там.
– Какие-нибудь дела?
– Не то чтобы дела… Просто должен увидеться с одной женщиной.
Руки Антонины сделали невольное движение: не то скомкать концы шарфа, свободно падавшего ей на
плечи, не то тронуть что-то на столе – тоненькую ученическую ручку с обгрызенным черенком или лист
бумаги, праздно лежавшие возле чернильницы-невыливайки.
– Мне нужно было посоветоваться с вами относительно фондов, – принужденно выговорила она. – И
я считала, что лучше будет, если вы осмотрите больницу сами. Впрочем, я могу изложить письменно.
– Да, да, я понимаю. Вы, конечно, правы, – торопливо проговорил и Якушонок. – Но я просто не могу.
У меня сегодня годовщина, понимаете? – Он вдруг потупился с тем обычным мужским смущением перед
“сентиментами”, которых они боятся пуще огня. – В Городке живет мать моего фронтового товарища. Вот в
чем дело. Я раньше всегда писал ей в этот день. Это, конечно, ерунда – нельзя заменить сына. Я даже такого и
не говорил ей. Просто надо прийти и посидеть с ней сегодня вечером.
– Да, – отозвалась Антонина совсем тихо. – Надо.
Что-то в ее голосе поразило его.
Он вскинул на нее вопросительный взгляд.
– А вы не обижаетесь? Мне ведь передавали, что вы приезжали в Городок и не застали меня. И вот
опять как нескладно получается!
Антонина улыбнулась редкой у нее, глубоко запрятанной улыбкой.
– Поезжайте, поезжайте, – только и сказала она.
Она первая направилась к двери, обернулась на пороге, видимо, для того, чтобы добавить еще что-то, и
опять ее встретил его взгляд, словно он ни на секунду не отрывался от нее. Когда два человека посмотрят в
глаза друг другу, что они видят?
Вернувшись домой, Антонина отодвинула задвижку, которой прикрывала дверь, если уходила надолго, и
задумчиво остановилась посреди комнаты.
Уже недалеко было до осеннего равноденствия, но зори, все еще не потухая, стояли в небе. Антонина не
стала зажигать лампу, чтобы сохранить иллюзию этого длящегося без конца дня. У нее было такое ощущение,
что с отъездом Якушонка что-то оборвалось, и вот теперь неизвестно, за что приняться.
– Ничего тут не случилось без меня? Никто меня не спрашивал? – окликнула она Каню со смутной
надеждой, что какая-нибудь забота оторвет ее от этого одинокого вечера.
Санитарка отозвалась беспечно:
– А нет же, никто.
Канино полное имя было Катерина, и первое время Антонине все хотелось назвать ее Катей, Катюшей, но
здесь это было не принято, и понемногу Антонина привыкла к странному имени, как привыкают ко многому,
когда вживаются в чужую жизнь и она становится как бы уже своей собственной.
– Я ухожу, – сказала Каня, появляясь под окном. Она была разодета для гулянки: в белую кофточку и
вышитый крупными желтыми цветами корсаж, кружевной передник, из-под которого выглядывали ее
неутомимые смуглые ноги. – Говорили, что будете гладить? Так я оставила углей на загнетке.
Антонине пришлось зажечь лампу, и день сразу кончился, слепая ночь плотно подступила к окну. Она
набрала углей в утюг со щербатой задвижкой, и тотчас все дырочки в нем засветились киноварным цветом, как
будто это были круглые окошки в чужом теплом дому.
Антонина посидела мечтательно несколько минут перед утюгом… Потом ее охватила жажда
деятельности. Она проворно поснимала со стола посуду и книги, разместив все это на стульях, покрыла стол
байковым одеялом, а поверх него простыней, отороченной кружевными зубчиками, зачерпнула стаканом воду из
ведра, чтобы вспрыскивать ткань, и принялась гладить все подряд: косынки, платки, давно не надеванные
платья и кофточки, нарядную юбку из креп-сатина, в которой, по словам Черненки, районного любезника, она
была похожа на черную розу, и свой докторский халат на завтра, пахнущий лекарствами и речной водой. Она
работала споро, весело, напевая вполголоса, на что решалась крайне редко, с оглядкой: нет ли посторонних,
потому что голоса у нее, она считала, никакого не было.
И так уже, кажется, начинал мирно отступать шаг за шагом этот вечер, пугавший вначале ее своим
одиночеством, как вдруг она задержала утюг на какой-то складочке, удрученная внезапной мыслью, что может
успеть не раз и не два все это перемять и перепачкать, прежде чем снова увидится с Якушонком…
Теплый сладкий запах припаленной вискозы заставил ее встрепенуться. Было так тихо, что ясно
слышалось, как меланхолический фитиль посасывает керосин из лампы.
Бились в марлевой занавеске, трепеща крыльями, ночные моли. Прогоревший утюг остывал на жестяной
коробочке из-под леденцов, мурлыкая угольками.
Антонина встряхнула головой и принялась развешивать на стене свои платья, еще теплые от глажения,
старательно, по привычке, как маленьких детей, укутывая их простыней, и сама не заметила, как мысли ее
постепенно начали принимать совсем иную окраску. Она еще твердила какие-то горькие безотрадные слова,
словно сама себя наказывала ими, но губы ее уже шаловливо, мечтательно улыбались, и, присев у зеркала, она
раскидала по плечам темно-русые густые волосы, расчесывала их и сама наслаждалась ощущением их мягкости
и прохлады. Ей вдруг впервые безо всякой горечи припомнилось, как десять лет назад, в добрые минуты их
жизни, Орехов прижимал эти пряди к своему лицу…
Потом, уже лежа в постели, уютно подложив ладонь под щеку, она стала снова думать об Якушонке. Она
вспоминала слово за словом все, что он говорил при ней в этот день и как он это говорил. Ей нравилось, что в
нем она угадывала какие-то родственные себе черты: и ту внутреннюю сдержанность, которая сказывалась в его
скупых жестах, внимательном, немного ироническом взгляде, и самолюбивую боязнь ошибиться – отчего он
иногда лучше выждет и перемолчит, хотя это ему и нелегко давалось! – и, наконец, упрямство, с которым он
закусывал губу, если уже дело шло “на принцип”. Антонина, сама повинная в том же грехе, теперь явственно
заметила в этом забавную сторону. Она лежала посмеиваясь. Но это был какой-то очень добрый, прощающий и
принимающий смех.
Странная вещь человеческое сердце! Оно впитывает все, что видит вокруг, но откликается не на все. Где-
то, в кладовых за семью замками, лежат нерастраченные чувства, лежат и ждут своего часа. Опыт жизни, иногда
горький и всегда осмотрительный, бдительно стережет их… Он говорит: “Обожди, обожди. Не ошибись”.
“Хорошо. Я обожду”, – покорно отвечает человек и часто отходит прочь, смиряя сильно бьющееся
сердце.
Прав этот опыт, который пытается циркулем и линейкой очертить такие неосязаемые понятия, как
любовь, ненависть, счастье?
Может быть, да, может быть, нет… Но только ведь и опыт бывает разный! Один основан на том, что кто-
то когда-то сделал вам больно. И, постепенно собрав все обиды, все маленькие несправедливости, случившиеся
в жизни, опыт кладет их перед вами, как настольную книгу, и учит: “Будь осторожен, будь недоверчив, будь
осмотрителен – и ты проживешь спокойно”.
Но есть опыт, который при самой трудной жизни копит в памяти другое: теплые солнечные лучи, и на
них стоит оглянуться! Добрые слова, которые сказали вам даже мимоходом. Рука друга, протянутая для
рукопожатия.
Мы говорим друг другу “товарищ”. Не перечисляй тех случаев, когда это слово звучит безлико и
равнодушно. Бывает и так. Но вспомни, хорошенько вспомни, когда оно останавливало тебя на полпути, и ты
возвращался туда, где труднее, и работал, не жалея сил, не дожидаясь орденов!..
Печальная история, которая была за плечами у Антонины, заставляла ее долгое время недоверчиво
сжимать губы, отворачиваясь от людей, которые могли бы стать ее друзьями.
“Я работаю хорошо. Что же вам еще?” – казалось, говорили ее сомкнутые уста.
Но нам этого мало, Антонина!
Многое надо уметь человеку в жизни. Надо уметь и не быть одиноким. Жизнь не очень длинна, конечно.
И загружена у нас сверх головы. Но все то, чего мы не успеем перечувствовать, пережить, перевидеть, так и
будет списано с нашего существования. Нет, не надо быть малодушно осмотрительным в жизни! Иначе мы
проживем ее, так и не узнав хорошенько, что же мы такое. И половина нашего существа, может быть лучшая
половина, проспит, пролежит бесполезно, ничего не прибавив ни себе, ни людям.
…Ведь и Советское государство строили мы всею силой своих сердец.
5
Ключарев и Якушонок действительно во многом отличались друг от друга. Как бы ни были одинаковы
принципы, но люди не могут быть одинаковыми, и одного и того же результата добиваются они по-разному.
Якушонок никого не пробовал воспитывать в одиночку. У него не было вкуса к беседам один на один, как у
Ключарева, который словно часть своей души перекладывал в другого. Для Ключарева очень важны были
интонация, выражение лица, что говорилось и как молчалось. Якушонок же сразу переходил к делам.
Работать он любил сообща, большим коллективом; заседания райисполкома всегда были для него
увлекательным делом: он сталкивал характеры и сам сталкивался с другими. Он был весел, любопытен,
находчив; его рабочая площадка неизмеримо перерастала письменный стол.
И если Ключарев воспитывал души, подготавливал их, поднимал целину сознания, бросал семена, то
Якушонок выходил на поле в грохоте машин – и начинал жатву!
Ключарев был очень впечатлительным, подчас резким человеком, кого-то он любил, кто-то ему не
нравился. За одного он боролся, хотя был против всех, другому не боялся единолично выказать презрение, у
него не было одинакового подхода к людям. Население района – сорок тысяч – это были прежде всего сорок
тысяч личностей, чрезвычайно интересных для него самого.
Якушонок же охотнее мыслил масштабами района. Он больше и ближе чувствовал порывы целых
коллективов, чем отдельных людей. Ему нравилось, что в общем хозяйстве района у каждого есть определенное
место – и у него тоже! – и своя доля ответственности. Он любил воображать себя участником эстафеты, где
палочка передавалась из рук в руки, а победа хотя и становилась безыменной, но в то же время была и его
победой, только силы его удесятерялись силами товарищей.
Ему был чужд инстинктивный страх конфуза перед большим количеством людей (недостаток, который
губит иногда даже очень толковых работников). Говорить с каждым, отвечать многим, отчитываться перед
всеми казалось ему самым естественным состоянием руководителя. Поэтому он в свой кабинет всегда зазывал
побольше народу; не отпускал одних, задерживал других. Ему было веселее, когда дела решались сообща, и в
отчеты финансистов совали некомпетентные, но заинтересованные носы учителя, строители, огородники.
Разговор становился общим, и каждый приобщался к счастливому чувству ответственности за все, что
происходит в районе.
Якушонку Ключарев казался очень талантливым человеком. Себя он не считал таким. “Но ведь может и
так случиться, – думал он, – что Ключаревых не хватит на каждый район. Может быть, в других местах они
еще только растут, бегают в школу, получают комсомольские билеты, их еще не выбрали первыми секретарями
райкома. А кое-где они уже уходят на пенсию, заболевают, умирают. Разве общее дело должно от этого
страдать? Если во главе района стоит Ключарев, – это большая удача. Но все-таки не будем полагаться на один
талант. Правильно руководить – это мастерство. А такому мастерству обязаны обучаться многие”.
Якушонку казалось очень важным не только уметь подчиняться, но и приказывать, и не только
приказывать, но и научиться слушать других. Может быть, потому что он сам был человек жадный к делу,
самостоятельный и ему трудно было переломить себя, чтобы принять другое, не свое решение, именно для
него-то самого умение подчиняться и становилось особенно заманчивой целью.
О, он отдавал себе ясный отчет, что с годами можно привыкнуть к председательскому месту, к
начальственным интонациям! Но чувствовал, что это приведет вместе с тем к обеднению души. А он ощущал
себя еще бесконечно молодым; ему хотелось расти и вширь, и вглубь, и вверх – в общем, во все стороны,
чтобы как можно больше напитаться всем, что положено человеку в жизни: трудом, славой, отдыхом,
счастьем…
Поскольку Якушонок никогда не мыслил себя отдельно от тех людей, которые его окружали, эти мечты о
самоусовершенствовании неизбежно переходили у него в мысль о переустройстве всего райисполкома.
Формально там выполнялись обе идеальные административные функции: подчинение и приказ. Заведующие
отделами, например, подчинялись Якушонку, а приказывали своим отделам. Это была довольно прочно
построенная лестница, но Якушонку вдруг захотелось пошатать ее немного, испытать ее целесообразность.
На ближайшем же заседании райисполкома, которое должно было по обыкновению вестись под его
главенством, он вдруг предложил избрать председателя и секретаря, сам назвал кандидатуры, усадил их за свой
стол, пошептался и отошел в сторону с лукавым и смиренным видом.
Безусловная власть на время выбранного товарища – вот чего ему хотелось добиться.
Потом, уезжая по району, он оставлял в своем кабинете уже не только Пинчука, заместителя, но и всех
заведующих отделами по очереди и не столько требовал отчета, сколько заставлял решать незамедлительно
каждого из них за весь райисполком.
Он был самый молодой, однако его не только побаивались, не только уважали, но после того, как людям
открылся какими-то новыми гранями привычный райисполкомовский труд, уже и опасались потерять, невольно
приписывая ему одному перемены, происшедшие в них самих.
Как еще недавно говорили, что невозможно представить район без Ключарева, так теперь прочно
связывали с Городком и имя Якушонка.
Дмитрий Якушонок внешне был довольно сдержанным человеком; правда, он был обидчив, и это
замечали все, когда он вдруг вспыхивал и с преувеличенным вниманием начинал что-то рассматривать в
стороне, или, наоборот, устремлял взгляд на собеседника с упрямым вызовом: “Так? А я все-таки слушаю вас.
Видите, слушаю внимательно, и никакая обида не заставит меня относиться к вам иначе, чем вы того
заслуживаете. Не рассчитывайте на это!”
Но в Якушонке было, как и в Ключареве, нечто, что заражало других.
И когда он на многолюдном собрании вдруг говорил, хитро сощурившись:
– А скажу я вам по секрету…
Все начинали улыбаться и заговорщицки переглядываться, хотя секрета, конечно, никакого не было, но
все-таки верилось в возможность того, что их председатель, если выпадет такой случай, доверит им любой
секрет, потому что они достойны его доверия так же, как и он их.
Это было еще неприметное, но крепнущее чувство равноправной дружбы, помимо официальных, чисто
деловых отношений.
У Якушонка весьма рознились по своей эмоциональной окраске разговоры “вообще” с возможно
большим числом шумных, ничем не стесняемых собеседников, и заседания райисполкома. Хотя они
происходили в одной и той же комнате и почти всегда с одними и теми же людьми.
Но разговор в кабинете был дружеской беседой, острой, шутливой, смотря по обстоятельствам, а
заседание – проявлением государственной власти.
И то, что Якушонок уступал свое место выбранному председателю, никогда не прерывал никого
репликой, как бы ни была она уместна, а выступая, укладывался в регламент, обязательный для всех, было тоже
формой его глубокого уважения к своему коллективу, к его рабочему времени.
После первого телефонного столкновения (тотчас по приезде) между Федором Адриановичем и
Якушонком отнюдь не установились еще добрососедские, примиренные отношения. Они продолжали спорить,
и споры эти разрешались не при закрытых дверях, а там, где возникали: в колхозе, так в колхозе, на бюро, так и
на бюро. Но как-то получалось, что после них никто не уходил обиженным, а, наоборот, все присутствующие
втягивались в разговор и уже забывалось, кто же его начал. Важно было одно: найти правильное решение.
Правым оказывался чаще всего Ключарев. Но мысленно он уже привык проверять себя на Якушонке:
зацепит того или нет? И что выставит он как возражение?
– Вот смысл коллегиальности, – сказал как-то Ключарев после того, как на бюро “крепенько”
поговорили с Лелем, директором МТС. – Высказываются разные мнения, и хотя принимается только одно, и
притом не самое крайнее, но заинтересованным товарищам полезно послушать высказывания остальных, как
возможный завтрашний вывод.
– Товарищ секретарь… – обиженно прервал его было Лель, приняв это прежде всего на свой счет.
Но Ключарев строго поднял руку:
– Не обращайтесь к секретарю! Здесь есть бюро.
– Ну, а теперь, Дмитрий Иванович, – сказал немного погодя Ключарев на том же заседании, – давайте-
ка разъедемся по району: вы в одну сторону, я в другую. Посмотрим собственными глазами на новый урожай.
– Вы, наверно, поедете в Братичи? – невинно спросил Якушонок, только бровь его изломилась,