355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Обухова » Глубынь-городок. Заноза » Текст книги (страница 14)
Глубынь-городок. Заноза
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:34

Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"


Автор книги: Лидия Обухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц)

– Ты устала?

– Нет.

И они шли дальше.

Антонина сказала первая:

– Уже, наверно, поздно. А тебе завтра работать.

Они остановились, и, осветив спичкой циферблат, Якушонок посмотрел на часы, опять коснувшись лбом

ее лба. Волосы ее стали сыроваты от ночного тумана.

– Ты устала?

– Да.

Он сбросил пиджак и постелил его у края дороги, сгибая высокие стебли трав.

Антонина доверчиво опустилась на землю, и Якушонок тоже сел рядом с ней, положив голову на ее

колени.

Она гладила его лоб и продевала палец в золотые пушистые колечки…

Значит, это и есть счастье? Значит, это и есть ее любовь?

Она вглядывалась в него почти с удивлением. Хотя в то же время ей казалось, что она знает его

бесконечно давно – всю жизнь. Его лицо было запрокинуто, по небу плыли беловатые рассветные облачка.

– Нам пора, – сказала Антонина после долгого молчания.

Но они не уходили.

У каждой любви есть тихие часы полного понимания и проникновения. Это был их тихий час. Прошлого

уже не существовало. Перед ними лежало только будущее. Стало совсем светло, а они еще сидели.

Антонина поднялась первая. Якушонок, прижавшись щекой к её платью, смотрел на неё снизу вверх

сияющими глазами. Было что-то необычайно трогательное и покоряющее в этой смиренной позе большого и

сильного мужчины.

“Пусть меня накажет бог, если я отступлюсь от него или сделаю его несчастным!” – подумала она вдруг

сурово, как бы дала клятву.

И, ощутив себя старшей, хозяйкой двух жизней, Антонина одним движением руки подняла его от своих

ног и повела обратно в спящий Городок, повитый утренним дыханием Глубыни…

2

Трудный день выпал на долю Якушонка и Антонины после их первого счастливого рассвета!

Остаток ночи Якушонок не сомкнул глаз. В восемь он уже был в райисполкоме и только жалел, что не

мог прийти сюда еще раньше.

Нервное возбуждение не покидало его. Ему хотелось беспрестанно двигаться, говорить, смеяться.

“Внутри у него что-то пело, и он иногда озирался в счастливом смущенье: не слышат ли этого и другие?

На губах его все время звучало одно имя: Антонина! Он не мог от него избавиться, как не мог и побороть

искушения произнести его вслух.

И действительно, первому же вошедшему к нему в кабинет человеку он к делу или не к делу три раза

подряд упомянул про доктора Лукашевич.

Услышав имя Антонины, Черненко (это был он) внутренне передернулся и насторожился, слишком живо

помня свое неудачное сватовство.

Прошлой зимой, разъезжая по району, он завернул в Лучесы. Деревня стояла на пригорке – так, чтоб

талые воды не заливали изб, – и в темные ночи далека был виден ровный, немигающий огонек больничного

окна.

“Кидался он путнику в очи, манил он на отдых ночной”, – продекламировал Черненко, входя весь

засыпанный снегом. Антонина Андреевна встретила его у порога.

– Говорите шепотом, – сказала она, – больные уже спят. В чем дело?

Черненко невольно подумал, что никогда не видел у нее накрашенных губ, не слышал, чтоб она громко

смеялась, привлекая чье-нибудь внимание, и даже и сущности не знает, кто бы ей мог понравиться. Из анкетных

данных он извлек только год рождения и то, что ни у нее, ни у ее семьи не было никаких порочащих пунктов.

(Нет, Черненко не пренебрегал такими сведениями, он не мог портить биографию необдуманной женитьбой.)

– Не сердитесь, Антонина Андреевна, – сказал Черненко, невольно понижая голос. – Меня застала

непогода, бензин кончился, неужели вы откажете мне в приюте?

На случай такой непредвиденной остановки у него были припасены бутылка вина, плитка шоколада,

несколько апельсинов. Кроме того, он хотел узнать у хозяйки дома, какие цвета больше всего ей к лицу. На базу

присылают неплохие отрезы.

Антонина несколько секунд смотрела на него молча, словно раздумывая. Потом ушла ненадолго и

вернулась уже в пальто, повязанная шерстяной шалью.

– Пойдемте, – коротко сказала она, открыв дверь и карманным фонарем освещая себе дорогу.

– Антонина Андреевна! Куда?

– К председателю сельсовета, Нельзя же вас оставить ночевать на улице.

Теперь, в кабинете председателя райисполкома, Черненко сидел все такой же элегантный, напомаженный,

с подбритыми бачками и зорко исподтишка наблюдал за Якушонком. Обида и черная зависть глодали его

маленькое сердце.

– Н-да, – протянул он, наконец, странным, тягучим голосом. – Антонина Андреевна, бесспорно,

обаятельная женщина, к тому же не слишком строгая… Говорят, что и Федор Адрианович не избежал ее сетей…

На мгновение он сам испугался своих слов и побледнел. Но удар уже был нанесен и был так силен, что

он тотчас понял: Якушонку не до мести, не до выяснений – ни до чего!

Бормоча извинения, Черненко, пятясь, выполз за дверь. Якушонок хотел было закричать ему вслед

“Подлец!”, но звук застрял у него в горле, губы не могли разомкнуться, а руки и ноги ослабели.

Через минуту он уже овладел собой.

– Я, кажется, с ума сошел! – сказал он себе вслух и даже рассмеялся отрывистым смехом, но в нем

было мало веселья. “Как я не оборвал его тут же? Она и Ключарев? Нет, невозможно. Хорошо, что Тоня не

узнает об этом никогда”.

Зазвонил телефон. Он снял трубку.

Шел обычный хлопотливый рабочий день. Однако непроходящее тягостное чувство, какой-то

подспудный червячок все сосал и сосал его, отравляя радость утра: “А если это правда? Ну да, он целовал ее, и

не дольше, как несколько часов назад. Но разве так уж редко мужчины целуют женщин? Это ничего не

доказывает, напротив…” Он хватался за голову, чувствуя, что с прямой дороги то и дело оступается в грязь.

Неужели она успела уехать в свои Лучесы? Ему так надо с ней поговорить или хотя бы просто

посмотреть на нее, и если она не отведет глаз…

В дверь постучали. Он отозвался.

Вошел старичок, работник планового отдела, тот самый, что на элеваторе пробовал зерно на зуб.

– Вот, Дмитрий Иванович, полюбуйтесь! – сказал он еще с порога. – Саботаж. Прямое неподчинение.

Капризы.

Любиков, к которому относились эти грозные слова, шел сзади, отступая на шаг, чтоб не задеть старичка

своим мощным круглым плечом.

– Неподчинение, но не капризы, – проговорил он.

– Ну, что у вас? – устало отозвался Якушонок.

– Мы живем по плану? – встречным вопросом вскинулся старичок. – Или, может быть, у нас

капиталистическая анархия в районе? Особая местная форма Советской власти: социализм минус планирование

хозяйства? Так вы тогда объясните мне, Дмитрий Иванович, если я проспал такие важные изменения.

Якушонок, готовый против воли улыбнуться, посмотрел было на Любикова и вдруг понял, что старичок

далек от шуток: он действительно дошел до состояния кипения, и виной тому каменное упрямство Любикова, с

которым он стоял сейчас перед Якушонком после, видимо, долгого и бесплодного разговора в райплане.

– В чем дело? – еще раз спросил Якушонок.

Старичок булькнул и зашипел, как струя пара в чайнике.

– Начали с разговора об урожае, дальше – больше, и вот выясняется: не желают сеять ячмень! Для

Братичей это, оказывается, не подходит. Всему району хорошо, а Братичам плохо!

– И всему району плохо, – вздохнул Любиков.

Он упорно смотрел в окно – с почти отсутствующим выражением.

– Конечно, в Госплане сидят дураки, зря заработную плату получают!

– А я все-таки не понимаю, из-за чего сыр-бор, – терпеливо сказал Якушонок. Ему хотелось дождаться

ответа именно от Любикова, разговорить его.

Тот слегка повел плечом, словно сдаваясь необходимости повторять все с начала еще раз.

– У нас ячмень и десяти центнеров не дает с гектара, вот что. Два года ставили вопрос, чтобы

разрешили нам сеять, что выгодно. Так нет! Планируют опять всего понемножку. Удивляюсь, как еще

мандаринов на мою голову не навязали или какого-нибудь там лаврового листа!

– В облисполкоме говорили об этом?

– Что область! Они планы уже готовыми получают!

– Так. Как же быть?

– А никак. Не буду сеять весной ячмень. Хотите снимать с председателей, снимайте. А сеять не буду.

Все.

Спокойствие Любикова если и не было целиком деланным, то все-таки было какого-то неприятного,

надрывного свойства. Якушонок сразу почувствовал, что дело не в тех двадцати гектарах ячменя, которые,

может быть, не так уж и заметны в большом хозяйстве Братичей, а в каком-то внутреннем решении самого

Любикова. Так бывает, когда человек долго мирится, отводит глаза в сторону, помалкивает скрепя сердце и

вдруг решает: больше не уступлю ни в чем. И чем дольше он мирился и помалкивал, тем непреклоннее

становится потом.

Якушонок немного растерялся. Ом понял, что не обладает еще достаточным авторитетом в глазах

Любикова, чтобы суметь уговорить и успокоить его, а также не обладает властью изменить систему

планирования, против которой, может быть, и резонно, со своей точки зрения, восстал сейчас председатель

колхоза.

С внезапной досадой Якушонок пожалел, что слишком слабо разбирается в экономике. Ему захотелось

вдруг отложить все в сторону, зарыться в книги, читать пуды статистических отчетов, но доискаться до истины.

Не должно же получаться так, что наш общий план, пусть даже на самом маленьком, микроскопическом

участке, двадцати гектарах, но все-таки становится просчетом, ошибкой, почти нелепицей!

– Вот что, пойдемте-ка к Ключареву, – неожиданно сказал он обоим поднимаясь.

На мгновение его опять засосал прежний ревнивый червячок: по красной ковровой дорожке

(“купеческой”, сказала вчера Антонина), где сейчас ступал Любиков, прошел два часа назад Черненко… “Ну,

смотри, если еще подумаешь хоть раз об этом!” – свирепо пригрозил сам себе Якушонок.

У Ключарева – уже не в маленьком кабинетике, заставленном несгораемыми шкафами, где он

разговаривал месяц назад с Валюшицким, а в большом, с длинным столом для заседаний бюро, с портретами

под стеклом и со спускающимися до самого пола белыми занавесками на окнах, со светлыми стенами,

пахнущими масляной краской, – первое, что увидел Якушонок, была Антонина.

Она сидела, близко придвинувшись к столу, на самом его уголке (“Семь лет замуж не выйдет”, – глупо

подумал Якушонок) и вместе с Ключаревым рассматривала какое-то письмо. Говорили они тихо.

Увидав Якушонка, Антонина как будто слегка смутилась и, прежде чем улыбнуться ему одними глазами,

быстро, виновато глянула на Ключарева.

Ключарев не очень был рад приходу неожиданных посетителей и вопросительно поднял голову.

Дмитрий Иванович пропустил вперед Любикова и райисполкомовского старичка, рыцаря планирования,

выигрывая этим секунды молчания. Оживление, с которым он шел сюда, померкло. “А может быть, об их

отношениях знает давно весь район? И только он, глупый новичок, верил каждому ее слову, чуть не плакал от

счастья, уткнувшись лицом в ее колени… Или – нет! Она просто зашла сюда по делу, как и он сам. Ведь

Ключарев – секретарь райкома; ну что же здесь странного, если зашла?” Он смятенно впился глазами в

Антонину.

Она была бледна от бессонной ночи, но ее прямые темные брови лежали спокойно, как всегда, и губы

были строго сомкнуты, так что даже ему самому с трудом верилось, что он целовал их этой ночью.

Она подала ему руку и не сжала, а только чуть задержала свою в его ладони – одно мгновение! – но у

него уже бурно заколотилось сердце. Ему захотелось обнять ее, чтобы утвердить свою, причастность к ней

перед всеми. И он отступил на шаг, подальше от искушения.

Антонина тоже вернулась к своему месту, села, опершись подбородком на сложенные руки.

Да, у нее были очень черные ресницы, не мягкие, не загнутые, а прямые, как стрелы, и взгляд из-под них

чуть тлел…

Старичок-плановичок стал жаловаться опять чуть ли не от порога, но и Любиков уже не молчал. То, как

он легко и свободно отодвинул скрипучий стул, сел против Ключарева, положив на стол свои крупные руки,

безусловная доверчивость каждого жеста и интонаций, появившаяся у него внезапно и именно теперь, а не

несколько минут назад, в райисполкомовском кабинете, – все это неприятно царапнуло Якушонка.

Он находился в том смутном состоянии, когда сознание как бы раздваивается. Ведь он отлично знал, чем

и как заработано уважение Ключаревым, и, больше того, полностью разделял это уважение. И вдруг его

захлестывало мутной волной вздорной, обидчивой неприязни, желанием унизить, уличить в чем-то этого

человека, хотя бы перед Антониной.

– Я не хочу быть приказчиком в колхозе: прочел бумажку – отреагировал., получил директиву —

выполнил. Лучше уж тогда такой аппаратик изобрести! – обиженно гудел между тем Любиков.

– Ну, ну, – примирительно проговорил Ключарев.

Но Любикова он не перебивал: или ждал, чтобы тот выговорился в запальчивости, или что-то обдумывал

про себя.

– Да пойми же ты, смешной человек! Не может общий огромный план учитывать каждую бородавку,

равняться на каждую кочку на болоте. Тут никаких мозгов не хватит.

Старичок-плановичок для большей убедительности стукнул себя по темени, заросшему редким

цыплячьим пухом.

– А я вот не буду и яровую пшеницу сеять! – отрезал Любиков таким тоном, как говорят уличные

мальчишки: “Накось, выкуси!” – И ячмень не буду и яровую не буду. Да что, Федор Адрианович! Вы же сами

знаете, у нас по району только озимь хороша, что мы хлеб-то сами у себя крадем!

Старичок демонстративно заохал, призывая на голову взбунтовавшегося председателя колхоза все

госплановские громы. Даже Якушонок отвлекся от своих мыслей, напряженно следил за тем, как разрешится

этот спор.

– Сколько у тебя озимых по плану должно быть засеяно? – спросил, подумав, Ключарев.

Любиков ответил.

– А яровой?

Эту цифру подсказал плановик.

Ключарев взялся за карандаш.

– Так. А урожай? Только ты мне, Алексей, не говори по рекордным участкам. Давай наоборот:

наибольший показатель яровой и наименьший – озимой. Так. Красноречиво получается. Что скажете?

– Ничего не скажу, – отозвался старичок, – у нас в Городке одно красноречие, а за сто верст другое.

Если план подгонять под каждый район… да их, может, по Союзу тысячи!

– Значит, теряем тысячи тонн продуктов то на одном, то на другом, так, что ли? А главное, считаем это

нормальным!

– Не в один день и Москва строилась, – пробормотал присмиревший вдруг и погрустневший старичок.

– Вы – молодые люди. А я еще служил, как говорится в анкетах, с семнадцатого года. Не до деталей нам было

тогда. Надо было строить государство хоть начерно.

За этими словами гоже стояла своя правда уже отшумевшей, но правильной, полезной для родины

человеческой жизни. Все четверо – Антонина, Ключарев, Якушонок, Любиков – почувствовали это и иными,

внимательными глазами посмотрели на старика.

– Это верно, – сказал, наконец, секретарь райкома. – У каждого времени своя задача. Но сейчас, в

пятьдесят четвертом году, мы уже можем и обязаны вглядеться в детали, разобрать экономику Братичей и

Большан по отдельности. Как вы мыслите, товарищи?

– Да, – отозвался Якушонок, забыв о своей ревности.

– Так-то оно так, – вздохнул старичок. – Только не мы это с вами решаем, Федор Адрианович.

– Решаем не мы, но, если не возражаете, сделаем вот что: вы подготовьте вместе с Любиковым все

нужные материалы по району, по каждой культуре – и свои соображения тут же. Не пожалеем времени,

посидим над этим вопросом месяц-два. Мы считаемся, как известно, хорошим районом по области, Озерский —

плохим, а условия у нас одни и беды одинаковые. Вот и соберемся все вместе, посоветуемся. А потом напишем

коллективное письмо в ЦК. Мозгов хватит?

Старичок-плановичок торжественно поднялся, словно подчеркивая, что рядом с этим высоким словом

шутки неуместны, и старомодно поклонился Ключареву.

– Заверяю вас, что мы с Алексеем Тихоновичем оправдаем ваше доверие. Разрешите пока что идти,

товарищ секретарь райкома?

Они вышли. Якушонок медлил. Он упрямо следил, как Антонина, задумавшись, рассеянно трогает

исписанные листики бумаги – письмо, которое она читала с Ключаревым до их прихода. Конверт лежал рядом

на столе. Но кому письмо и чье, разобрать издали было невозможно.

– А ведь у меня по существу тот же самый вопрос, Федор Адрианович, – сказала вдруг Антонина. – Я

вчера и с товарищем Якушонком хотела об этом говорить, да не успела.

То, как она вспомнила о вчерашнем дне, – мимоходом, буднично, – назвала его по фамилии, едва

взглянув на него самого (хотя вторая, разумная половина его существа отлично знала, что иначе и нельзя здесь,

в чужом служебном кабинете!), заставило Якушонка снова насторожиться.

– Да, Антонина Андреевна?

– Я не знаю, как мне быть с фондами. На больницу отпущены средства для приобретения мягкого

инвентаря, но у нас есть пока все необходимое: и одеяла и простыни. Однако если мы не истратим эти суммы,

то на следующие годы нам их не будут планировать, так мне сказали. И в то же время больнице нужны

тумбочки, кровати, табуретки. Наш завхоз сам сколачивает, потому что для этого подходящей графы в смете как

раз нет. Чего, казалось бы, проще? На отпущенные деньги купить именно то, что надо. Но мне сказали, что это

– чуть ли не государственное преступление: хоть ковры для кабинета покупай, лишь бы не выходить из графы.

А у меня никакого кабинета нет.

“Зачем же ты все это говоришь здесь, у него? Ведь ты хотела со мной…”

– Как вы думаете, Дмитрий Иванович, что можно посоветовать Антонине Андреевне?

– Ничего, – натянуто отозвался Якушонок. – Смета есть смета.

Ключарев встал и прошелся по кабинету из конца в конец, трогая волосы рукой.

– Я тоже ничего не могу поделать со сметой. Не писать же еще одно письмо в ЦК! А между тем я не

знаю большего зла, чем графа, линейка, за которую нельзя выйти, хотя бы даже для пользы дела! И получается в

результате, что мы не только совершаем иногда нелепые поступки, но должны их еще как-то оправдывать в

чужих и в своих, собственных глазах.

Антонина серьезно следила за Ключаревым. Во всей ее задумчивой позе с чуть склоненной головой и

особенно в этих устремленных глазах ясно было написано привычное согласие с этим человеком. Чувство,

хорошо знакомое и самому Якушонку.

Но что касается Антонининого взгляда, он хотел и прочел его сейчас превратно.

– И совсем уж плохо, – продолжал между тем Ключарев, – когда в графу попадает живой человек. Я

часто думаю, что больше всего нам мешает работать именно анкета. Не будь ее, мы бы вглядывались в людей, а

так есть анкета – и все, работа кончена. Ведь какой бой мне пришлось дать за Павла Горбаня сначала в

области, а потом в ЦК комсомола! Прямо как куриная слепота напала на людей: в трех шагах ничего не видят.

Бубнят, что он уже давно на организаторской работе, следовательно, имеет опыт… А что такое опыт? Другой

просидит на своем стуле двадцать лет, и все кричат – опыт! А он просто сидел, место занимал.

Антонина молча кивнула.

– Нет, уж тут я с вами не согласен, Федор Адрианович, извините! – не в силах больше сдерживаться,

раздраженно прервал его Якушонок. – С какой это стати мы должны применяться к капризам каждого? Одному

здесь не понравится, другому там: не кадры, а летучие голландцы. Кто погонится за интересной работой, кто за

легкой жизнью, кто за длинным рублем…

– Так я не о том, – удивленно проговорил Ключарев.

– Нет, о том! – почти закричал Якушонок. – А куда вы дели долг человека перед государством? Он

хочет только все брать, этот ваш Павел Горбань, а мы еще нянчись с ним, проявляй чуткость, создавай условия!

Какое он имеет право не уметь работать на том месте, где его поставили? Если именно это нужно сегодня

стране!

– Но нужно и другое, – возразил Ключарев хмурясь. – Водить трактор, может быть, еще важнее, чем

сидеть в райкомовском кабинете.

Якушонок саркастически дернул щекой.

– Да, сейчас он случайно угодил в точку. Нужны механизаторы, а у него влечение души. – Якушонок

проскандировал это слово. – Но, простите меня, это похоже и на спекуляцию на модной теме, если уж говорить

правду! Почем вы знаете, что он просто не бежит от ответственности за тот развал, что оставляет здесь?

– Как вы можете так говорить о человеке, которого не знаете! – почти с гневом воскликнула Антонина.

Якушонок живо обернулся к ней.

– А потому что я сужу по делам, а не по лирическим вздохам. Жизнь требует не одного восхищения, а

прежде всего работы.

– Вы же не о том, совсем не о том, – досадливо морщась, проговорил Ключарев и невольно посмотрел

на Антонину, ожидая поддержки, а может быть, и для того, чтобы оттенить свою правоту и превосходство над

Якушонком в этом споре, подсознательно чувствуя в нем соперника.

И то, как она успокоительно отозвалась ему, слегка кивнув, окончательно взорвало Якушонка.

Если б она промолчала, ревнивая мысль, возможно, потухла бы, как и другие, такие же бешеные,

скоропалительные догадки Якушонка в это утро. Но Антонина заговорила терпеливым, убеждающим тоном,

который сейчас показался особенно оскорбительным ему.

– Федор Адрианович не имеет в виду очковтирателей. Но разве помочь найти место в жизни, открыть в

человеке призвание уже само по себе не одна из важнейших и благородных задач партии?

– Нет! – отрезал Якушонок. – Партия воспитывает прежде всего дисциплину. Мы не настолько богаты

временем, чтобы расточать его на ленивцев и неудачников, рассматривать их под микроскопом. Те, что слишком

много требуют для себя, не внушают мне доверия. Положиться на них – все равно что поверить женщине…

– Вы смешали все в одну кучу, – быстро сказал Ключарев, взглянув на Антонину, которая даже в лице

переменилась при этих последних словах. – У вас нет логики. Да вы и сами так не думаете, я в этом убежден.

– Нет, я именно так думаю, – раздельно произнес Якушонок с тем холодным задором отчаяния, когда

кажется, что чем хуже, тем лучше, лишь бы все это уже кончилось поскорее.

Он видел, как Антонина смотрела на него сначала с пытливым вниманием, потом с недоумением и

горечью и, наконец, отчужденно, откинувшись на спинку стула. “Уходи. Нам незачем больше говорить”, – так

он прочел ее взгляд.

Она даже нетерпеливо тронула листки письма на столе, словно желая поскорее перейти к другому.

Тогда он присмирел и испугался. Видение рассветных облачков прошло по его сердцу, и он стоял

несколько мгновений, растерянно опустив голову.

– Райисполкомовская машина идет сейчас в сторону Лучес, – сказал он, наконец, хрипловато. —

Может быть, вас подвезти, Антонина Андреевна?

– Нет. У меня еще дела в Городке.

Он повернулся и вышел, тихо прикрывая дверь.

– Вот ведь как его в сторону вдруг понесло! – сказал Ключарев. – Молодой. Так и кипит.

– А может, это и не от одной молодости, – с трудом проговорила Антонина.

У нее мелькнула невыносимая мысль об ошибке. Второй ошибке в ее жизни. Но если для

восемнадцатилетней девочки прозрение пришло через год, то двадцативосьмилетняя женщина должна быть

осмотрительнее.

Последние дни она жила как в чаду, только и думая о Якушонке, если говорить правду. Но кто он, этот

Якушонок? Разве она знала его больше, чем тогда Орехова? Странные, недобрые слова говорил он сейчас и

смотрел на нее так, словно требовал, чтобы она немедленно соглашалась с ним во всем. Но она не раба его, а

человек со своей собственной разумной волей!

– Очень он еще не устроен, – донесся до нее голос Ключарева. – Живет в гостинице. Вот скоро

отремонтируем квартиру, пусть выпишет семью, будет хоть накормлен вовремя.

Ключарев добро улыбнулся. Глаза у него, когда он смотрел на Антонину, ярко голубели.

Он наслаждался простой и редкой для него радостью: тем, что она была рядом. Кроме того, у них

оказалось сейчас общее, хоть маленькое, но их собственное, никому больше не известное дело: письмо Виталия

Никодимовича о лекарственном меде.

Ключарев был пока единственным человеком, знавшим правду о злополучных ульях. Даже Якушонку

Антонина не успела еще ничего рассказать. Поэтому естественно, что, получив ответное письмо от Ляровского,

она захотела показать его прежде всего Ключареву.

Все ближе узнавая Федора Адриановича и привязываясь к нему по-человечески, Антонина чувствовала

себя и виноватой перед ним. Ведь она не принесла ему никакого счастья! Может быть, сделала только его жизнь

запутаннее и труднее, чем она была до сих пор.

А после счастливого рассвета, полная еще признаниями Якушонка, Антонина особенно совестилась

перед Ключаревым. Инстинктивно ей хотелось чем-то возместить его потерю, ну хотя бы добрым словом,

вниманием, с которым она его слушала, горячностью, с которой приняла его сторону в споре. На Якушонка же

ей трудно было вначале смотреть; она смутилась, как школьница. Теперь, при свете дня, любовь их предстала

перед ней необычной, почти нелепой. И все-таки как она обрадовалась их нечаянной встрече!

Но радость оказалась короткой.

Злой, раздражительный, язвительный тон испугал ее больше, чем то, что он говорил. Руки ее опустились.

Мельком оброненные слова о квартире и какой-то неведомой ей, но существующей семье Якушонка были

последней каплей в той чаше горечи, которую поднесло ей это безжалостное утро.

Ей захотелось на мгновение подойти к Федору Адриановичу и доверчиво, как десять лет назад пожилому

майору, уткнуться лицом в твердое плечо, ощущая терпкий мужской покровительственный запах табака…

– Вы уже уходите? Подождите минутку: может быть, машину…

– Нет, Федор Адрианович, за мной приедут на лошади. И спасибо вам…

На травяном пустыре с трибуной для майских и октябрьских праздников Антонина остановилась,

бесцельно глядя под ноги. Должно быть, сказывалась бессонная ночь: нервный подъем сменился у нее апатией.

Ей не хотелось больше ни о чем думать, не хотелось ничего вспоминать.

И она прошла, потупившись, даже не заметив, что у райисполкома, через площадь, стоит собравшийся в

путь бегунок – “газик”, все та же бодрая, славная машина защитного цвета, а Якушонок взялся уже было за

дверцу, но, увидав Антонину, остановился как вкопанный.

Первым побуждением его было окликнуть Антонину, торопливым покаянным шепотом объяснить ей тут

же, на улице, и свою собственную глупую подозрительность и то, как ему хочется услышать от нее, что ничего

не изменилось в их отношениях, ничего не зачеркнуто, может быть, даже сразу договориться о будущей встрече.

Но она прошла в нескольких шагах от него, словно он был пустое место, полная какими-то своими,

неизвестными ему мыслями, и только один раз, оглянувшись, долгим взглядом посмотрела на райком, словно

там оставалась половина ее души.

И с яростью, с обидой он вскочил в машину, со всего размаху трахнув дверцей.

3

Иногда случается, что один и тот же день с одинаковыми тучами и неизменным для всех солнцем

откладывается в памяти людей по-разному. “Это был такой прекрасный день”, – вспоминает кто-то, хотя сосед,

например, помнит, что хлестал дождь и он даже схватил насморк. Но что до того! Вы носили свое солнце с

собой. Оно вам сопутствовало, и, куда бы вы пи оглянулись, все было залито его щедрым светом. Даже потом,

через толщу лет, едва вспомнится этот день, как в сердце снова оживут молодые, чистые чувства.

День начался для Жени гудком ключаревской машины на дворе гостиницы. Это было таким точным – но

таким счастливым сейчас! – повторением прошлого, что она сбежала по крутой лесенке, еле удерживая себя от

желания проехаться по перилам.

– Едем в Большаны? – спросил Ключарев, высовываясь из “победы”.

На нем был высокий картуз и знакомый френч. Даже коралловая полоса его от твердого околыша, как и

прежде, разрезала лоб.

Поглядев на небо, Женя захватила жакет и повязала голову земляничной косынкой.

– Вот что, – сказал по дороге Ключарев, – я заверну еще в МТС ненадолго, а вы пока погуляйте по

леску. Ну, ну, у нас с Лелем будет крупный мужской разговор, не для девичьих ушей, понятно?

За усадьбой МТС, где неутомимо работал движок, начинался еловый бор. Ветра не было – ели на

черных стволах стояли так тихо, словно счет и времени и пространству был здесь потерян. Низкое солнце, едва-

едва пробиваясь в чащу косым лучом, зажгло рыжую хвою у корневищ. И так странен, так ярок был этот огонь,

что Жене хотелось нагнуться к нему и погреть руки. Голубой гонобобель мокрыми бусинами щедро сверкал у ее

ног. Из сырой чащи, где поднимались папоротники, тянуло грибным духом. Шишки – прошлогодние,

побуревшие и зеленые, упавшие до времени, крепкие как молодые огурчики, – лежали, зарывшись носами в

мох. Ягода тоже: если уж падала во мшанник, ее оттуда не вытащишь. “Разве только щипчиками для сахара!” —

подумала Женя.

Руки Жени и ноги чуть не до колен были уже мокры от сырого гонобобеля, а лесные тропы всё вели и

вели вглубь, дальше от живого дыхания эмтеэсовского движка.

У каждого места есть свое понятие “глубинки”.

Каким, например, далеким казался Жене из Москвы полесский областной город! А в области ее пугали:

“У-у, Глубынь-Городок!” Но вот отъедешь от Городка километров двадцать, не больше, и – Дворцы. Здесь,

мыслится, уже истинная, неподдельная глушь! Ан нет! За Дворцами есть Грабунь, куда еще Женя не

добиралась, а за Грабунем, говорят, Велемические хутора. И так будут открываться, шаг за шагом, всё новые и

новые места, словно ларец с самоцветами…

Но и сюда тоже шли по гатям и лесным дорогам кусторезы, тракторы, бульдозеры. Тянулись гибкие, как

змеи, звенящие провода. Ехали сельские киномеханики по тряским проселкам и везли в круглых жестяных

коробках сегодняшний день мира.

– Ничего! Планета наша для радости тоже неплохо оборудована, – шутя сказал как-то Ключарев Жене.

– Хоть господь бог и не отпустил нам для построения коммунизма миллиончиков двести образцово-

показательных душ, но мы не плачемся. Обходимся своими, хотя люди у нас обыкновенные, простые: кое в чем

замечательные, кое в чем плоховатые – раз на раз не приходится. Ведь и мы с вами, Евгения Васильевна, не бог

весть какие цацы, а ничего: хлеба зря не едим!

Он засмеялся и слегка похлопал ее по обшлагу жакета, а Женя виновато потупилась. То чувство смутного

стыда, которое охватило ее еще по дороге в Полесье, в вагоне, после разговора с попутчиками, не только не

исчезало, но как-то день ото дня укреплялось. Ей неловко было ездить по колхозам в райисполкомовской

машине; иногда из-за нее Ключарев не мог подвезти людей гораздо более нужных: мелиораторов, учителей,

бригадиров. И хотя никто никогда не сказал ей ни слова, а Снежко, инструктор райкома, даже как-то

позавидовал:

– Здорово, должно быть, это: из-за одной песни исходить сто километров!

Но она сама не чувствовала в себе такой всепоглощающей страсти: идти за песнями на край света! Ей

хотелось делать и что-то другое. В ее походном блокноте рядом с транскрипцией местных говоров все чаще и

чаще попадались торопливые записи: “Сказать Федору Адриановичу, что у председателя Грома не то что денег

на книги, даже кумача на лозунги не выпросишь. Комсомольцы перед каждым праздником стирают их и пишут

заново, букв не разберешь”, “Антон Семенчук – член правления, а сына из школы забрал, говорит, семилетки


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю