355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Обухова » Глубынь-городок. Заноза » Текст книги (страница 2)
Глубынь-городок. Заноза
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:34

Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"


Автор книги: Лидия Обухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 40 страниц)

не писали. Хоть и в этой.

Он проворно подхватил лежавший на траве лист и наметанным глазом разыскал в передовице то место,

где перед роковой фразой “но есть еще в области отдельные колхозы” перечислялись передовики.

– Ага, что?! “Колхоз “Освобождение” Глубынь-Городокского района, показавший высокие образцы…”

Он отчеркнул ногтем строчку и гордо взглянул сначала на Любикова, потом с некоторым вызовом в

сторону того белого окна, за которым помещался кабинет Ключарева.

– Блищуковские козыри всякому видны, – проговорил он и подождал ответа.

Но Любиков дремал на солнце, отгородившись спиной. А Гром пыхтел и страдальчески морщился,

поводя по сторонам красноватыми от недосыпа глазами.

– И зачем собирали? Мало того, что сам в отлучке, машину на целый день занял, – сказал он, ни к кому

в сущности не обращаясь.

– Раз собирали, значит, нужно, – степенно отозвался Блищук, все еще просматривая газету. – У нас

тут тебе, Данила Семенович, не восемь часов рабочего дня, повесил номерок – и гуляй. А если колхоз и на

председателя бензина жалеет…

Любиков вдруг порывисто поднялся и пошел в сторону. В это время машина Пинчука, как запыленный

скакун, остановилась у ограды, а сам Пинчук, с еще не стертыми следами дорожной пыли на лице, поспешно

зашагал к Дому культуры, по дороге доставая из кармана областную резолюцию листов на двадцать пять. Она

была горяченькая, прямо с машинки.

Соскучившиеся председатели колхоза хлынули толпой к узким дверям.

Валюшицкий, злой, с угрюмо сверкающими глазами, уже у самого порога доканчивал неприятный

разговор с директором МТС Лелем, здоровяком в вышитой белорусской рубахе и мягких кавалерийских

сапогах.

– И тракторист ваш лежит чревом до горы: одно колесо в одну сторону, другое – в иншую. Нет, так

работа не пойдет, товарищи МТС! Не думайте, что все можно свалить на председателя колхоза: такой конек, что

вывезет…

За спиной Валюшицкого толкнул скрипнувшую калитку невысокий белесый человек. Лицо его не

остановило бы на себе внимания: таких девяносто на сто попадается здесь, в Белоруссии, – песочные прямые

волосы, белые брови, кожа, обожженная ветром и солнцем. Шея между затылком и воротом рубахи была красна,

словно по ней мазнули киноварью.

– Что ты, брат, так сердит? – проговорил он, откидывая со лба привычным движением сыпучие волосы.

– Да не совладал с сердцем, Федор Адрианович! – смущенно отозвался Валюшицкий, оборачиваясь на

голос. – Вы уже, значит, поправились, встали?

– Ну, ну, береги нервы. А после совещания задержись, поговорить надо.

Тот махнул рукой с какой-то горькой бесшабашностью.

– Сам знаю, что надо вам со мной говорить… Эх, Федор Адрианович!

5

Женю Вдовину Пинчук высадил у ворот гостиницы, крепко сбитого деревянного домика под густой

шапкой сливового сада.

Она оставила паспорт для прописки, показала свою командировку (“в том, что научный работник Е. В.

Вдовина…”), получила ключ от чисто выбеленной комнатки с одним-единственным окном, которое выходило

на травяной двор, заросший лиловым репейником, и, поразмыслив немного, отправилась побродить по Городку.

Незаметно день начал клониться к вечеру, и этот солнечный ранний вечер казался ей здесь

необыкновенно тихим; только деревянные тротуары поскрипывали под ногами. Она шла не спеша, оглядываясь

и подолгу поджидая прохожих, чтобы спросить дорогу.

На мосту остановилась, постояла, опершись о перила, послушала чью-то песню. Песня плыла по реке,

как лодка, все дальше и дальше…

Не кручинься, молодица,

В нашей хате сладко спится…

уговаривал кого-то вкрадчивый мужской голос. Она видела, как блестело в вечернем свете весло у лодочника,

но он ли это пел? Она не могла разглядеть.

Небо хату покрывает,

Ветер хату подметает,

Солнце хлебушек печет,

Дождик по воду идет.

Если плыть отсюда до Жениного дома, не одно весло сломалось бы в руках у лодочника, да и сами реки

сковало бы, наверно, толстым декабрьским льдом! Ей хотелось по-радостному удивляться величине земли

нашей.

Даже засыпая в тесной комнатке глубынь-городокской гостиницы, прикрывшись до подбородка байковым

одеялом, от которого пахло простым мылом и речной водой, она продолжала ощущать всю эту необъятность, а в

снах ее путались сегодняшний и вчерашний день.

На первом курсе университета, где шесть лет назад начинала учиться Женя, лекции по фольклору читал

покойный ныне профессор Шамбинаго. Отечный, грузный старик, с пристальным взглядом больной птицы, он,

тяжело дыша, взбирался на кафедру и, подперев голову, речитативом повествовал о прошлом веке, временах

своей молодости. Корифеев русского фольклороведения старик вспоминал по-домашнему, величая по имени-

отчеству, а академика Соколова, своего ученика, забывшись, называл иногда Юркой. Студенты смотрели на него

ласково и задумчиво, как на последнего мамонта, случайно задержавшегося на земле… Они уже не разделяли

взглядов его устаревшей исторической школы, но, должно быть, есть такой закон, что все-таки ни одна хорошая

жизнь не угасает прежде, чем не зажжет от своего огня другие.

Женя Вдовина, легкая на ногу, доверчивая, увлекающаяся, сама не знала толком, когда запал в душу ей,

горожанке, знакомый, казалось, только по курсу диалектологии простонародный говор, почему зазвенели в

ушах деревенские запевки, мешаясь с запахами скошенных трав?..

Нет, Женя Вдовина отнюдь не была еще ученым. Первый год аспирантуры прошел у нее без особого

блеска, а главное, без существенного отличия от студенческих лет. Она по-прежнему сдавала экзамены,

получала стипендию, выполняла общественные нагрузки, и такая жизнь пока что вполне удовлетворяла ее.

Она готовилась стать филологом, фольклористом, но о народном творчестве знала больше все-таки из

книг. Ни на первом, ни на втором и даже на четвертом курсе Женя не задумывалась еще по-серьезному о

будущем: пять университетских лет представлялись ей бесконечными. Ах, какой полной и счастливой казалась

ей жизнь, когда, сдав очередную сессию и отослав домой телеграмму, она сбегала по серым гранитным

ступеням центрального телеграфа, – и вот уже на ней нет больше никаких обязанностей! Только синий

июньский день без единого облачка, плеск весел на загородных прогулках, музыка по вечерам из парка

культуры и отдыха…

Женя привыкла жить так, чтобы никогда не оставаться одной.

– Не знаю, девочки, что буду делать потом, без общежития, – повторяла она, комически разводя

руками.

Она самоотверженно бегала по комсомольским, профсоюзным, физкультурным делам, была членом всех

существующих комиссий, выпускала факультетскую газету, а когда на курсе случалась какая-нибудь щекотливая

история, ее единогласно выбирали ходоком к декану.

– Женюрка, ты личным обаянием действуй, слышишь? – инструктировали провожающие уже у самых

дверей.

Женя успокоительно кивала, зажмуривалась, как перед прыжком в холодную воду, и с этой, еще не

слетевшей, отчаянной и легкомысленной улыбкой входила к грозному декану…

Аспиранткой Женя стала тоже легко и просто, как будто перешла на следующий курс. Ведь трудно было

бы представить университет без Жени Вдовиной! Никто не сомневался в ее способностях и прилежании; вот

только создана ли она быть ученым мужем – этого пока еще никто не знал: ни она сама, ни ее научные

руководители. На полесскую командировку Женя согласилась, не раздумывая, хотя по плану у нее значилась

совсем другая тема. Но она просидела вечер над картой, и названия рек – Глубынь, Струмень, Ясельда, Горынь

– заворожили ее.

На вокзале впервые за всю жизнь ее провожало не двадцать человек, как обычно, а только один. И этот

один сказал на прощание что-то такое, от чего Женя непривычно примолкла и задумалась, стоя с блуждающей

улыбкой у вагонного окна.

Далеко-далеко остался перрон… Пролетали верстовые столбы, углубляя разлуку. Корабельные сосны,

заслонив небо, сомкнутым строем подступали к самому полотну…

До областного города в купе ехали вчетвером. Большой, плотный человек с глубоко посаженными

медвежьими глазками и круглой бритой головой оказался директором по топливу, работником областного

значения. Через каждые десять слов он любил повторять, не то хвастаясь, не то прибедняясь:

– Мы, полещуки…

Однако, когда Женя заговорила со своей попутчицей – вчерашней студенткой, завтрашним врачом – о

далеких назначениях, он кровно обиделся и за Сибирь.

– Я сам из Новосибирской области, – сказал он, – десять лет там работал. Богатые, красивые места.

Напрасно пугаетесь, барышни!

Сопя, он влез на верхнюю полку, так что она заметно прогнулась под его тяжестью, и, повесив на крюк

связку бубликов, грыз их не переставая до самого конца пути.

Женя сидела, обхватив щеки руками. За шесть университетских лет она привыкла думать, что вот живет

себе в центре мира, в городе, о котором пропето столько песен, и, казалось бы, чего еще остается желать

человеку!

Прощаясь с ней, товарищи говорили:

– Женька, не одичай там в полесских пущах, не утони в пинских болотах.

И она обещала им это почти серьезно! А сейчас ей даже нечего было прибавить к общему разговору.

Конечно, узнав, что она москвичка, ее станут спрашивать о высотных зданиях, о новом университете. Но это

были дела Москвы, дела других людей, а, не ее!

Женю вдруг охватила острая зависть к толстому директору, который по праву мог назвать себя и

сибиряком и белорусом.

“Ну, вот мне двадцать три года, – подумала Женя, закрывая, наконец, глаза, потому что уже наступила

ночь и кругом слышалось ровное дыхание спящих. – Я комсомолка, я аспирантка, все у меня в жизни хорошо,

но почему мне вдруг стало не то стыдно чего-то, не то жаль?”

Белая летняя луна, хоронясь за облачками, бежала вперегонки с паровозом. Новый вагон пахнул краской,

а колеса строго постукивали: так-так-так.

…И вот она в Полесье, на земле той самой Черной Руси, от которой теперь не осталось даже и

географического названия.

…В распахнутой настежь форточке Жениного окна, как в мягком темном сачке, билась серебряная

звездочка.

6

В это же самое время в кабинете секретаря райкома Ключарева лампочка горит таким слабым накалом,

что все вокруг как бы плавает в оранжевом дыму.

Конечно, много курят, и белые занавески, слабо шевелящиеся от ветра, отгораживают свежий звездный

вечер с запахом цветов и редкими огнями над засыпающим Городком.

На твердых стульях, распахнув пиджаки, сидят Любиков, директор МТС Лель, Гром, потный и

обмахивающийся по своему обыкновению газетой.

Блищук только что уехал, и слышно, как от самого крыльца машина его берет недозволенную скорость, а

два ярких фонаря, озарив улочку из конца в конец, бьют в окна коротким прожекторным светом.

Комнатка маленькая, единственная не тронутая пока ремонтом. Сюда составили несгораемые шкафы со

всего райкома, этажерки с книгами, и пробираться приходилось с трудом, стукаясь коленями о стулья.

Трудно сказать, продолжается ли здесь сложный райкомовский рабочий день или идет дружеская

мужская беседа, когда уже просто курят и отдыхают, подталкивая друг друга дюжими кулаками. Но и шутки и

смех вертятся вокруг одного: машины в МТС, уборка, молотьба…

Валюшицкий стоит у окна, прислонившись виском к оконной раме, и мало участвует в разговоре. С

самого утра ему все хочется улучить момент, подойти к Ключареву, сказать: “Сам прошу – снимайте меня с

председателей: не сдюжил”.

Он оглядывает знакомую комнату со странным, щемящим чувством сожаления: теперь ему, наверно,

редко придется приходить сюда… И хотя чаще всего его здесь ругали, все-таки он уходил отсюда ободренным,

унося в памяти весь этот людской гул и шум, которым, как морская раковина, гудит с утра до вечера райком

партии…

– Вот вы меня все жучите, Федор Адрианович, – говорит между тем Лель, подмигивая веселым,

неунывающим глазом, словно обращая собственные слова в шутку, – а если б у нас комбайновая уборка шла

так, как в других районах по области, что бы вы тогда со мной сделали?

Ключарев живо оборачивается к нему. Ни следа усталости или недомогания не остается на его лице.

– Стой! Я тебе это еще припомню! Нашел чем хвастать! А план какой? Еле-еле дотягиваете.

– Ну, мы и дотянем, – упрямо повторяет Лель, притопывая мягкими кавалерийскими сапожками. – Я

же про другие районы говорю.

– А ты где работаешь? – настаивает под дружный смех Ключарев. – Нет, скажи, где?

– Да здесь, в Глубынь-Городке, под вашим руководством. – Лель комически безнадежно машет рукой,

но по его сизому выбритому лицу скользит мгновенно выражение такой откровенной усталости, что Ключарев

секунду внимательно смотрит на него.

– Я знаю, Лель, – говорит он уже совсем другим тоном, – что ты душой болеешь за все, как и я, а за

тракторы ещё больше моего, как положено тебе, по штату. И мысли у тебя правильные. Это значит, что мы все

доросли до того, чтобы понимать, что нужно сегодня в районе. Но вот чтобы мысль делом стала, а дело это

делать быстро, – такое еще не всегда есть!

– Понимаю, Адрианыч, – тихо отвечает Лель, поднимая голову и глядя ему уже прямо в лицо. – Это-

то я понимаю…

Он, кажется, ждет чего-то, хотя его тянет к дверям Гром: Лель обещал подбросить его, Грома, до Лучес на

эмтеэсовском “козле” (Данила Семенович, конечно, давно отправил свой собственный грузовик, не стерпев

“простоя”).

С их уходом в комнате становится сразу тише. Любиков тоже было берется за шапку, но Ключарев

останавливает его. Он снимает трубку, называет свой домашний номер и ждет несколько секунд ответа.

– Забыл, – вдруг виновато говорит он, – мои ведь сегодня уехали. А я хотел тебя ужинать звать.

– Нет, Федор Адрианович. Я уж домой. Пока до Братичей доберусь! Жена дожидается.

Ключарев внезапно задумывается и словно теряет нить разговора. Он проводит несколько раз рукой по

волосам.

– Поезжай, – говорит он наконец, – и передавай привет своей Шуре.

Голос у него звучит мягко, по-домашнему.

А Валюшицкого вновь охватывает смутное чувство горечи: будто бы все, что ни делает, ни говорит

сегодня Ключарев, направлено каким-то образом против него.

Протягивая руку Любикову, он испытывает тоже мгновенный стыд за себя, за Дворцы и острое желание

поменяться с Любиковым местами, чтоб это ему самому можно было уйти сейчас со спокойной совестью, с

поднятой головой…

Но дверь закрывается, и теперь, когда они остались вдвоем с Ключаревым, Валюшицкий в

замешательстве отвернулся к окну, чтобы отдернуть, наконец, занавеску и впустить немного свежего воздуха…

– Семен, ты боишься трудностей? – негромко спросил вдруг Ключарев. Он чувствовал себя опять не

совсем здоровым и сидел, подпирая голову руками.

Валюшицкий, волнуясь, машинально расстегнул верхнюю пуговицу френча. От красной рубашки словно

свет ему ударил в лицо, и белки глаз – синеватой белизны – блеснули. “Сам прошу – снимайте меня: не

сдюжил”, – ведь хотел же он сказать еще утром, не дожидаясь этого позора! А сейчас ответил тоже тихо:

– Что ж, были трудности… А бояться их – как жить?

– Когда же тебе было труднее всего в жизни? – задумчиво продолжал спрашивать Ключарев.

– Когда? – Валюшицкий чуть вздохнул, сведя к переносице брови. – В детстве, при панах. Сами

знаете, годовался сиротой, голодный, голый… вёска 1 была бедная…

– Да… вот и у нас, при Советской власти, есть еще на Полесье бедные вёски, а не должно быть!

Валюшицкий царапал ногтем застарелую мозоль на ладони.

– Тяжеловато мне, – проронил он, очень хорошо понимая, что имеет в виду секретарь.

– А где легко? – отозвался тот. – Всё делаем для того, чтоб после легче стало.

– Я понимаю, Федор Адрианович. Але ж малограмотный я, не справлюсь. Да и боюсь в этих Дворцах

партийный билет потерять, вы ж его мне сами давали…

Валюшицкий низко опустил голову. Клок волос упал ему на глаза.

Ключарев молчал. Лампочка горела вспышками, то озаряя почти белым светом наклоненный лоб

Ключарева и его светлые прямые волосы, то внезапно теряла накал, и тогда в стеклянном колпачке шевелилась,

как червячок, красная угасающая нитка.

– Главное, грамотность у меня слабая, – повторил Валюшицкий, отягощенный больше, чем упреками,

этим молчанием.

– А душа сильная? А понятие в сельском хозяйстве есть? – горячо, скоро спросил секретарь, и слышать

его голос уже было облегчением для Валюшицкого. – Ты же здешний, полещук, каждое бревнышко на хатах

знаешь, не то что людей… А партийный билет тем не сбережешь, что будешь от трудностей его прятать. Не для

украшения лежат они у нас в нагрудных карманах, Семен. Тебе трудно с одним колхозом, ну, а мне что делать?

Посоветуй. Раздели со мной мою тяжесть.

Валюшицкий упорно смотрел в пол. Голос Ключарева, как это бывает при сильном волнении, доходил до

него волнами, то словно отдаляясь, то с особой силой проникая в самую глубину его существа.

И мысли Валюшицкого тоже текли прерывисто, неровно. Вместе со словами “вёска была бедная” перед

ним встала целая картина: крытая соломой хата с почерневшими стенами, сам он, нежеланный сирота, у

холодного порога, и стонущая дремотная песня сестры над люлькой:

Нема соли, нема миски,

Ой-ё-ёй!

Повесили три колыски,

Боже ж мой!

Когда сестра выходила замуж, то, кроме родительской хаты да песен, были у нее в приданое только

самодельные сережки из светлой жести, плоские, в виде бубнового туза…

– Я всегда вас слушал, и спасибо, что человека из меня растите, – пробормотал Валюшицкий. —

Говорю только: учиться бы мне…

– Учиться будешь пока в вечерней школе. Работать и учиться, как мы все. А от райкома обещаю особую

помощь: и сердечную и деловую. Но и взыщем с тебя строже, чем с других, потому что люблю я тебя и больше,

чем за других, отвечаю. Пойми, Семен, не могу я сейчас оставлять тебя в стороне от больших дел, от нашего

великого сражения! Где ты слышал, чтоб на фронте сто тысяч танков в одно место бросали? А сейчас идут на

целинные земли сто тысяч комбайнов. Смотри: городские девушки побросали квартиры, родных, живут в

палатках, хлеб добывают…

1 В ё с к а – деревня, село (белорусск.).

В дверь постучали. Ключарев резко и недовольно вскинул голову.

– А-а-а! – только и сказал он, когда вошел райкомовский шофер, протягивая ему ключ.

– Раиса Степановна велела передать. Чуть не увезла с собой в сумке. Вот ведь как!

Шофер был еще очень молодой парень. Он стоял в дверях, улыбаясь крупными, похожими на кукурузные

зерна зубами, и ожидал расспросов.

Только сейчас стало заметно, что время позднее. В коридоре за распахнутой дверью не было слышно ни

звука. Из окна потянуло сквозняком и ночной сыростью.

– Ну что, благополучно посадил? – рассеянно спросил Ключарев, вертя в руках ключ и машинально

пробуя ногтем его бородку. – Не опоздали на поезд?

– Нет, загодя, – словоохотливо отозвался шофер. – Вагон хороший, плацкартный. У Раисы

Степановны место внизу, Гена наверху. Он велел передать, что пораньше вернется, к школе.

– Да, Генка вернется пораньше, – сказал Ключарев, разбирая на столе бумаги.

– Значит, к родителям поехали, как и в прошлом году, стариков проведать… – неопределенно

проговорил шофер, потом, вдруг вспомнив что-то, полез за пазуху, достал сложенный вдвое тонкий журнал. —

Вот еще: Раиса Степановна брала, да не успела вернуть. Сказала, когда поедем в Лучесы, чтоб завезли

Антонине Андреевне.

Он в нерешительности погладил обложку, не зная, оставить у себя или отдать Ключареву. Но тот уже

протянул руку.

– Да, да, отвезем, – скороговоркой отозвался секретарь, не глядя на него. – Это ведь не к спеху?

Он перелистал журнал, с некоторым недоумением пробегая заголовки: “Плевриты”, “Профилактика

горловых заболеваний”, – словно хотел понять, что тут могло заинтересовать его жену, как вдруг

полупрозрачный папиросный листок выскользнул между страницами и легко, как лебединое перышко, поплыл

по комнате, не даваясь в руки.

Несколькими штрихами на нем было изображено платье, так, как обыкновенно рисуют женщины,

стремясь проникнуть в тайны фасона и пренебрегая всем остальным. Да, никаких загадок: просто зеленое

платье, которое носила врач Антонина Андреевна, а теперь, вероятно, сошьет себе и жена секретаря райкома. В

самом деле, почему бы этим двум женщинам и не иметь каких-нибудь общих интересов?..

– А Антонину Андреевну все поминают у нас в Дворцах, – проговорил Валюшицкий, подобрав листок

и протягивая его Ключареву. В его улыбке витали добрые воспоминания.

Ведь было время, и его самого, Валюшицкого, лечили наговорами против тетки-Лихорадки, против

господыни Молнии-Блискухи и дурного глаза: “Идите вы, сглазы, на мхи, на болота, на топкие оржавинья, на

сухие лесы… Там вам курганы-погуляны, где солнце не греет, где песни не поют, где гуси не кричат…”

Можно представить, как удивлялась доктор Антонина Андреевна, только что кончившая институт, слыша

над постелью больного этот заунывный плач! Неулыбчивая темноволосая девушка, она входила в избу прямым

и ровным шагом, и от ее белого, белее первых снегов, докторского халата шел холодящий запах лекарств,

похожий на запах купальских трав, так что не одна бабка поглядывала на нее из уголка с боязливым

восхищением: уж, впрямь, не оттуда ли пришла эта красавица, не из тех ли неведомых полещуку краев, где небо

так близко сходится с землей, что женщины, стирая белье, вешают его на рога молодого месяца?

– Да… Антонина Андреевна… – тихонько повторил Валюшицкий, задумавшись.

Ключарев все еще копался в бумагах на столе и не поднимал головы. Только покончив с этим, он

выпрямился, мимолетно проведя рукой по векам, словно снял невидимую паутину, которая мешала ему

смотреть.

– Ты ночуешь в Городке? – спросил он Валюшицкого. – Тогда, может быть, ко мне? Квартира ведь

пустая…

Но тот так энергично затряс вдруг головой, разом возвращаясь от своих воспоминаний к сегодняшним

заботам, так горячо воскликнул: “Нет, я уж в Дворцы, Федор Адрианович!” – что Ключарев понял: ни в каких

напутственных словах нужды больше нет.

Он просто крепко, ободряюще сжал ему руку:

– Ну-ну, бывай!

А про себя подумал: “Полтора года назад и Любиков и Братичах начинал не с лучшего. Нет, не с

лучшего!”

I I . Б Р А Т И Ч И Г О Д Н А З А Д

1

Любиков раньше не считался в районе активистом. Он приехал в сорок девятом году к брату, который

заведовал здесь артелью, встал на партийный учет, и, поскольку парень он был не бойкий, но грамотный, его

определили пока что заведовать парткабинетом. Так протекло два года. В районе совсем недавно прошла

коллективизация, потом укрупнение. Глухим полесским вёскам, хатам под соломенной кровлей предстояло

сделать шаг, равный нашему двадцатилетию.

И первые тракторы, которые прошли здесь по заболоченной, почти девственной земле, оставили

глубокие борозды. Но это были еще только первые борозды! Двадцать колхозов района, как двадцать разных

миров, двадцать планет со своим удельным весом и особой скоростью! То, чего Большаны достигли за один

годовой оборот, Лучесам, Братичам или Дворцам представлялось пока недосягаемым.

– И не волнуйся ты, пожалуйста, Федор Адрианович, – говорил, посмеиваясь, еще год назад Пинчук,

верный своей привычке находить во всем хорошие стороны, – есть у нас два колхоза-миллионера, первые по

области, – значит, результат нашей работы налицо. Никто пока что большего и не спрашивает.

Пинчук взял себе за правило относиться благожелательно к людям, с которыми ему приходилось

работать. Он был опытный, старый хозяйственник, и, когда Ключарева, вчерашнего лектора обкома, выбрали в

районе первым секретарем, он и ему от всей души готов был протянуть руку помощи и поддержки. Он даже

мирился с неспокойным, трудным характером Ключарева: перемелется, мука будет! Но время шло, стиль

работы Ключарева все как-то не определялся, не ложился в общую колею, и понемногу Пинчук стал наблюдать

как бы со стороны, во что это выльется и обо что споткнется первый секретарь, потому что не мог же он не

споткнуться в конце концов!

Одно время Пинчук думал, что таким камнем на пути Ключарева станет Любиков.

В Братичах тогда председателем колхоза был неразговорчивый, угрюмый на вид человек. Он редко

выступал на районных собраниях, разве только если его спрашивали в упор. Сведения и отчеты подавал с

опозданием, отговариваясь тем, что сам малограмотный, а другим не доверяет, но все распоряжения начальства

принимал безропотно, без единого возражения, чем весьма нравился Пинчуку. Когда в Братичи был спущен

план развития животноводства, явно превышающий возможности того года, председатель и тут не сморгнул.

Зимой у него была бескормица, скотина падала, но весной он все-таки нашел выход…

Ключарев, когда узнал, схватился за голову. Это было в перерыве после двухчасового доклада Пинчука.

Шло совещание районного актива. Секретарь поднялся за столом, багровый, почти такого же цвета, как

скатерть, и заговорил тонким от волнения голосом:

– Для чего у нас планы составляются, товарищи председатели колхозов? Ради одного дня, чтобы

отчитаться, отвести от себя критику и прожить этот день спокойно? Или мы смотрим дальше? Или мы всерьез

собираемся хозяйствовать на этой земле? Пинчук зачитал сводку: Братичи выполнили план животноводства.

Никому не пожелаю такого выполнения: покрыли полуторагодовалых телочек, испортили стадо. Чтобы их

доить, надо на стол ставить. Дают по литру с головы, а это и для козы обидно!.. Невеселый смех, товарищи.

Видно, для председателя спокойствие одного дня дороже интересов колхоза. А если так, то, я думаю, и колхоз

не подорожит таким председателем!

Вывод был резкий и неожиданный. Несколько секунд в зале стояла неуверенная тишина, словно там

размышляли над словами секретаря, но потом раздались отдельные хлопки, и все громче, громче.

– Принимаешь поспешные решения, Федор Адрианович, – сказал Пинчук после совещания, когда они

остались одни. Он принуждал себя говорить мягко, благожелательно, но сейчас это давалось ему с трудом, он

все еще чувствовал на себе скрестившиеся взгляды всего зала, когда Ключарев сказал: “Пинчук зачитал

сводку…” – Пусть в Братичах председатель ошибся, не додумал, но, ведь он стремился выполнить план. Разве

это не оправдывает его?

– Председатель в Братичах поступил как вредитель, – коротко сказал Ключарев, шагая по черным, как

деготь, лужам.

Как всегда по веснам, Городок начинало заливать талой водой, и один-единственный фонарь на высоком

столбе, качаясь, отражался в десятках луж.

– Что вредитель, это еще надо доказать, Федор Адрианович. И, поверь моему опыту, не докажешь. А за

одну ошибку головы не снимают.

– Смотря какая ошибка! – буркнул Ключарев, прибавляя шаг, но им было по пути почти до самого

дома, и волей-неволей разговор продолжался. – Если ошибка случайная, когда человек старался для дела, я

пойму и прощу. Но если ради бумажки…

– План – бумажка?! – почти в ужасе воскликнул Пинчук и какой-то боковой мыслью подумал: “Эти

твои слова, товарищ Ключарев, надо бы запомнить”. – Ты смахиваешься на святая святых, Федор Адрианович,

– помолчав, сказал он вслух. – Если мы перестанем беспрекословно подчиняться плану, то что станет с

дисциплиной? Что станет с государством?

Они подошли к мосту. Сюда уже не достигал свет фонаря. Оба ступали наудачу по деревянным мосткам

тротуара, и слышно было, как прогибаясь, доски хлюпают по воде: значит, Глубынь в самом деле вышла из

берегов.

Ключарев остановился и несколько секунд напрасно вглядывался в лицо Пинчука: перед ним белело

расплывчатое пятно, на котором не прочтешь никаких мыслей.

– А если мы будем только подчиняться, Максим Петрович, – тихо сказал он, – беспрекословно

подчиняться, не вдумываясь ни во что и не пытаясь исправить или улучшить наши планы, мы, коммунисты, то

что тогда будет с государством?

Ночи в Глубынь-Городке начинаются рано. Едва стемнеет, на улицах уже не слышно ни звука. Даже свет

из окон не падает на дорогу: их плотно закрывают ставнями.

Так они стояли молча, в полной темноте – два хозяина района, – и было отчетливо слышно, как возле

моста бурлит, играет струями, захлебывается от весенних сил река…

– Ты говоришь странные вещи, Федор Адрианович, – сказал, наконец, Пинчук. – Да, очень

странные…

Не прибавив больше ни слова, они двинулись дальше и за мостом разошлись в разные стороны.

Однако утром, едва часы показали начало рабочего дня, Пинчук позвонил в райком:

– Адрианыч, ты не передумал насчет Братичей?

Голос у него был бодрый, выспавшийся.

Ключарев ответил, что нет, не передумал, с сегодняшнего дня начнут готовить перевыборное собрание.

– Вот как. И все обдумал в смысле кадров? У нас в районе не густо, сколько я знаю. Или у тебя есть

какой-нибудь “НЗ”? – пошутил он.

Нет, “НЗ” у Ключарева не было. У него было все то же население района – сорок тысяч человек.

– Никак не разберусь: ты пессимист или оптимист? – иронически поудивлялся Пинчук. – Кто же твоя

кандидатура, если не секрет?

Ключарев ответил, что райком намечает Любикова.

– Любикова? Который в артели, в “Красном луче”? Но он же пьяница, за ним и здесь глаз да глаз!..

– Нет, Алексея Любикова…

– Библиотекаря?

– Заведующего партийным кабинетом.

Пинчук помолчал.

– Конечно, тебе виднее… Но, по-моему, это бесхозяйственно. В Братичах человек уже работал два года,

он и курсе дела… Кроме того, мы должны выдвигать местные кадры, ты ведь знаешь установку.

– Я знаю одну установку: укреплять колхозы и создавать людям хорошую жизнь. А из этого человека

никогда не выйдет настоящего хозяина, я давно наблюдаю о ним, он равнодушен и труслив.

– Так, так… Ну, что же. Пусть тогда будет Любиков.

Конечно, было рискованным шагом поставить во главе слабого колхоза молодого коммуниста без всякого

организаторского опыта. Но все, что Ключарев знал о Любикове, говорило в его пользу, да и положение в

Братичах требовало быстрого решения. В каждой работе, и большой и маленькой, кроме опыта, опирающегося

на писаные правила, существует интуиция. И, может быть, партийному работнику она нужна больше, чем кому-

нибудь другому. Ключарев не всегда мог объяснить, почему он иногда выжидал подолгу, приглядываясь к

человеку и веря ему, а в другой раз рубил сплеча, хотя, может быть, формально тут все было даже более

благополучно, чем в первом случае. Да, да, “формально”!

Ключарев нервно закурил после телефонного разговора с Пинчуком, но все-таки задумался. На стороне

Пинчука был, пожалуй, здравый смысл бывалого руководителя.

– Пусть похуже, да свой, привычный человек, – обыкновенно говорил он. – Там, где у него слабина, я

и нагрузку дам поменьше. Зато в другом вывезет, что той конь. Не подведет.

– Леонтий Иванович, – крикнул Ключарев в смежный кабинет второго секретаря. – Вы сейчас никуда

не уходите?

День только что начинался. Но Лобко, словно вот-вот собираясь вскочить, примостился у стола на краю

стула и, быстро листая страницы, записывал что-то на обрывах бумаги, сосредоточенно мурлыча себе под нос:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю