355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Обухова » Глубынь-городок. Заноза » Текст книги (страница 38)
Глубынь-городок. Заноза
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:34

Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"


Автор книги: Лидия Обухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 40 страниц)

Тамары. Он узнал также, что с ней говорил Синекаев. Все эти недели Павел не хотел и боялся отдыхать – тогда

он почувствовал бы себя, как река, у которой обнажилось дно: ее можно перейти вброд.

И как раз в это время на него посыпались благодеяния! Когда ему это было нужно меньше всего. Его

куда-то выбрали, где-то отметили. Большую проблемную статью о торфе и “малой технике” напечатали в

центральной газете. То, о чем он мечтал напряженно и долго, сбылось, а ему это не только не было нужно, он

бы с удовольствием отмахнулся от всего.

Но у нас есть какие-то обязательства и перед своими мечтами. Мы должны радоваться, когда они

сбываются в конце концов! Хотя бы во имя уважения к самим себе, во имя простой справедливости. И вот

Павел держал в руках несколько номеров газеты – в каждой дважды повторялось его имя: в оглавлении и на

третьей полосе, выше заглавия, набранное солидными буквами, четким шрифтом, – и радовался такой

вымученной, бледной радостью, что ему стало жалко самого себя.

Барабанов говорил с ним холодно. Да, Тамара здесь, и им необходимо увидеться. Нет, с вечерним

поездом она уже уезжает. А сейчас спит. Итак, после обеда. Если его не затруднит пройти километра два в

сторону от Сердоболя.

Володька сам привел Тамару. Это было обширное поле, отведенное под кукурузу; часть ее уже сняли, а

остальные стебли с белыми листьями, чуть прихваченными утренником, еще стояли. Вдали шла цепочка кленов

к ближней деревне. Струйки ручья, впадающего в Гаребжу, неслышно бормотали под кряжистым стволом

мостика. Он задубенел от превратностей жизни и по-своему, по-деревянному, очень постарел: когда вступаешь

на него, чувствуется крепость железа. Кусты ракитника по обоим берегам почти смыкаются над ручьем. Но дно

его чисто, песчано. Вода шелестит: “Ну пусть… ну пусть…”

Тамара пошла одна навстречу Павлу.

Володька постоял, посмотрел ей вслед и неохотно повернул обратно. Нет, не симпатизирует он этому

Теплову, – сейчас меньше, чем когда-либо. И не верит в его любовь. А что бы делал он сам, интересно, на его

месте? Если б даже он и почувствовал что-нибудь серьезное, разве не получилось бы так, что ему тоже было бы

трудно вырваться из течения обычной жизни, привычных понятий: собственная любовь показалась бы ему

неправдоподобной, он стеснялся бы ее перед другими? Чтобы любить, надо тоже быть личностью. Ну вот, залез

в высокие материи. Слава богу, с ним ничего подобного еще не случилось пока что!

– Произошло недоразумение, – сказал Павел, протягивая руку.

Тамара пристально посмотрела на него; ей вдруг показалось, что он крест-накрест перемотан бинтами.

– Конечно, недоразумение, – отозвалась она. Ей хотелось добавить, что все всегда начинается с

недоразумения. Но дело в том, есть ли добрая воля разобраться. А если такой доброй воли нет, то, значит, за

обычным недоразумением стоит еще что-то. И это “что-то”, хотя о нем никогда не говорят вслух, гораздо

важнее: оно подмывает берега по обе стороны до тех пор, пока никакой мостик будет уже невозможен. Вслух же

она сказала: – Но Синекаев…

Павел устало махнул рукой:

– Что ж Синекаев? Его не ветер принес и не дождем смоет. Он не вчерашний день, он еще сегодняшний.

Он стоял, опустив голову.

– Я виноват перед тобой, – сказал он внезапно.

Но Тамара прервала его с горячностью:

– Неужели ты думаешь, что можешь оскорбить, обидеть меня? Я слишком хорошо тебя знаю. Я видела

тебя беспомощным, плачущим и таким счастливым, помнишь? Я все о тебе знаю. Кем бы ты ни прикидывался,

я знаю, какой ты на самом деле. Ты скажешь, что молчал это время потому, что уже не любишь меня? – Она

тепло засмеялась и стала взрослее, намного взрослее той угловатой девушки, которую он баюкал в своих

воспоминаниях.

Он просил прощения глазами. Страшное напряжение этих недель бесследно растворилось в нем, и он

прижал лоб к ее ладони.

– Я так устал, – пожаловался он снова.

Она положила вторую руку на его волосы, и тень страдания прошла по ее лицу.

– Глупый! Если мы будем расставаться, то не так. Не трусливо.

– Да! – от всего сердца воскликнул он и обнял ее, бурно и горячо, как вновь найденную родину.

– Ну, ну… успокойся… Не надо, мой милый. Все пройдет, все кончится.

Павел не вслушивался в ее слова, а только ловил голос, как домашний пес, измученный разлукой. Но

последние слова все-таки дошли до его сознания.

– Как кончится? Чем? – спросил он с надеждой.

Тамара, пойманная на слове, не останавливаясь, прожурчала полупечально, полуиронически:

– Ну, хотя бы когда мы умрем. Мы умрем, и все кончится.

Они вдруг притихли, ощущая себя песчинками. А любовь их показалась им сокровищем, беглым как луч.

– Где мне потом взять тебя?! – прошептал Павел.

Когда они шли по кленовой дороге, зачастил дождь при солнце; а обернувшись, увидели радугу через все

небо, и корень ее начинался прямо на траве у их ног. Тамара никогда в жизни не видела, откуда начинается

радуга; обычно она возникала где-то у горизонта, за темными лесами. А здесь в нее попали сухие листья

кукурузы и дом через ручей. Его труба, крыша, стекла – все волшебно засветилось бледно-фиолетовым огнем.

Тучи были случайные, небо очищалось, и второй конец радуги уже таял. Так она и стояла на одной ноге,

а дом на зеленом склоне все светился, и светились трава, кусты над ручьем, белые пергаментные листья

кукурузы…

Павел радовался тихо; на бледном его лице играл отсвет мельчайшей радужной водяной ныли, и

ощущение больного, смертельно усталого, перебинтованного человека не покидало Тамару.

– Мы поговорим обо всем после, – сказала она мягко. – Я, наверное, буду проезжать скоро мимо

Сердоболя и дам тебе телеграмму. Ты встретишь меня на вокзале. Хорошо?

Павел кивал. Он смотрел на нее, не отрываясь. Вдруг он сказал:

– Я помню тебя не только глазами. Лежу в темноте один и будто держу в руке каждую твою веснушку…

Она погладила его по лицу.

Когда он уходил через кукурузное иоле и дальше по мостику, она смотрела ему вслед. Кругом была

тишина, зеленые склоны, бормотание ручья – целый мир. Осенняя пустота уже чувствовалась вокруг; воздух

был прозрачно бесплотен и просматривался насквозь: дальние предметы стояли перед глазами с четкостью

переводных картинок. Благодаря частым дождям трава не пожухла. Ее зеленые волосы сверкали свежей росой, а

деревья, слегка поджаренные и подрумяненные, как на противне, были неожиданно теплы под бледно-

пепельными небесами.

“Ну что ж, в общем я счастливая, – думала Тамара, глотая слезы. – Все случилось так, как я хотела в

юности: я не отдала себя без любви. И он был добр ко мне. Разве мне не было хорошо? Никто не отнимет у меня

этого. Оно было, было. А теперь я расплачиваюсь, только и всего. Должно быть, таков закон жизни, что за все

надо платить очень дорого”.

Она пошла другой тропкой, часто оглядываясь на кукурузное поле, словно там-то и оставались Павел,

Сердоболь – все, все.

30

Месяца полтора спустя в большом зале райкома собралось много народу. Приехали гости из Горуш, где

когда-то работал Синекаев.

Рассаживаясь, сердобольцы шумели; вокруг было много знакомых лиц. В первом ряду, сжав румяный рот,

сидел Гвоздев. Виден был и Шашко, персональное дело которого должны были разбирать во вторую половину

дня на бюро.

Неунывающий Малахаев, давно уже прогнанный с места председателя колхоза, но неплохо

устроившийся в Сердоболе, в здешнем комитете ДОСААФ, слегка уже “употребивший” с утра и поэтому

добрый, мимоходом сказал Филиппу Дмитричу:

– Не робей; всыпят выговорешник для острашки – и все. Сам не заметишь, как отпыхаешься. С тебя

поллитру тогда.

Шашко сумрачно отворотился от него, а Малахаев пошел дальше, весело подрыгивая коленками.

Был здесь и Глеб Сбруянов, которого тоже ожидала накачка: заявление шофера требовало наконец своей

резолюции. Глеб рассеянно бродил по залу и поминутно взглядывал в окна: небо не внушало ему доверия. Хотя

еще не время, но как бы не пошел снег. В колхозе оставался на поле расстеленный лен; неприятное добавление

к жалобе шофера.

Наконец почти все собрались. Горушинский председатель колхоза-миллионера, осанистый мужчина,

начал рассказывать о своих успехах: как при помощи райкома они наняли экскаватор и по заготовкам торфа

вышли на первое место по области.

Гвоздев, который следил за ним, как кот за мышью, не выдержал и явственно пробормотал:

– Экскаватор? По-нятно. А мы на кобыле возим.

Он качает головой, вздергивает брови; губы морщатся в настороженной и презрительной усмешке. Глаза

его холодней, чем всегда.

– Имел я, товарищи председатели колхозов, большую ошибку, – продолжает горушинец, – в прошлом

году не сделал достаточных капитальных вложений.

– Все на трудодни пустил, – опять цедит Гвоздев.

– Нынче дал на трудодни по четыре рубля…

(“Минимум, только минимум!”)

– Стал я миллионер…

(“Я! Хоть бы сказал: мы. Сколько у них в прошлом году было? Миллион сто? Так у нас и то больше: один

двести! Автомашин четырнадцать… Ого! А у меня две”.)

– Как их приобретали? – переспрашивает горушинец. – Ну, есть такие, как бы сказать, внеплановые

пути. Возили в областной город раннюю капусту прямо на автомобильный завод.

(“Ну что ж, буду мотать на ус. Пусть потом мне Синекаев что скажет: отвечу – научился. Опыт

перенял”.)

Гвоздев не может сидеть спокойно, каждое слово колет его как иголками. Веки сощурены. Повышение

урожайности за счет озимых? Правильно. Севообороты освоены? Вдохнул тяжело, с крестьянским

вожделением: это основа.

– Раздельную уборку – всем рекомендую. Хлебу надо дать дозреть в валках. Даже при пропуске зерна

через сушилку самым добросовестным образом всхожесть семян теряется на десять-двадцать процентов.

Гвоздев уже кивает ему серьезно, вдумчиво, как товарищ товарищу.

Горушинец переходит к овощам: в этом году сажали без энтузиазма. Сбыт плохой. Горуши – городок

маленький, не то что Сердоболь. (Гвоздев шевелит губами, прикидывая, сколько бы мог он заработать на этом.)

– Имеем в колхозе двести двадцать дойных коров.

– Сила!

– Надаиваем, правда, мало. А вот наш сосед надаивает по четыре тысячи литров. У него силоса столько,

что он его продает. И я в том числе покупаю. Меня ругали также за свиноводство. Еще товарищ Синекаев ругал.

Это, пожалуй, верно. Строил овчарник, телятник, а за свинарник только нынче берусь.

Гвоздев сидит, упершись подбородком в скрещенные руки; пристальный взгляд мерцает.

– Колхоз телефонизирован, радиофицирован, построены водонапорные колонки. Мельница дает чистой

прибыли четыреста семьдесят рублей в день.

(Губы Гвоздева вздрагивают.)

Однако есть и такое явление: стали колхозники побогаче, шифоньеры завели, амбары хлебом на три года

вперед набили, и снизилась трудоспособность. Выходит, помногу давать на трудодень вредно.

(“А тебе не вредно получать две тысячи? Интересное рассуждение!” – Гвоздев полон гнева).

– Отходников было сто двадцать семь человек – все вернулись. Из десятиклассников трое поступили

учиться дальше, остальные остались в колхозе. Была Доска почета, сейчас ввели и звание “почетный

колхозник”; это значит – по мере надобности даем транспорт вне очереди бесплатно и две недели отпуска в

доме отдыха за счет колхоза. При болезни оплата семьдесят пять процентов.

Гвоздев громко сказал, не выдержав:

– У нас сто. А как плату за транспорт начисляете?

– Если минимум выполнен, то только за горючее, а если нет, то полный расчет, как такси.

– А где бензин достаете? – спросил Барабанов. – Наши больше на трассе с канистрой стоят.

У него тоже завистливо-пренебрежительное выражение на крупных губах. Выпуклые глаза осторожно

скрывают блеск, когда он обращается к гостю с просьбой.

– Не дадите ли нам семян люпина? Учитывая, что Кирилл Андреевич теперь в Сердоболе.

Горушинец смеется:

– Как приданое секретарю райкома?

Синекаев хитро подхватывает:

– Дашь взаймы, Николай Кузьмич, какому-нибудь нашему бедняку вроде Гвоздева? Он, бедняжка,

только-только на второй миллион перевалил.

Но Гвоздев, не смущаясь насмешками, записывает адресок под Черниговом, где горушинцы покупали

семена. За ним потянулись к карандашам и остальные.

И только Расцветаев, пока заменяющий редактора, сидит безмятежно, ни во что не вслушиваясь, ничего

не беря на заметку. Его голова, созданная при помощи циркуля, и мячики щек безмерно раздражают Синекаева,

он уже хочет на него обрушиться, но вспоминает, что здесь гости, и отводит взгляд.

…А Павел Владимирович Теплов сегодня уезжает. Синекаев сам выхлопотал ему почетный перевод в

большую московскую газету. В районе никто не возражал, все знали подоплеку: семью надо укреплять! Итак,

он уезжает сегодня с трехчасовым поездом. Пройдя к себе в кабинет, Синекаев после короткого раздумья

снимает телефонную трубку. Он просит квартиру Теплова. Но слышит в ответ, что аппарат уже сняли. Утром.

Тогда Синекаев разражается неожиданной бранью. Поспешность, когда не нужно! Убежал бы ваш

аппарат, что ли?!

И пока он трет лоб, чтобы успокоиться, в дверь стучит и входит Барабанов. Он кладет перед Кириллом

Андреевичем листок бумаги.

– Хочу поехать учиться. Прошу разобрать заявление на сегодняшнем бюро.

Синекаев сначала смотрит на него с удивлением, а потом, низко наклонившись над столом, начинает

читать. Слова обычные, но он вдруг вспомнил, что никогда не видел почерка Барабанова, только бумажки,

подписанные им. Ни письма, ни открытки за все четыре года. Он долго рассматривает закорючки, хвостики,

наклон букв.

Барабанов ждал терпеливо, без всякого желания присесть.

– Так спешно? – невесело сказал Синекаев.

Тот промолчал, глядя перед собой светлым твердым взглядом.

Какие-то слова, обиженные, обижающие, пронеслись в мозгу Синекаева. Но он опустил глаза и сухо

проговорил:

– Хорошо. Разберем. Можете идти.

Римма качала пеленашку, двое старших еще не проснулись от послеобеденного сна. В комнатах было

тихо, очень обжито.

– Обедать пришел? – спросила Римма мужа.

– Я подал заявление, чтобы уехать отсюда.

Он смотрел в сторону, жалея Римму, которая так плотно, как репка в огороде, обосновалась в Сердоболе.

– Уже подал?

– Угу.

– Это ты из-за Тамары, – подтверждающе сказала вдруг Римма. – Ты ее, должно быть, сильно

любишь, Володя.

Он ошеломленно и протестующе вскинул руки. Римма сидела спиной к свету, погрузневшая, с

пеленашкой на руках, как с белой куколкой. Голос ее был ровен, но звучал так странно!

– Я ведь не сужу. Какое я право имею судить любовь? Мне, наверно, не надо было выходить за тебя

замуж. Ты был мальчишкой тогда, что ты понимал? Но если ты хочешь… я ведь не буду никуда бегать

жаловаться…

Барабанов рванулся, близко заглядывая в лицо жены, постаревшее, расплывшееся, с сеточкой морщинок

возле глаз.

– Римка! – шепотом, со всей силой любви проговорил он и припал к ней головой, как ее четвертое

дитя.

Взглянув на часы, Синекаев поспешно встал, словно не в силах с собой бороться, и нажал кнопку.

– К половине четвертого вернусь, – сказал он секретарше, надевая на ходу плащ в рукава.

На улице он вспомнил, что можно было вызвать машину. Но вокзал был недалеко, и он шел, все убыстряя

и убыстряя шаг. И все-таки поезд уже прибыл. Навстречу Синекаеву с перрона валила густая толпа. Он

торопливо пробивался к дверям, но его толкали чемоданами и отпихивали узлами. Как пловец в водовороте,

Кирилл Андреевич выставил вперед руки. Он знал, что поезд этот стоит недолго, кажется, десять минут, и с

трудом выбрался к вагонам. Там ему тоже пришлось прорываться сквозь барьер провожающих. Он бежал,

слетка придыхая, вдоль состава и жадно заглядывал в окна. Павла нигде не было. Тогда Кирилл Андреевич уже

без надежды снова повернул к паровозу.

Щеку его что-то обожгло. Он поднял голову: тяжелые мокрые снежинки полчищами надвигались на

Сердоболь. В одну минуту небо и земля смешались в беспорядочном кружении.

Но Синекаев не подумал о невыкопанном картофеле или о расстеленном льне. Он продолжал идти вдоль

состава. Вагоны тронулись. И вдруг, чуть не на расстоянии вытянутой руки, он увидел перед собой Теплова. Тот

стоял в тамбуре рядом с проводницей и поверх ее головы, поверх перрона глядел на уплывающий город.

Синекаев радостно взмахнул рукой и – или это ему показалось? – Павел словно отшатнулся в глубь

тамбура. Но уже через секунду он так же упорно продолжал смотреть на Сердоболь, не переводя ни на что

взгляд.

Синекаев сделал еще несколько бесцельных шагов, но поезд набирал ход, и вскоре только красный

глазок, удаляясь, светил на последнем вагоне.

Синекаев повернул обратно.

Стрелка больших вокзальных часов приближалась к половине четвертого, но он не прибавил шагу. Он

шел, машинально отмахиваясь от крупных белых мух, которые жалили его в лицо.

Что произошло? Что случилось? Почему Барабанов написал свое заявление? Отчего Теплов, которому он

желал только добра, не захотел его видеть уезжая? Что стряслось вчера, позавчера, месяц назад – имело же все

это начало!

Барабанов, мальчишка, который приехал к нему в Горуши со своей молодухой Риммой (все их дети

рождались у него на глазах). Он же любил его по-своему, по-мужски, по-отечески, может быть.

Этот удар казался Кириллу Андреевичу особенно непереносимым. Он тяжело задышал, вспомнив

твердый, упрямый взгляд Барабанова, направленный мимо него, в стену. Барабанов уходит! Барабанов не

захотел больше с ним работать. А ведь брал же он Синекаева за образец раньше.

Только не надо сердиться. Все слишком серьезно. Он обязан доискаться причины, дорыться до корней,

понять подоплеку происшедшего.

…Володя Барабанов! Тезка его сыну… Еще предстоит разговор об этом с Софьей. Последнее время она

больше молчала, странно покачивая головой. Когда он пришел, обрадованный, что удалось так хорошо, так

почетно перевести Павла Владимировича с хорошей характеристикой и даже с благодарностью от райкома, она

сказала только: “Ему вовсе незачем уезжать отсюда”.

В глазах других Софья, возможно, была просто добродушной, хлебосольной, работящей, давно

перешагнувшей черту женской прелести, но он-то знал, какая правдивая детская душа жила в ней до сих пор.

Хорошо. Софья – после. А Чардынин, Иван Денисович?

У Синекаева вдруг выступила на мокром от снега лбу испарина.

Что, если, как и тогда с попадьей, Чардынин отмахнулся бы от тепловской истории, как от нелепицы: “За

что судим человека?.. Давайте, давайте дальше по повестке…” Но ведь Синекаеву-то и попадья не казалась

нелепицей. Он созывал бюро вовсе не для того, чтобы отпустить Сбруянова с миром домой. А Чардынин.

отпустил. И вот Сбруянов живет, работает, сам Синекаев, случается, ставит его в пример другим. Значит, что-то

они понимали с Чардыниным разно? Почему же он позволил тогда заглохнуть своему недоумению за

ежедневной текучкой дел, между заботами о молоке, навозе, торфе?

А Теплов! Хорош! (Кирилл Андреевич ощутил приступ бешенства). Не мог противостоять ему,

Гладилину, Черемухиной. Есть одна старая как мир заповедь: мужчина не должен быть малодушным…

И опять он остановился под летящим снегом, мокрый с головы до ног.

Не смалодушничал ли он сам перед тем же Гладилиным, которого уважал мало, и Черемухиной,

недостатки которой были ему известны наперечет? Не отступил ли без боя перед Шашко, ловко заручившимся

бумажкой, – и эту-то бумажку они поставили против человеческой жизни… Нет, нет! Это было сделано ради

защиты Ларисы и ребенка. Но… от чего защищать? От неудобства самой зарабатывать себе на жизнь? Между

тем он хорошо знал, что, возвращая Павла в Хрустальный переулок, он сознательно переводит его часы назад. А

человек должен идти вперед, только вперед.

Он опять вспомнил Софью; не ту, какой она стала теперь, а другую, на заре их юности: безропотную

молчальницу, притулившуюся возле порога. А не прошел ли перед ним вариант собственной истории? Ведь и

Софьина душа, как Ларисина, возможно, могла сникнуть, завять, сложись иначе вокруг нее обстоятельства. Но

они оба стали людьми! Сперва он тянул ее за собой. А потом, что скрывать, и она уже, случалось, легонько

подталкивала его сзади.

Конечно, в его власти было грозно вопросить Теплова: “Почему у тебя такая никчемушняя жена? Как ты

допустил до этого?” Но сам-то, желавший Ларисе добра, к чему он вел дело? Хоть со связанными руками, да

вернуть ей Павла! Того самого Павла, который за всю их жизнь не захотел или не смог сделать для Ларисы

ничего. Значит, и он, Синекаев, обрекал женщину на продолжение жизни с мертвой сердцевиной? А в этом ли

заключается их долг перед Ларисой?

Кирилл Андреевич прошел мимо райкома, углубившись в пустую улицу. Лицо его пылало. Он забыл, что

его ждали неотложные дела. Самое неотложное для него сейчас было – он сам.

Ветер стал суше. Над городом летел снег пополам с желтыми листьями. Ранний снег и поздние листья!

В тот же самый день Феона Филатовна Федищева возвращалась с базара из Сердоболя к себе в

Сырокоренье.

Год в общем кончался удачно: обоих Федищевых выдвинули на областную выставку, а сейчас она не без

прибыли продала горожанам воз картофеля, кринку сметаны и несколько кругов творогу. Назад Феона везла

тщательно укутанные в сено “муравки” – муравленые горшки из облитой глины. Она не очень понукала

лошадь и приблизилась к Сырокоренью уже в сумерках. Несмотря на то, что шел ранний сырой снег. Феоне

дышалось легко; она чувствовала себя ягодой-рябиной, подслащенной первым заморозком: сороковой год не

оттягивал ее плеч.

Уже когда показались на пригорке первые избы, Феона с крестьянским беспокойством подумала, что с

одного бокового поля не успели убрать лен. Так и остался, видно, расстеленным под непогодой. Она привстала,

оглядывая вечереющее поле: снег летел над ним, как приструненный: по косым линейкам.

“Похоже на летошний год, – ядовито подумала Феона. – Сначала проворонили, а потом резолюцию

примем: “При любых условиях завершить обработку и нести ответственность”. А надо бы пойти председателю

по дворам, раз уж попали в беду, упросить, уговорить колхозников”.

Она натянула вожжи, как вдруг за белой пеленой разглядела чью-то согбенную фигуру.

Это ее удивило. Она соскочила с телеги и пошла напрямик, скользя резиновыми сапогами. На всем

пустом поле, – видимо, уже не первый час, – жена председателя Глеба Саввича таскала охапки льна. Пальцы

ее закоченели.

Феона всплеснула руками, кинулась к ней:

– Что ты, девонька, рехнулась?

Ева молчала. Наконец с трудом разлепила оледеневшие губы:

– Глеб уехал, а тут снег, лен пропадает. Опять ему… выговаривать станут…

– Дура! Дуреха! Да что ты тут одна сделаешь?! – закричала Феона, срывая голос, и схватилась за

голову, когда Евина фигура стала снова пропадать в густеющем мраке. Она сделала шаг к телеге и обернулась:

Евин платок был уже неотличим от серых хлопьев. Феона в сердцах хлестнула лошадь. К своим дверям она

тоже бежала почти бегом. Ей казалось, что она кипит возмущением. Ее била сильная дрожь.

Войдя в дом, Феона несколько секунд стояла, привалившись к дверному косяку, и молча смотрела на

электрическую лампу. Лампа висела на шнуре неподвижно. На улице выл ветер. Муж листал газету, а возле него

на лавке лежала оставленная только что сапожная дратва. Валька, дочь, толкла поросенку картофель. Едкий

запах кожи, капустного листа и горячей картофельной шелухи наполнял избу. Слова не шли на язык Феоне.

– Сбруяновская жена, попадья, в поле пошла, – сказала наконец она.

Муж поднял голову:

– Что ты говоришь?

Дочь, не прислушиваясь, толкла в ступе.

– Я говорю, попадья пошла в поле лен поднимать.

Муж несколько мгновений смотрел на нее неподвижно. Наконец изумление оставило его.

– Сдурела? – спросил он коротко.

Феона пожала плечами. Она все еще не раздевалась и не отходила от дверей. Федищев отвернулся и

принялся снова за газету.

– Смотри-ка, смотри-ка, – себе под нос пробубнил он, – Шашко опять ноздря в ноздрю с нами по

молоку пошел, если сводка не врет. Упрямый мужик!

Потом степенно перевернул лист:

– А каково международное положение?

Феона стала нерешительно стягивать платок, обила веником ноги, подошла к грубке, постояла у стола.

Движения ее были вялы, лоб наморщен.

Кроме хлюпающего звука песта в ступе, было слышно еще только, как трещит радио в черной тарелке

репродуктора.

– Опять помехи, – сказала дочь недовольно, силясь разобрать слова.

Катари, Катари, зачем ты дала слово

Любить меня? Зачем нарушила его?

Порыв бури обрушился на оконные стекла. Ветер завыл тонко, голосно, как в горлышке разбитой

бутылки.

Федищев поднял голову.

– Какое поле? – спросил он.

Жена торопливо отозвалась:

– Да то, за оврагом, крайнее. Вбок от ручья.

Муж поднялся, разминая суставы, поискал фонарь. Свечной огарок, сгоревший почти дотла, плотно

залепил лунку. Он взял сапожное шило и начал отковыривать; острие, скользнув по оплывшему стеарину,

вонзилось в руку.

– А, зараза! – выругался он и свирепо кинул дочери: – Свечу дай. В своем дому не знаешь где?!

Валька обиженно швырнула пест и принялась рыться по шкафчикам и на загнетке. Она удивленно

следила за сборами родителей. Мать снова сунула ноги в размокшие сапоги.

– Ну, двинулись, – сказал отец, установив свечу и поднимая воротник.

– Других тоже надо бы кликнуть, – озабоченно проронила мать, взглядом спрашивая мужнина совета.

– Да куда вы? – закричала дочь.

Отец задумчиво поскреб небритый подбородок.

– Такая история, – сказал он с неопределенной интонацией. – Попадья пошла в поле лен поднимать.

– Сейчас?

– Сейчас.

Валька тоже удивленно покачала головой:

– Вы ее назад приведете?

– Там будет видно. Стой, мать! – сказал он вдруг начальственно. – Валька сама обежит соседей. Да не

смей за нами ходить, грып наживешь, – наказал он от порога дочери.

И, уже выходя, спросил еще раз жену с тем же странным недоумением, словно внутренне все это время

силился что-то понять:

– Говорит, значит, он уехал? И чтобы его не ругали, потому и пошла?

– Потому.

Что-то очень далекое, прочно забытое за годами мелькнуло в глазах Федищева, когда он посмотрел на

свою сорокалетнюю жену. Они оба усмехнулись. Дочь, не понимая, уставилась на них.

– Да что же такое?.. – заныла она.

Отец притопнул без всякого гнева:

– Стучи шибче по соседям. Марш!

Густой дым низовой метелицы длинными струями полз поперек дороги, кольцами свиваясь в низинах.

Леса на холмах стояли серыми пятнами. Поле терялось в мутной мгле.

Они долго не могли разглядеть Еву. Феона оступилась в ручей, покрытый пленкой снега. Муж подхватил

ее и вытащил на скользкий берег.

– Балуй! – строго прикрикнул он, словно сидел на облучке. В голосе его играл смех.

– Ах ты, саратовские страдания, – с веселой издевкой произнес он и заорал в самую метель. – Эй!

Отзывайся, бабочка! Подмога пришла.

Он стоял и махал фонарем. Жена неожиданно закричала:

– Да вон она, вон! – и побежала в темноту.

Евины пальцы были холоднее тех ледышек, которые нарастали на льняной тресте. Она повернула голову

к Феоне и снова стала наклоняться и сгребать охапки из-под снега.

– Да пойдем ты, пойдем, – сыпала скороговоркой Феона. – Да какой ты ряд-то берешь? Ах ты ж,

боже… А стожок-то твой где? Ива-ан! – закричала она. – Ступай за телегой; на закорках, что ли, снопы

носить? Вальке, Вальке скажи, чтобы печь освободила; куда ж его мерзлый класть?! Ах ты, боже ж!

Она ловко одернула стеганку, перемотала платок и пошла по следующему ряду за Евой.

Не так уж было и темно в поле, когда приглядишься. Фонарь, удаляясь, мелькал на пригорке. Навстречу

ему из деревни двигались бабьи голоса. В них слышались злость и недоумение. Метелица то приближала их, то

удаляла, как в плохом репродукторе. А на высоком столбе посреди Сырокоренья радио продолжало петь,

захлебываясь ветром, свои итальянские песенки:

Она полюбила другого.

Ее сердце, точно корабль,

Все дальше уходит в море…

ЭПИЛОГ

За черными, во всю стену московскими окнами начиналась зима. Вернее, ее предвестник – ранний снег,

потому что стоял только канун Октябрьских праздников. Но снег этот закрутил, замел вдруг с удивительным

проворством, и каждый, кто входил в кабинет дежурного редактора, считал своим долгом напомнить:

– Снежок-то, а? Рановато.

Окна уподобляли дом стеклянной банке. Было слышно, как снаружи натужно свистит ветер, то и дело

срываясь на тот режущий, пронзительный звук, какой извлекают мальчишки, дуя в гребешок, обернутый

папиросной бумагой. Дикий, внезапный звук, а потом опять ровное, почти жалобное гудение: “У-у”.

В те же секунды, когда ветер копил силу, становилось слышно тоненькое поскребывание о стекло, и

дежурный редактор, привычно связывая все звуки с жизнью большого города, думал мимоходом, не поднимая

головы: “Трамвай дребезжит”, хотя трамваи были сняты на этой улице уже несколько лет назад.

Редактор был еще довольно молод для такого поста; лицо его усыпали бледные зимние веснушки, а

рукава легкой не по сезону рубашки в бирюзовую полоску небрежно и даже лихо закатаны к локтю.

Каждый номер имел для него свое лицо, свою особую тему. Она переходила от статьи к статье, от

информаций к очеркам, от очерка к фельетону. Призывным звуком валторны передовица задавала тон. Ее тема

то и дело возникала на полосах, еще и еще раз напоминая о главном, чем должна жить сегодня страна.

Дверь почти не закрывалась; постукивали ради приличия, входили, не дожидаясь ответа. Литературному

обзору не хватало места, и его перебрасывали на четвертую полосу.

– Лучше совсем не надо, – гордо и возмущенно бормотал пострадавший завотделом, направляясь к

двери.

– А то соглашайтесь, – добродушно кричал ему вслед редактор. – Хорошее место!

Художница из отдела оформления – “Муза Изоискусства” – женщина с острыми глазами на увядшем

лице, волнуясь и торопясь, искала клише.

– У вас, Андрей Петрович, как хотите, у вас.

Она листала полосы, перекладывала их на столе и нарушала тот с трудом достигнутый относительный

порядок, которого редактор упрямо добивался в течение дня. Он брал ее руки в свои и, отводя от стола,

убеждал:

– Найдется. Я не брал. Поищите еще раз.

Оставшись один и не позволяя себе рассеиваться, он наклонялся над столом, продолжая вычитывать

очерк о лесорубах.

Автор со вкусом описывал звяканье электропил о морозные стволы, девушек, повязанных полушалками,

и парней, ради франтовства раскинувших по ветру уши подбитых заячьим мехом шапок-ушанок.

Очерк нравился, но его надо было сокращать, иначе не встанет клише. Редактор приложил к гранке

строкомер и на мгновение задумался.

– Кто сегодня у них дежурит по отделу? – крикнул он секретарше, сидевшей в соседней комнате.

– Теплов.

– А-а… Ну позовите.

Требовательно зазвонил телефон, и одновременно открылась дверь. Придерживая левой рукой трубку,

Андрей Петрович взглядывает на вошедшего. Именно таким в его представлении должен быть молодой


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю