Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"
Автор книги: Лидия Обухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц)
выдавая скрытое лукавство.
Ключарев смущенно крякнул, уличенный в давнишней слабости.
– Вот именно, в Братичи, – сознался он. -У матери все дети равны, а все же душа больше прикипела
туда, где сам, своими сапогами километры мерил. Ничего, поживете тут с мое, сами это почувствуете! Да, по-
моему, и у вас уже “любимчики” намечаются: Большаны, Лучесы, а?
И не обратил внимания, как Якушонок при слове “Лучесы” не то чтобы вздрогнул, а как-то подобрался
весь, бросив на него смущенный, проверяющий взгляд.
6
На следующий день ключаревская “победа” подъехала к скирдам в Братичах. Это был целый город со
своими проходами и переулками. А пшеницу всё подвозили!
– Колос хорош, но снопы сыроваты, – скромно сказал Любиков, любуясь делом своих рук. – Долго
лежать не могут.
Между двумя скирдами, большими как двухэтажные дома, было тихо и тепло в этот ветреный день.
Особый запах хлеба приятно щекотал ноздри.
Сверху, только что артистически уладив шапку конусом, к ним съехал, притормаживая ногами, старый
знакомец Ключарева Софрон Прика.
– А я думаю: хто-сь гудить? – не совсем искренне, больше для вежливости удивился он и, прежде чем
протянуть руку, похлопал ладонями по холщовым штанам, стряхивая соломинки. – Значит, это вы, товарищ
секретарь, и старшиня наш?
Прика говорил тем особым певучим полесским говором, в котором твердые белорусские слова
смягчались близостью Украины.
Ключарев с удовольствием рассматривал его.
Нельзя сказать, что Прика в чем-то разительно изменился с тех пор, как Ключарев увидел его в
свинарнике. На ногах его были неизменные лапти (которые, кстати, упрямо отстаивают полещуки, утверждая,
что по болотам в сапогах версты не померяешь). И рубаха домотканная еще издали во все стороны брызгала
разноцветным и заплатками. Но ус охряной яркости (борода темней) торчал теперь у Прики как-то удивительно
независимо, а пегие от седины, ничем не покрытые волосы совсем недавно были подстрижены, правда не под
польку или бокс, а так же, по старозаветной моде, – скобой.
– Так вы уже не на свиноферме работаете? – поинтересовался Ключарев.
– Там, товарищ секретарь. Старшиня наказал пока на скирдах, как я эту працу добра роблю. А дожинки
отгуляем, обратно на свиноферму пойду.
Гордясь, он повел их по хлебному городу, показывая свое высокое искусство, как складывать скирду:
повыше да поуже, чтоб не прела, влажным снопом к ветру. Потом, тронув Любикова за руку, важно отозвал его в
сторону:
– А что я тебе еще хочу показать, старшиня! Ведь как робят, хрен им в очи! Поставил бригадир на
подгребку бабу слепую, она метет по одному месту, а колоса не видит. Я потом посгребал, так целый мешок
ржи набрал, килограмм на двенадцать будет. Куда мне теперь с этим мешком, товарищ старшиня: чи в
кладовую, чи коням скормить?
Любиков задумался.
– Я тебе, конечно, Софрон Иваныч, верю; знаю, что ты душой болеешь за эту работу. Но придется мне
за тебя теперь и бой держать. Немножко не так ты сделал. Найдутся люди, которые захотят сказать, что ты
просто зерно домой поволок. А надо было принести его в тот же день в контору.
– Так далеко контора, – досадуя сам на себя, пробормотал Прика.
– Значит, надо было взять с собой соседа и при нем собрать, чтоб никаких толков не допустить. Ничего,
поправим. Вези мешок в контору. И впредь, если заметишь непорядки, не оставляй без внимания.
– Так я всегда! Да я не дам рады этим гультаям!
Когда они уже отъехали, Любиков сказал:
– Теперь я уверен, Федор Адрианович, если Прика и имел заднюю мысль о зерне, не только оставит ее,
но и в следующий раз мимо беспорядков не пройдет. А главное, сам себя больше за это уважать будет.
Ключарев посмотрел на него бочком; веселый юмор заиграл в его чуть приподнятых вздрагивающих
бровях: так смотрит учитель на своего подросшего ученика.
– Ну, а тебя что: все еще испытывают?
Любиков тоже дурашливо покрутил головой.
– Ох, испытывают, Федор Адрианович! – Потом добавил честно: – А как иначе? Я у них не первый. И
до меня им красивые слова говорили, обещали лишь бы обещать. С таким наследием за спиной нелегко
завоевать авторитет. Сказали мне колхозники как-то в откровенную минуту: “Что ты честный, что работать
можешь, признаем. Но чтоб до конца тебе верили, нет, этого еще сказать не можем”.
– Давно так сказали?
– В прошлом году. Сидели мы как-то после правления, человек пять… И чему не верили, главное? Тому,
что я не только работой, а и людьми интересуюсь. Думали примерно так: конечно, послали – надо работать. Но
жить ему здесь скучно и Братичи не нужны: все одно, что мы, что другие. Были тогда тоже дожинки в бригаде,
последний сноп сжали. Позвали меня. Пришел, конечно, пил, ел, песни пел, плясал – со всеми рядом. Потом,
слышу, говорят между собой: “Не думали мы, что он такой простой и душевный”. Обиделись только, что жена
не пришла. А она застеснялась; ну и напрасно!.. Опять же с Шурой как получилось? Сначала она не работала в
колхозе. Никто мне об этом вслух ни слова, но про себя, ждут: как дальше? А когда пошла в птичник
доглядчицей, куда никто не шел, тоже ничего не сказали. Но смотреть стали иначе. Словно еще одна льдинка
растаяла. Конечно, теперь мне против прежнего куда легче! Раньше, бывало, войдешь в дом – сразу
четвертинку на стол. Угощают, упрашивают, а сами смотрят, неужели и этот пойдет на легкую выпивку? На
дожинках тогда поставили передо мной бутылку красного (белого не пью, это уже все знают), а тут подъехал
Лель и еще кто-то из района. Протянули руку – налить, так одна девчонка схватилась: “Это для старшины!”
Неудобно даже получилось. Ну, подставляю стакан сам; попробовал – крепость страшная! Значит, еще одно
испытание; может, думают, есть что на душе тайное, так чтоб пьяный открылся. Отодвинул я стакан; убрали его
сейчас же, другой поставили. Вроде и самим стыдновато, что всё не верят, а ведь и страшно ошибиться потом,
если всем сердцем к человеку прилепишься!
Ключарев молчал, задумчиво покачивая головой: да, это так. Больно ошибаться в том, кому всем сердцем
поверишь… Он рассеянно глянул на Любикова и вдруг смутился: такими преданными молодыми глазами
смотрел на него самого сейчас Алексей!
– Значит, ты на них не обижаешься? – покашляв, сказал он. – Трудный у тебя народ, но… умный! А с
умным всегда интереснее работать.
– Федор Адрианович, что я вас спрошу… – Любиков замялся. – Записку мою отдайте.
– Это какую? Где ты стреляться обещал, если не заберу тебя из Братичей? Нет, брат, еще не отдам. Пусть
у меня полежит. А вдруг передумаешь, опять в Городок библиотекарем попросишься?
Возле молотилки кончался обеденный перерыв. С ближнего хутора шли женщины с вилами на плечах.
Шагал тракторист в промасленном комбинезоне, с кепкой набекрень.
Туча, что наплыла было на солнце, растянулась пасмурью, но угроза дождя миновала. Вольный влажный
ветер перебегал с холма на холм и нес с собой все запахи конца лета: отавы на месте первых покосов, только что
убранной ржи, аромат сладких недозрелых яблок из садов, терпкую сырость близкого бора…
В войну нога немцев не ступала сюда. Братичи считались партизанским краем. Красивые это места!
Ближайшие холмы – круглые, покрытые зеленым бархатом трав или желтой щетинкой ржища – лежали
живописно, как на картине. У их подножия начинались лиловатые сумеречные леса, заповедные полесские
пущи, и, всходя на другие, более отдаленные возвышенности, они вставали густо, как частый гребень. Низкое
небо, цепляясь за их верхушки, оставляло там клочья дождевых туч.
Но особенно хороша была все-таки сейчас жизнь возле молотилки!
После стольких тревог Братичи свозили последние снопы. Работа бессонная, бессменная, как на пожаре,
сейчас стала похожа на праздник. Кое у кого поблескивали глаза; женщины сплели венок из колосьев и
подловили-таки председателя сельсовета, одели на него, по старому полесскому обычаю, качнули в честь
дожинок! Председатель выложил безропотно пятьдесят рублей – все, что у него было при себе.
– Эх, и жалко, не знали, товарищ секретарь, что вы приедете! Мы бы лучше для вас венок поберегли
Глядишь, вся сотня бы нам причлась!
– Девчатки, дорогие! Для таких, как вы, ничего не жалко! Я к вам в бригаду на дожинки приеду.
– Правда, приедете? Ох, и спляшем тогда!
– Обязательно спляшем! – убежденно отозвался нетанцующий Ключарев.
V I I I . В Б Е З Л У Н Н У Ю Н О Ч Ь
1
Сессия райсовета подходила к концу. В большой комнате с окнами на обе стороны сгущались сумерки, но
света еще не зажигали. По одну сторону вдоль стены окна были серыми от пепельного неба, по другую – до
блеска промыты янтарным закатом.
Якушонок сидел некоторое время молча, прикрыв глаза светлыми ресницами. От этих ковыльных,
мягких ресниц и белых бровей все лицо его казалось очень свежим, как на рассвете, после умывания холодной
водой.
В нагрудном кармане он носил расческу и иногда; забывшись, проводил ею по волосам; но, поймав себя
на этом, торопливо прятал в карман и досадливо морщился.
Он был очень молод – это прежде всего видела в нем Антонина, – и постоянной его заботой было
скрыть свою возмутительную моложавость. Поэтому он то хмурился без особой нужды, собирая на лбу
морщины, то взглядывал в упор резким, пронизывающим взглядом, но золотое колечко волос уже успевало
беспечно выскользнуть из приглаженной прически и висело надо лбом, вызывая в Антонине смешное желание
продеть в него палец…
Иногда Антонина даже пугалась, что сейчас в чем-то прорвется его истинное мальчишеское нутро, и с
беспокойством поглядывала вокруг, но, видимо, никто не смотрел на Якушонка ее глазами.
Просто за столом сидел председатель райисполкома, придирчивый человек, который успел за полтора
месяца так вникнуть во все дела, что было бы бесполезно хитрить перед ним, ссылаясь на местные условия.
Задавал он вопросы с каким-то вежливым смешком в голосе, но его улыбающимся глазам противоречил
строгий, почти обличающий тон.
Народ, съехавшийся со всего района, из самых его отдаленных уголков, привыкнув к открытой,
взволнованной манере речи Ключарева, недоуменно переглядывался: как-то было еще непонятно, нравится ли
им новый председатель райисполкома или не очень?
“Сейчас, на первых порах, важно, чтобы он ни в чем не оступился, – подумала с сестринской заботой
Антонина. – Хоть молчат, а слушают очень внимательно: толково ли скажет, не ошибется ли в цифре, не
перепутает ли чего?”
Антонина незаметно оглядела собравшихся. Кругом сидели люди, которых она знала давно. За каждым
водилась какая-нибудь известная ей слабость, почти всякому случалось хоть по разу, да стоять на ее памяти под
осуждающими взглядами собрания. Но вместе с тем каждый из них сквозь недоделки и просчеты честно тащил
свой воз, свой труд, по плохо замощенным гатям сегодняшнего дня к дню завтрашнему, – а только тот, кому
приходилось самому поработать в таком же вот Глубынь-Городке, знает полную меру этого труда!
Антонина невольно метнула взгляд в сторону Пинчука: как он мог безмятежно разыгрывать несколько
лег подряд пьесу под названием “Сессия райсовета”, составлять нудные шпаргалки и самодовольно слушать,
как те же самые люди читают их часами, вперив тоскующие глаза в бумагу?!
Пинчук сидел ближе всех к Якушонку, как положено ему по штату, но был странно тих и сосредоточен.
Поговаривали, что тотчас после приезда Якушонка он на бюро райкома просился со своим обычным
хитроватым пафосом в колхоз (видимо, это был его способ “отступить с честью”), но Ключарев, не терпевший
ни в чем притворства, разгадал это и неожиданно воспротивился. С губ первого секретаря уже рвалось резкое
слово, когда неожиданно вмешался директор МТС Лель, сидевший тут же.
– Мы думаем об интересах дела, – тактично сказал он. – Новый председатель – человек молодой,
ему нужна помощь. А кто же лучше тебя, Максим Петрович, знает район?
Пинчук, который чувствовал себя только что как натянутая струна, неожиданно обмяк и растрогался. И
то, что эти простые, обнадеживающие слова сказал именно Лель, которого самого частенько ругали на бюро и
всяких совещаниях, теперь почему-то особенно убедило его.
“В самом деле, кто знает тут больше моего?” – подумал он, подозрительно громко задышав. Район стал
вдруг ему близким до боли, и глупыми никчемными показались слова жены: “Для нас везде место найдется с
твоим-то послужным списком!”
Якушонок с первых же дней относился к своему заместителю ровно, без обидного сочувствия в голосе;
он приехал работать, и Пинчук сейчас для него был действительно едва ли не самым ценным человеком,
который помогал ему быстрее войти в курс дела.
На удивление всем, они сработались. Иногда Пинчук ловил себя даже на том, что любуется Якушонком.
Была в Дмитрии Ивановиче та осмотрительность, которой не хватало, по мнению Пинчука, Ключареву;
была смелость, которой недоставало и ему самому, Пинчуку.
Он-то видел, что, круто забирая дела района в свои руки, Якушонок делал это не в пику Ключареву или
кому-нибудь еще, а просто потому, что так понимал свою прямую обязанность. уже невольно Пинчук ревниво
прислушивался к толкам: все ли это понимают или считают Якушонка выскочкой, который старается ради
своего личного авторитета в районе?
Раза два Пинчуку показалось, что он подметил выражение досады и на лице Ключарева, и это несказанно
обрадовало его. “Вот ты ошибаешься в нем, – мысленно воскликнул он, – а я нет! Я один знаю настоящую
цену этому парню!”
Бескорыстное отношение к Якушонку поднимало в Пинчуке уважение к самому себе. И оба эти чувства
крепли с каждым днем, помогая справиться с обидой. Жизнь неожиданно показалась ему очень ясной: нечего
оглядываться назад! Надо помогать всеми силами новому председателю и работать с ним рука об руку. Тем
более что между ними не лежало никаких теней или недомолвок, как с Ключаревым. Пинчук видел, что
Якушонку по душе его пунктуальность, что тот не пренебрегает его опытом и хотя никогда не обращался к
Пинчуку с показной вежливой фразой: “Хотел бы с вами посоветоваться, Максим Петрович”, – но слушает его
очень внимательно, более внимательно даже, чем остальных.
По крайней мере Пинчук всегда замечал, что, произнеся свое обычное: “Какие будут мнения, товарищи
члены райисполкома?” – председатель прежде всего взглядывал в сторону Пинчука. Однако не было случая,
чтобы он обратился к нему с прямым вопросом, рискуя поставить тем в затруднительное положение, – и в этом
Пинчук тоже видел особый оттенок уважения и доверия к себе.
И опять-таки не ради Пинчука лично (что могло бы показаться тому унизительным), а как само собой
разумеющееся, Якушонок строго оберегал его авторитет. Он часто разъезжал по району, и если к нему
приходили с делом, оговариваясь: “Вот вас вчера не было, Дмитрий Иванович, так я решил дождаться…”, —
Якушонок прерывал ледяным тоном:
– Не было меня, был товарищ Пинчук.
И делал так, что нерешенный вопрос все-таки попадал к его заместителю.
Когда раньше Пинчук сам сидел за председательским креслом, он не особенно ломал голову над
методами своей работы. Если дело было сложное, он, случалось, выжидал, чтобы оно рассосалось, решилось
как-нибудь само собой, или иногда снимал трубку и перекладывал его на плечи Ключареву.
Теперь сделать что-нибудь подобное ему даже не приходило в голову. Если он оставался вместо
Якушонка, решать все надо было незамедлительно: это являлось вопросом его личной чести – и уж, конечно,
не впутывать сюда райком, что было делом чести исполкома.
Пинчук был по существу человеком наблюдательным и переимчивым. Принимая на какое-то время всю
полноту власти, он уже точно представлял, как отнесся бы к этому вопросу Якушонок, – взвешивал,
прикидывал и таким образом находил решение сам.
По возвращении Дмитрия Ивановича он докладывал ему о делах, хотя Якушонок этого не требовал, и,
если председатель райисполкома скупо ронял: “Совершенно верно” или “Вы, конечно, правы”, – Пинчук
уходил счастливым, чувствуя почти юношеский прилив сил. Нет, он знал, что Якушонок не простил бы ему ни
малейшего промаха, не обошел бы пренебрежительным молчанием, как делал иногда Ключарев, – и это еще
больше придавало ему гордости.
Он был слишком поглощен всей этой сложной внутренней работой, которая настигла его неожиданно на
сорок шестом году жизни, ломая устоявшиеся привычки, и поэтому не замечал тех косых, то удивленных, то
подтрунивающих взглядов, которые бросали на него в Городке.
Так для него прошло незаметным то смутное время, когда некоторые начали было считать его человеком
временным в районе. И в один прекрасный день он как бы очнулся уже при том положении вещей, когда
кабинет его был полон народу, а он сам услышал, будто со стороны, свой непривычно твердый для прежнего
Пинчука голос:
– Будет только так, товарищ Черненко, и никак иначе.
А когда разобиженный “франт с бриллиантином” вздернул было накладными плечами, пробормотав:
“Тогда пусть сам Дмитрий Иванович…” – Пинчук даже не стал слушать – он уже не боялся жалоб! – и со
спокойной душой перешел к следующим делам.
Их становилось с каждым днем все больше и больше, несмотря на то, что теперь райисполком работал с
такой же максимальной нагрузкой, как и райком. Но темп, в котором шла жизнь, требуя огромного напряжения
от каждого, вместе с тем увлекал и бодрил.
Сессия кончилась поздно. Депутаты, разминая ноги, еще потоптались немного в зале, закуривая и
переговариваясь, а Якушонок звучным, легко покрывающим любой шум голосом попросил задержаться
следующих товарищей…
Была названа и фамилия Антонины.
Она сидела у окна, задумчиво поглядывая на меркнущее небо. Оно было еще румяное, светлое, но все
явственнее проступали на нем сиреневые тона, сумеречные как папиросный дымок, который уплывал сейчас в
раскрытые окна.
Якушонок через головы нашел глазами Антонину и, не прерывая разговора с другими, спросил,
останется ли она ночевать в Городке или ее ожидает подвода. Нет, Антонину никто не ждал.
Тогда Якушонок слегка кивнул, как бы говоря, что просит прощения, но пока закончит с теми, кого
нельзя задерживать, и Антонина снова отошла в сторону, встала на прежнее место у окна, облокотившись на
подоконник.
Наступал тихий и мирный час для Городка. Возвращалось стадо в клубах малиновой пыли. Прощаясь до
утра, перекликались колокольчики, и их тренькающий глуховатый звук таял в травянистых улицах.
Антонине было покойно и просто на душе, как, казалось, никогда еще в жизни. Она слышала за спиной
громкий, уверенный голос Якушонка и иногда чуть оборачивалась, чтобы взглянуть на него из-за плеча.
Ощущение устойчивости и надежности рядом с этим человеком не покидало ее.
– Как я буду указывать вам, если вы мне старший? – почти укоризненно возражал председатель одного
дальнего сельсовета.
Якушонок встал, засмеялся, глаза его лукаво блеснули в светлых ресницах.
– А вот как. Берете трубку, говорите: “Товарищ Якушонок, помогите мне в этом вопросе”. Я обещал, но
почему-либо не выполнил: забыл или не придал значения. Через некоторое время вы снова говорите: “Товарищ
Якушонок, я вам сигнализировал, но ни вас, ни кого другого до сих пор не было, и дело тоже ни с места”. Я
отвечаю: “Хорошо, приму меры”. И, предположим, снова забыл. Вот тогда вы уже в третий раз не мне говорите,
а выступаете здесь, на сессии. А мне остается только краснеть: все верно, критика. Учтите, что вы, низовые
работники, еще и для того существуете, чтоб контролировать нас, старших, проверять, как мы выполняем
директивы правительства. Вы – глаза народа…
Верхний свет был потушен. Горела одна настольная лампа, и на полстены легла тень от головы
Якушонка.
Антонина не смотрела на его лицо, только на эту тень: круглый, нависший надбровьями лоб, крутой выем
переносицы, энергичные губы, – они говорят! – выдающийся вперед подбородок, – только недавно она
заметила, что он раздвоен ямочкой…
Люди уходили один за другим, а Антонина все ждала.
Когда, наконец, закрылась дверь за последним и они остались вдвоем, Якушонок нетерпеливо повернулся
к ней.
– Я заставил вас слишком долго ждать, – сказал он. – Вы, наверно, устали и говорить о делах уже
неохота?
– Неохота, – откровенно сказала Антонина.
Их первые слова прозвучали так естественно, что оба улыбнулись. Казалось, продолжался их лучесский
разговор, прерванный тогда на полуслове.
– А все-таки поговорим.
Якушонок слегка вздохнул и потер ладонью лоб, как бы усилием воли возвращая прежнее, деловое
выражение. Но тотчас виновато улыбнулся.
– Столько часов подряд заседать нельзя, я знаю. Но ведь дел накопилось! Ничего, разгрузим
помаленьку!
Он дружески посмотрел на Антонину, словно приглашая и ее помочь в этом важном деле, но она
неожиданно заговорила совсем о другом:
– Знаете, о чем я думала, когда сидела сейчас здесь и смотрела на вас?
– Наверное, о том, что вот еще одного бюрократа бог послал в район?
Якушонок шутил, но нотка самолюбивой тревоги все-таки явственно прозвучала в его голосе.
– Не-ет, не об этом… В каком месяце вы родились?
У Якушонка поползли вверх в крайнем изумлении брови.
– Девятого октября, – пробормотал он машинально.
Глаза его, всегда чуть прищуренные, похожие на треугольнички, сейчас открылись в полную меру и
оказались голубого, почти младенческого по своей чистоте цвета.
Он смотрел на эту молодую женщину, которую видел всего третий раз в жизни, вслушивался в
малознакомый ему тембр ее голоса и если бы мог сейчас связно мыслить, то должен был бы признать, что она
уже в чем-то имеет власть над его душой.
– А я девятнадцатого октября.
Она сказала это с такой обезоруживающей простотой, что Якушонок, внутренне насторожившийся было
и ощетинившийся, теперь опустил свои иглы и сидел совсем смирно.
– Я старше вас на год, – проворчал он.
– Это пустяки. Мы все-таки могли сидеть за одной партой! Когда вы вступали в комсомол?
Ход ее мысли только сейчас смутно стал угадываться Якушонком. Он еще не понимал, зачем она все это
говорит, но то, что она имеет право так говорить, уже не вызывало у него сомнений.
– В тридцать девятом году.
– А я в сороковом.
Как бы ни был человек обременен годами и заботами, каким бы взрослым и зачерствевшим ни казался он
другим и даже себе самому, всегда есть ключ, которым можно волшебно повернуть душу на девяносто градусов.
– То, что друзья поздних, зрелых лет добывают по крупице, долгим трудом – крупицу доверия,
крупицу теплоты, – щедро отдается свидетелю первоначальной поры жизни – юности.
Простые слова: “Мы вместе могли сидеть за партой” – совершили такое волшебство и сразу вернули
Дмитрия Ивановича к тому времени, когда шея его была косо повязана пионерским галстуком, тем более что
время-то это было не таким уж и давним.
И вот они сидели друг против друга – локти на стол, – двое подросших ребят, ровесников, и дружно
вспоминали общую юность: ведь они росли на одной земле!
– Помните? – говорила Антонина. – В “Пионерской правде” печатался тогда “Гиперболоид инженера
Гарина”? Газета выпускалась через день, и я с утра начинала выбегать на улицу, чтоб только поскорее
перехватить почтальона.
– А у нас газету вешали в школе, на доске. Ну и толкотня же там была на переменах! Все ждали, чтоб
этого собаку – Роллинга – кто-нибудь пристрелил!
Они оба по-доброму засмеялись над своими тогдашними пылкими страстями.
– А как пускали Турксиб, помните?
– Это забыл.
– Ну? А я помню! И челюскинцев и перелеты первых героев!
Антонина вдруг подумала, что Федор Адрианович Ключарев старше их с Якушонком почти на десять лет.
И то, что они видели пятнадцатилетними, он видел уже иными, взрослыми глазами.
– А революция в Испании? – продолжал Якушонок. – Мимо нас проходили тогда эшелоны с
испанскими детьми. Мы становились вдоль железнодорожного полотна и кричали им: “Рот фронт!”.
Антонина, запечалившись, кивнула.
В ее памяти снова встали, как живые, в окнах вагонов смуглые ребячьи лица под остроконечными
шапочками – “испанками” и то, как они, воодушевленные недетским гневом, поднимали вверх крепко сжатые
кулачки: но пассаран!
Испания! Слово это до сих пор тревожило их обоих, как незаживающая рана, они не могли слышать его
равнодушно.
Работяга-маятник неутомимо отсчитывал между тем часы и минуты.
– Вы на меня не сердитесь? – спохватился Якушонок. – Мне надо было давно вас отпустить. Но мне
так не хотелось оставаться тут одному, без вас!
– Я могла бы прийти ведь и завтра.
– Да-а… – протянул он, пропуская ее вперед и замыкая дверь за собой. – Знаю я: умчитесь в свои
Лучесы, и жди вас.
Он смотрел на нее в упор, закусив губу и слегка наклонив голову. Во всем его облике было что-то
упрямое, мальчишеское, но в то же время радостное, полное ожидания.
…Червонный месяц сползал все ниже и ниже, пока не воткнулся острием в край земли и здесь
остановился в раздумье. Но, видно, там, на краю света, земля была особенно мягка; месяц сначала завяз своей
единственной ногой, потом погрузился по самые плечи – и вот уже над линией горизонта торчала только его
кривая золоченая шапочка.
Стало совсем темно, но словно еще тише и теплее. Якушонок споткнулся.
– Куда мы это свернули?
Антонина засмеялась в темноте. Смех ее прожурчал как вода, если в жаркий, безветренный день
прислушаться, как она бежит по камням.
– Когда же вы будете знать свой райцентр, товарищ председатель? Ну-ну, не обижайтесь; я и в темноте
вижу, что вы уже надулись. И не оправдывайтесь. Оправдываться – это тоже факт нарушения дисциплины, как
говорит Ключарев. Лучше держитесь за меня покрепче и постарайтесь не потеряться в темноте.
Она сама протянула ему руку. Якушонок крепко взял ее за локоть и многозначительно пообещал:
– Теперь не вырветесь.
В ту же секунду Антонина, поддразнивая, рванула руку и… не вырвалась!
– Так. Теперь вижу. Ну, пошли.
Они свернули еще раз и зашагали по самой окраине; улочка выходила в широкое поле.
– Скажите, а вам ничуточки не страшно, когда вы сидите посредине комнаты и на вас смотрит столько
народу? – спросила вдруг она.
– Страшно? Нет. А разве я делал что-нибудь не так?
Антонина, чтоб успокоить его, невольным движением подалась к нему, хотя они и так шли рука к руке.
– Нет, нет. У вас все получалось очень хорошо. Я просто подумала, что вот мне всегда стоит некоторого
внутреннего усилия встать, что-то сказать перед всеми. Даже открыть чужую дверь. Хорошо хоть, что это со
стороны не заметно, ведь у меня вид совсем не такой… Это смешно?
Он крепче сжал ее руку, ободряя:
– Мне тоже приходится немного притворяться… Пожалуй, не то слово, ну все равно, вы поймете. Дело
в том, что я просто не так много еще знаю тут. А должен знать! Сегодня, например, получалось: они говорят, а я
мысленно ставлю все по местам: Братичи – это там-то, и Любиков – такой-то человек. Трудновато еще так
работать. И главное, неловко перед людьми: ведь многие здесь поопытнее и не глупее меня. Но мне надо
руководить ими и уже сегодня показать, что…
Он вдруг остановился на полуслове с неясным ощущением недоумения перед собственной
откровенностью; сбоку посмотрел на ее обращенное к нему в темноте лицо, на жгут волос, так покойно
уложенный на затылке, – даже на фоне черного неба он казался темным! – но только вздохнул покорно, теснее
прижимая к себе ее локоть.
– Это хорошие люди, которыми вы будете руководить, – задумчиво, добро сказала Антонина. – Мне
почему-то казалось раньше, что ценность человека во многом определяется его культурой. Но теперь я вижу,
что все это растяжимые понятия. Как говорит Ключарев: “Культура, образование… мамин ум надо иметь,
Антонина Андреевна!” И ведь действительно! Тот же Скуловец, вы обратили на него внимание? Он сбоку
сидел, бородатый мужик, глаза хитрущие, зеленые как болотная осока. Когда Любиков выступал, он ему все
рвался что-то подсказать, – так вот он, наверно, знает кое-что, чего мы с вами еще не знаем, да и не скоро
узнаем. Но зато как радостно, если и я сама и вы сможем открыть перед ним тот уголок знаний, который для
него был как белый лист, а нас этому учили в школах и институтах. Может быть, самое интересное в жизни —
такое узнавание, и для себя и для других. Правда?
– Правда. Я не думал об этом прежде, но сейчас мне кажется, что и для меня это так… Где вы росли?
– В Великих Луках.
– А я в Речице, есть такой городок на Днепре. Ну, мы-то жили не в самой Речице, а в рабочем поселке, в
соснячке. Там завод “Дубитель”. Между прочим, общесоюзного значения. А потом спичечная фабрика
“Десятый кострычник”.
Он сказал “кострычник” твердо, по-белорусски, и она вдруг ощутила в себе ответный толчок нежности
на то, как он произносит это слово.
– Жалко, что вы не курите, – сказала Антонима застенчиво. – Вы бы зажгли спичку, а я посмотрела бы
в ваши глаза: о чем вы сейчас думаете?
Якушонок приостановился.
– Что ж, – решительно сказал он. – Спички у меня есть.
Он достал коробок, чиркнул сразу несколькими и поднял их над головой. Лицо у него было бледное,
напряженное, но взгляд неотрывно направлен на Антонину.
И она вспомнила, что однажды точно так же он был устремлен к ней, этот взгляд.
Глаза – первое, что нас выдает. Мы еще сами не знаем, долго не знаем, а глаза уже знают!
Спички потухли. Стало темно, темнее, чем раньше. Безлунная ночь.
Ей казалось, что она не только прочла его мысли, но угадывает даже трепетание крови в его венах.
– Я думаю вот о чем, – медленно проговорил Якушонок. – Что бы вы ответили мне сейчас, если б я
сказал – вот так, просто, без всяких прикрас, сказал вам, что люблю…
Сердце всегда решительнее любого опыта. Оно способно разом отвергнуть старое и отважно вступить на
новый путь. А уж потом пусть разбираются, как это произошло!
Те нерастраченные и сбереженные Антониной с пионерских лет чувства – ее стремление к прямоте,
верности, а главное, к счастливому ощущению своей нужности другим людям – вдруг как-то удивительно
собрались воедино в ее сердце и всей силой направились на одного человека.
Он стоял перед ней, уронив руки, словно был потрясен, как и она, тем неожиданным счастьем, которое
обрушилось на них обоих.
– Милая! – проговорил Якушонок, дотронувшись до ее руки. И повторил, казалось, одним дыханием:
– Моя милая!..
Она не видела его лица, но ничего не было в нем скрытого для нее сейчас. Она не сделала движения
навстречу, но и не отстранилась. Они были почти одного роста, и, медленно наклоняя голову, Якушонок
коснулся лбом ее лба. Так они простояли несколько секунд, с огромной силой ощущая свою неотторжимость
друг от друга.
– Вот мой дом, – сказала Антонина, когда дыхание к ним возвратилось и они разжали объятия…
Якушонок взял ее за руку и повел дальше, в открытое поле. Они шли, не говоря ни слова, раскачивая
сомкнутыми руками и крепко держась друг за друга.