355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Обухова » Глубынь-городок. Заноза » Текст книги (страница 39)
Глубынь-городок. Заноза
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:34

Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"


Автор книги: Лидия Обухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 40 страниц)

Григорий Мелехов – крутой вырез ноздрей, чуб на левую бровь, движется бесшумно, сторожко, во всем видны

молодцеватая армейская выправка и небрежное щегольство.

– Принес стихи, – говорит Мелехов, протягивая чью-то рукопись и убедительно добавляет: —

Хорошие.

Дежурному редактору по штату положено недоверие. Он читает строчку за строчкой, придирчиво требует

логики, взвешивает каждое слово на ладони.

– Нет, – говорит он наконец. – Не пойдет.

– Не нравится? – ревниво и недоверчиво спрашивает Мелехов.

– Да нет, Юра, не в том дело.

Лицо номера становится ему совершенно ясно: ведь это канун Октября, люди, живущие за тысячи

километров, идут в одном строю, руки их подняты в дружеском приветствии. Вот о чем ему нужны стихи

сегодня. Юрий подхватывает мысль на лету.

– А ведь как раз такие есть! – И уже поворачивается по-военному на одних каблуках, хотя Андрей

Петрович на всякий случай кричит ему вслед:

– Не знаю, как с местом.

Но мысленно уже прикидывает: если немного потеснить ученую статью, приуроченную к знаменитой

дате, перекинуть информации по пяти строк на другую полосу, место можно выкроить. В эту минуту он

страстно жалеет, что сам никогда не мог связать двух рифм, настолько ясно видятся ему эти нужные стихи, и,

кажется, ни один знаменитый поэт не смог бы написать их лучше.

Тогда и очерк о лесорубах заиграет совсем иначе! Он снова хватает строкомер и склоняется над гранкой.

Загорается большой светящийся циферблат над дверью: это значит, первая полоса вычитана, подписана

главным и сдана. Остаются еще три. График, график!

– Что же Теплов? – спрашивает дежурный редактор, не поднимая головы.

– Я здесь, – отзывается голос.

Но прежде чем Андрей Петрович успевает ему что-то сказать, зазвонивший телефон из типографии

напоминает, что сейчас будет прислана статья для сокращения – не входит двенадцать строк. Дежурный

редактор хватает в охапку сырые полосы и собирается спуститься на остаток ночи в типографию.

– С лесорубами надо вот что сделать, – на ходу начинает он объяснять Теплову, который молча стоит у

стола и ждет его распоряжений. Голова у него чуть склонена, – казалось бы, он весь внимание, но глаза

отсутствующие, и это привычно раздражает Андрея Петровича. Ему нечего поставить в вину этому человеку,

наоборот, он, пожалуй, даже вызывает симпатию своей крупной, вальяжной фигурой и этими черными

волосами, от которых на лоб падает тень. Но, боже мой, как он выпадает из всего ритма штурмовой ночи!

– Значит, сегодня дежурите по отделу вы? – ненужно спрашивает Андрей Петрович и отводит глаза,

досадуя сам на себя.

– Я, – отозвался Теплов, делая вид, что не понял смысла вопроса, но он отлично понял, и редактор

знает это.

– Тогда попрошу вас, Павел Владимирович… – Он принимается снова растолковывать, но его

прерывает стук. – Войдите, – сердито кричит он в дверь.

Пожилой человек бережно, как свиток верительных грамот, вносит листки, отпечатанные на машинке.

Лысинка его торжествующе светится: ему-то уж не придется сражаться за место. Редактор радостно встает

навстречу: вот он, гвоздь всех сегодняшних усилий! Он торопливо просматривает рукопись и размашисто

пишет на уголке: “В номер”.

Уже спускаясь в типографию, не по парадной лестнице, которую видят днем посетители, а по рабочей,

боковой, он доканчивает разговор с Тепловым. Тот молча кивает, ни о чем не переспрашивает и отстает на

одном из нижних этажей, сворачивая по коридору в свой кабинет.

Это маленькая узкая комната, похожая на ячейку пчелиных сотов, прилепленных к стеклянной стене.

Там, за окном, огни большого города, его немеркнущие неоновые рекламы, но видны они, только если погасить

свет. Сейчас же окно кажется куском базальта, непробиваемым в своей черноте. Странная комната, возможно,

даже уютная на чей-нибудь чужой взгляд, с высокими стенами, скользким кожаным диваном, настольной

лампой под пластмассовым колпачком на длинной движущейся ноге, но Павлу Теплову она кажется глыбой

льда: он вмурован в этот лед уже в течение года и не может ни разбить его, ни привыкнуть. Первые недели,

когда в редакции либо присматривались к нему, либо просто не вспоминали, он часами сидел праздно, подперев

крупную голову кулаком, бесцельно, невидяще уставясь в огромное окно. За стеклом сначала текла шумная

дневная жизнь городской площади, потом оно покрывалось серым пеплом сумерек, ощутимо холодело, а когда

Павел нажимал беззвучную кнопку лампы, за окном совершался резкий скачок к тьме, словно он сам, по своему

желанию мог, превращать день в ночь. Но Павлу было в общем все равно, день это или ночь. Он не уставал за

день, и ночь не сулила ему блаженного отдыха. “Ему не от чего было уставать, и все-таки главным его

ощущением было постоянное утомление. Так он сидел часами, оцепенев, и, бывало, за целый день к нему ни

разу не открывалась дверь и его никуда не звали. Ему даже стало казаться, что если он умрет тут, об этом

узнают только спустя несколько дней от уборщицы.

А ведь он не был новичком в газете и потом, когда ему нашлось постоянное место в одном из отделов,

делал свое дело не хуже других.

Сегодня же, после разговора с Андреем Петровичем, даже слабое оживление, казалось, охватило его,

когда он остался наедине с очерком: ведь это был не вообще “материал” из тех, которые исподволь

заготовляются в каждом отделе, как солят впрок огурцы, а то, что нужно немедленно в номер; значит, в чем-то

газета зависела и от него.

Бледно усмехаясь своему крошечному тщеславию, Павел, однако, сел поплотнее за стол и начал

внимательно вчитываться в очерк. Дежурный редактор мельком обронил еще: жаль, что фамилия одной из

героинь – Тамара Сирота; в самом деле, грустновато для предоктябрьского номера. Павел поискал было

глазами, но потом решил, что лучше не отвлекаться, и стал читать по порядку. Очерк в общем не вызывал

возражений, хотя “звяканье электропил” и “ковровые полушалки”, которые очаровали дежурного редактора,

казались ему франтоватой выдумкой. Он не бывал в Архангельске, но в Сердобольском районе, где он работал

раньше, были тоже леса, густые, еловые, похожие на сводчатые терема, и Павел очень хорошо знал, что такое

зимние лесозаготовки, как трудно собрать и отправить туда людей, через сколько неполадок надо продраться,

чтобы мало-мальски сносно организовать быт и снабжение лесорубов.

Мысли унесли его из Москвы в Сердоболь столь стремительно, что ему пришлось потереть лоб, чтобы

вернуть их.

Он коротко и сильно выдохнул, поближе нагнул лампу, увенчанную черным колпачком. Жарко светило

электричество. В приглушенном почти до шепота радиоприемнике неожиданно ясно прозвучали слова какого-

то стихотворения или песенки:

Вдруг вскинешь голову – пустяк!

Раз-два – и нет занозы.

Но день, но год прошел – все так:

Ни смех тебе, ни слезы.

Когда бережешь и баюкаешь больное место, все предметы оборачиваются к нему только острыми углами.

Павел знал этот странный закон. Но сейчас он должен был работать, и работать быстро, хотя очерк все больше

вызывал в нем раздражение своим наигранным ухарством.

Уже почти дойдя до половины, он снова услышал торопливый голос Андрея Петровича, который просил

по телефону “ужать” дополнительно строк десять; дежурный редактор, казалось, ожидал привычного отпора, но

Теплов без слова возражения согласился и, не видя, знал, что опять вызвал этим мгновенный неприязненный и

недоумевающий взгляд.

Но что ему было делать, если у него уже пропало ощущение нужности, и своей собственной и этого

очерка? Покорно, вяло он начал выискивать строчки, которые можно сократить.

Телефон зазвонил слишком скоро. Он снял трубку, на ходу дочитывая, но голос оказался совсем другим,

чужим и спросил с провинциальной обстоятельностью:

– По этому ли телефону я могу застать товарища Теплова?

– Да, – сказал Павел не очень приветливо, – по какому вопросу?

На другом конце провода помолчали, собираясь с мыслями. Павел нетерпеливо повторил:

– Так в чем же дело?

– А ни в чем, – неожиданно строптиво вскинулся голос. – Мне нужен Теплов, вот и все.

– Но зачем?

– Это уж я ему самому объясню.

– Я Теплов.

Трубка помедлила, потом не столько радостно, сколько озадаченно сказала:

– Ну, здравствуй, Павел. – И, предупреждая новый вопрос, добавила с откровенной ехидцей: —

Приходится, видно, отрывать от дела. Беспокоит тебя Следнев. Константин. Вспоминаешь?

Если бы перед ним разорвалась шаровая молния, Павел не мог бы сильнее вздрогнуть. Он вцепился в

трубку обеими руками, словно боясь, что этот вызванный почти из небытия басовитый и насмешливый голос

исчезнет.

– Боже мой… подожди… Константин Матвеевич! Где же ты сейчас, откуда?

– Я здесь, в Москве.

– Почему же не к нам, не ко мне?.. Живешь? Приехал?

– Не живу и не приехал – проезжаю. Утром в девять ноль-ноль мой поезд на Минеральные Воды.

Отпуск. Да что, тебе так все по телефону и рассказывать? Ты когда кончаешь?

– Нет, ты приходи ко мне сейчас, сюда, на работу. Это знаешь где?

– Знаю.

– Так ты скорей, ладно?

– Ладно.

Павел сидел несколько секунд в состоянии радостного сумбура. Человек, который только что говорил с

ним, был ему дорог, как кусок собственной юности. Тогда, в сорок третьем, он казался очень взрослым в свои

тридцать пять лет – бывалый мужчина перед молоденьким лейтенантом. Павел забыл, что сам он уже успел

перешагнуть тогдашний следневский возраст, но Следнев, не постарев в его памяти, оставался по-прежнему

старшим. Он ждал его с мальчишеским нетерпением.

Очерк все еще лежал перед ним на столе. С нервной торопливостью он принялся за правку. Дойдя до

Тамары Сироты, Павел остановился; фамилия в самом деле звучала уныло и никак не укладывалась в

подзаголовок, а жаль, потому что имя Тамара… И груз всех прошедших послевоенных лет, которые отделяли

его от Следнева, ощутимо лег ему на плечи. Это была целая жизнь; неизвестно, каким он покажется теперь

Константину Матвеевичу. Да и каким стал сам Константин Матвеевич?

Его позвали к редактору. Он ушел, не прикрывая дверь, не очень молодой, начинающий седеть мужчина,

– бывший младший лейтенант Теплов.

В этот поздний час редакция умолкала, жизнь переносилась в типографию. То, что на улице бушует

снегопад, здесь никак не отзывалось: как в глубочайшем трюме, в типографии было тепло, тихо, только стучали

машины.

В маленьком кабинете, отгороженном от наборного цеха фанерной перегородкой с табличкой “Дежурный

редактор”, Павел нашел не только Андрея Петровича, но и Мелехова, который негромко читал стихи, так что

Муза, примостившаяся на валике дивана, вытягивала к нему шею. Андрей Петрович слушал, держа перед собой

кучу гранок. Потом он взял листок, жадно пробежал его еще раз глазами и страдальчески воскликнул:

– Но ведь много, Юра!

– Сокращать не дам, – твердо откинул тот чубатую голову.

Андрей Петрович, не присаживаясь, тут же у края стола склонился над полосой. И все заволновались,

заглядывая ему через плечо: неужели для таких стихов невозможно ужать еще восемь строчек?

Теплов ждал, когда дойдет очередь до него.

Светящийся циферблат засек время появления второй полосы. Дежурный редактор потянулся к коробке

папирос. Предварительно он прикрыл дверь своего фанерного загончика и, покосившись на стандартную

надпись “Курить запрещается”, несколько раз быстро и глубоко затянулся, пуская дым в кулак. Лоб его взмок,

рубашка в бирюзовую полоску потеряла свой великолепный отутюженный вид.

– Попробую свести абзацы, – сказал он Павлу, пробегая глазами очерк. – И, пожалуй, все. На всякий

случай все-таки не уходите.

– Нет, я не уйду.

Когда Павел поднялся к себе, Следнев сидел уже на узком кожаном диване, равнодушно-любопытным

взглядом окидывая комнату.

– Ну, – сказал он, поднимаясь. И они неловко и крепко обнялись.

Бывает, что в разлуке человек ближе, чем вернувшись после этой долгой разлуки, потому что в памяти

мы его храним, как под нафталином, без малейшего изменения, а в живой жизни он возвращается пропахший ее

новыми ветрами, с новыми мыслями, в новых морщинах, и ко всему этому надо заново приноравливаться.

Однако в этом бегучем потоке времени есть и бесконечно новый, всегда возрождающийся интерес к

человеческому существу. Плотная суконная гимнастерка не военного, а гражданского покроя обтягивала сейчас

плечи Константина Матвеевича. Он не начинал еще полнеть, хотя и был старше Павла более чем на десять лет.

На первый взгляд лицо его изменилось очень сильно; может быть, столкнувшись на улице, Павел и не узнал бы

его, но надо было всего несколько минут, чтобы привыкнуть к изменениям и сквозь них разглядеть знакомые,

привычные черты. Над бровями у него стали резче тонкие дуговые морщинки – как бы добавочные брови, – и

от этого лицу особенно удавалось теперь выражение иронии и скептического недоумения.

– Почему не писал? Куда пропал? Ведь пятнадцать лет! – немного придыхая, растерянно, обидчиво

теребил его Павел.

– Почему да почему, – снисходительно, как всегда, протянул, Следнев. – Жизнь – колесо. Спицы не

успеваешь считать. Мало чего было: плохого, хорошего… Видишь, здоров… Ну и все, хватит об этом. А ты,

Павлуша?

– Я живу.

Тот посмотрел на него искоса, с бесцеремонностью старого друга:

– А сдается мне, худовато живешь, лейтенант!

Павел чуть приметно дрогнул.

Следнев зорко поймал это движение.

– Что ты?

Павел смешался:

– Ничего. Просто ты назвал меня так – лейтенант…

– Ну и что? Вспомнил что-нибудь?

Тот низко и молча опустил голову. Потом поднял ее и прямо поглядел в следневские, с прищуркой, глаза:

– Никогда не забываю. Но это не о том, что ты думаешь. – Голос его звучал тихо и отчаянно в то же

самое время. Должно быть, слишком многое стояло за неясными для постороннего словами.

Следнев неслышно свистнул. Резкий телефонный звонок разбил паузу.

– Ты посиди. Я должен спуститься к дежурному редактору. Я недолго.

– Небось не убегу, – задумчиво пообещал Следнев и, когда Павел ушел, уже по-иному, испытующе,

оглядел узкую комнату с незавешенным окном. Сейчас он заметил, что вокруг царил странный порядок —

порядок почти омертвения: графиты карандашей были очинены так остро, что становилось ясно – ими не

писали; на мраморном приборе – ни пятнышка от чернил; блестящее стекло стола лежало холодным ледяным

полем, не замутненное ни дыханием, ни отпечатками пальцев. Нигде, как в самых диких Кара-Кумах, ни следа

человека. Пришел и ушел. Даже на стулья, казалось, месяцами никто не присаживался.

– Странно. Очень странно, – повторил Следнев.

– Ты мало бываешь тут, что ли? – спросил он вернувшегося Павла.

Тот рассеянно удивился:

– Мало? Нет, почему мало? Все рабочее время.

– А сейчас твое рабочее время кончилось?

– Сейчас – да.

Павел держал в руках свежий номер, тот самый, который был еще пока в считанных экземплярах; но его

уже переносили на матрицы, и к утру, развозя на самолетах по всей стране, должны были размножить для

миллионов читателей. И для города Сердоболя тоже.

– Так, значит, уходим? – Следнев заторопился и, взглянув на часы, по своей обычной привычке

присвистнул: – Мать честная! В этакое время в дом вваливаться!.. А бутылочку нигде по пути не прихватим?

Павел потянулся было к своему пальто на крючке и вдруг обернулся.

– Знаешь что? – сказал он. – Не пойдем отсюда.

Следнев смотрел на него во все глаза.

– Да, конечно, – спохватился он, – неловко так поздно хозяйку поднимать. Ты ведь уже после меня

женился? И детишки есть? А нам здесь даже лучше – разговоров своих до утра хватит. Вот только стопку ради

встречи…

– Это я попробую сейчас в буфете, если захвачу.

Павел оживился, повеселел и торопливо вышел из комнаты.

Следнев, снова удивляясь, поглядел ему вслед.

Потом, когда они уже разлили по стаканам какое-то желтое, очень светлое и прозрачное вино (“Ах, черт, а

я больше на спирте специализируюсь, – пробормотал Следнев, неодобрительно рассматривая на свет стаканы,

ради первой встречи налитые дополна. – Объект от объекта километров триста по сибирскому морозу, так уж

тут не до нежностей: пельмени в котел, флягу на стол”), хозяйственные заботы сняли неловкость первых минут.

Они разложили бутерброды на чистые листы бумаги, выпили и закусили. Следневские светлые глаза подобрели,

хохолок на макушке поднялся с прежним задором; ощупывая Павла взглядом, он мысленно скидывал с него и

лишний жирок и вялость движений, пришедшую с годами. Павел тоже оживал и молодел под этим взглядом.

Есть закон, по которому друзья молодых лет, как и ровесники, не стареют: время пугает их только в первую

минуту встречи, потом проступают прежние черты: блеск глаз, который хранится уже только в памяти, и

крепнущий голос, никогда не умолкавший в ушах другого. Глядя на Следнева, который покойно сидел сейчас в

кресле возле стола, положив на него ради удобства локти, Павел все равно видел его в захлестнутой вокруг

колен шинели.

– …Говорят: всем хорош – характер скверный, – продолжал Следнев рассказ о своей теперешней

работе, который Павел слушал жадно, не пропуская ни слова и в то же время как бы отстраняясь, обуреваемый

тысячью других попутных мыслей.

– “Чем же он плохой? – отвечаю. – Я ведь только себе биографию порчу, выговоры хапаю”.

Слово “биография” заставило Павла болезненно сдвинуть брови, словно тронули плохо зажившее место.

Не только вино, которое показалось сначала таким легким, туманило голову и толкало на откровенность. У него

было ощущение человека, который долго, очень долго шел, стиснув зубы, на натруженных ногах, зажимая

рукой рану, и наконец переступил порог дома – единственного в темной степи, светившего своим

спасительным огоньком, – и тут же упал у порога, потому что страшное напряжение кончилось и силы его

иссякли. Он жил молча год или уже полтора в том безысходном одиночестве, которое становится похоже на

безразличие. Жил, как календарь: прошел день, сорвали листок и выбросили. И вдруг с неба упал друг, человек,

о котором он даже мог ничего не знать подробнее, потому что еще раньше ему было отдано доверие. Перед

ними была долгая ночь. Павел предвкушал ее как облегчение.

– Ну что же ты делал раньше? Как живешь здесь? – тормошил уже теперь Следнев Павла.

Тот, улыбнулся бледноватой извиняющейся улыбкой.

– Вот прихожу сюда и сижу свои положенные часы. Нет, не буду врать, – мне это неинтересно. И я

даже не знаю почему. Все ищут себе оправдания: текучка мешает, денег мало, не хватает места. А мне – дай

сейчас любую свободу, стал бы я работать в полную силу? Едва ли. Но ведь есть же и во мне искра божья!

– Зачем же ты говоришь об этом? – Следнев хмурился, ища правильный тон. – Спокойнее не думать.

– Но его обычная ирония разбивалась о страшную серьезность всего, что говорил Павел.

– Так, наверно, искра божья и заставляет. Писал я как-то статью про крановщицу, молоденькую

девчонку. Раньте груз поднимали так: подъем, передвижение по прямой и спуск, – а она скосила углы. Потом

инженеры высчитывали, сколько эта парабола экономит. Я же ее спрашиваю: “Как вы это придумали?” Она

отвечает: “Потому что так красивее: плавно груз идет, легко, будто плывет”. Про экономию она не думала, а

только про красоту. Значит, ей интересно. И ведь газетчики такие тоже есть: чуть что увидит, услышит, сразу

мысленно прикидывает – как это будет на полосе выглядеть? Вот и получается: я думаю о таких вещах только

в рабочее время, а он и дома и всюду. Ему интересно работать, мне – нет.

– Может быть, ты просто не тем в жизни занимаешься, Павел? – осторожно сказал Следнев. – Не та

профессия попалась? Ведь есть же другие возможности, другой выбор…

Павел покачав головой:

– С годами у человека остается все меньше возможностей и все меньше путей, которые ему

предоставляет или, если хочешь, навязывает сама жизнь.

– Чушь городишь! – уже с беспокойством вскричал Следнев. – Что с тобой сталось? Тебе бы сейчас

взвалить на плечи работку выше сил – так только люди проверяются, даже для самих себя. Бросай все, хватит

киснуть, едем со мной. Объект у нас – как целое государство. Что? Страшно ломать привычную жизнь?

Трусишь, малодушничаешь?

– Что тебе сказать, Константин Матвеевич? Наверно, я раньше тебя постарел, а к старости появляется

просто физическая усталость сердца. Нет, не трусость, другое.

– И опять городишь чушь! Жизнь – это собственная активность, от нее не стареют. Стареют только от

забот, от невозможности что-то решить и из чего-то выпутаться. А не бывает таких ошибок, которые…

– Не бывает?

– Нет!

Следнев потер веко. Один глаз у него заплыл кровью, то ли от утомления и бессонной ночи, то ли от

слишком яркого плафона, прикрученного к потолку. Павел поднялся и потушил верхний свет. И в этом его

движении Следнев узнал прежнего Павла больше, чем за весь предыдущий вечер: его ненавязчивую доброту,

временами похожую почти на женскую. Сердце его смягчилось. Он видел, что Павел все время о чем-то упорно

размышлял, и весь разговор шел, как волны, не задевая глубины.

– Что же у тебя было самое главное за эти годы? – совсем другим тоном спросил он.

Павел, казалось только и ожидавший такого вопроса, сейчас смешался.

– Главное? – Он подвигал рукой на столе. – Многое, наверно…

В той нерешительности, с которой он произнес это, была явная недоговоренность. Следнев, который

перед тем достал из кармашка не знакомые еще Павлу очки, мимоходом рассматривая стопку брошюр на столе,

сейчас снял их: взгляд его на мгновение стал близорук и так тепел, так располагающ, обратился к Павлу с таким

мудрым вниманием и поощрением, что тот не выдержал.

– Главное было, – с усилием, потупившись, произнес он, – как говорится, любовь…

И тотчас исподлобья взглянул на него со странным выражением затравленности и готовности

обороняться.

– Что же тут плохого, Павлик? – удивившись его виду, сказал Следнев. – Нормальное дело, брат.

Сначала люди думают, что только в молодости понимают нежные чувства. А потом проходят годы, становишься

старым чертом, как я, и тогда наконец видишь все в настоящем свете и всему узнаешь цену! Любовь —

насущная вещь для человека. Можно прожить без славы, примириться с бедностью, долго сносить

несправедливости, но если обойден в любви, появляется чувство унижения, как будто стоишь с протянутой

рукой.

Павел, как он ни был занят собою, с некоторым изумлением слушал Следнева. Он знал, что Следнев был

женат, но никогда, в самую зеленую фронтовую тоску, тот не вынимал фотографий – даже неизвестно, были ли

они у него: не ждал с нетерпением писем и на глазах у всех, торопясь, торжествуя, не разрывал конвертов. В

нем жила какая-то суровость или черствость, не позволявшая касаться собственной жизни. Двадцатилетнему

Павлу – мальчишке! – невдомек было тогда, чтό за этим могло скрываться.

А между тем Следнев был на редкость счастливым и богатым человеком в своей личной жизни.

Наделенный способностью глубоко переживать, он мог и размышлять над своими чувствами. А ведь известно,

что понимать – это значит чувствовать с особой силой.

О любви говорено много. Каждый человек в разные времена своей жизни опять и опять возвращается к

мыслям о ней. Но когда у нас нет любви или она слишком мала, как мелководная речушка, то и дело

обнажающая перекаты, тогда мы склонны быть грубыми; само слово “любовь” произносим, скривив губы. Мы

не говорим “полюбили”, а просто “сошлись”, и это приносит нам мелкое удовлетворение. “Ну, вот вам ваша

любовь, – издеваемся мы тогда, – разве она преобразила мир? Разве сделала кого-нибудь лучше?” И это,

конечно, так: она ничего не сделала, ее просто не было.

Так, в одном доме купили приемник, но ток был настолько слаб, что музыка все время качалась и

исчезала, и день за днем это стало ужасно раздражать владельцев. Они утверждали, что простая радиоточка

гораздо лучше. Они заново полюбили свой черный, засиженный мухами репродуктор, который с треском три

раза в день сообщал им последние известия, а потом немудрящую программу районной самодеятельности. В

остальную же часть суток мир оставался немым. А между тем весь земной шар был опоясан музыкой! Она

рвалась с чьих-то губ, она спрыгивала с клавишей; дирижеры в черных фраках пригоршнями, как семена,

бросали ее в эфир. Она была, но в этом доме ее не слышали и даже не подозревали, что она существует.

Следнев был женат давно. Жену его звали Любовью Евсеевной; в молодости у нее были волосы желтые,

как мед, и ему казалось, что в них должны запутываться пчелы. Оба были ровесниками, из того поколения

комсомольцев, для которых слово “революция” стало не историческим понятием, а самим воздухом. Воздух

этот – тугой, полный пороха – проникал в легкие глубоко, глубже, чем обычная смесь кислорода и азота. На

свой союз у них был взгляд тоже простой и здоровый: они твердо знали, что ничто не скрепляется насилием;

если человек живет с женой только потому, что его принуждает долг, они оба несчастны и безнравственны.

Их же отношения могли показаться очень странными со стороны: они часто разъезжались надолго по

райкомовским путевкам, и он, случалось, неделями забывал бросить в почтовый ящик открытку. Она же

повторяла в разные времена их жизни: “Я не хочу быть женой неуча” (он весело огрызался, но начинал

учиться), “Я не хочу быть женой разини”, – и он, только что рассказавший ей в постели о непорядках, мрачнел

и ерошил волосы.

Даже во время войны, когда он приехал к ней, сияя погонами, она строптиво отозвалась: “Не думай, что

мне нужно быть капитаншей”, – и настояла на том, чтоб он отсылал аттестат своим дальним, обремененным

детьми родичам, а сама пошла работать на завод с той же неутомимостью и серьезным отношением к любому

труду, какому научили их первые ударные бригады. Она говорила ему иногда: “Женщины больше всего ценят

верность. Поэтому никогда не уступай моей ревности: помни своих родных, друзей, даже прежних любимых. Я

хочу знать, что ты любишь меня не потому, что я одна-единственная, а потому, что многие тебе дороги и все они

прекрасные люди, достойные глубокой привязанности, но все-таки я еще дороже тебе, чем они, и ты любишь

меня больше!”

Они хотели быть счастливыми и помогали друг другу в этом. Часто она кивала ему на улице: “Посмотри,

какая хорошенькая девушка”. Но внутренне тотчас вступала с ней в борьбу; сама становилась оживленней,

обаятельнее – как в первое время их знакомства.

“Парень в твоем вкусе”, – бросал мимоходом и он, посмеиваясь, но отдавал должное другому и следил

ревниво не за ней (она достойна всего лучшего, он это знал!), но за собой: может ли он быть еще для нее лучше

самого лучшего?

Они оба инстинктивно боялись излишнего благосостояния, когда так незаметно в душу вползает червь

самодовольства и равнодушия. Перед ними высоким примером сияла их собственная юность тридцатых годов,

когда все отдавалось пятилеткам, но, может быть, никогда еще люди не были так счастливы и открыты! Мечты

их никогда не спускались до таких вещей, как покупка дачи или мехового пальто. Это было из разряда

неважного, необязательного в жизни: будет – пусть, хорошо. Не будет – проживут и так. Они хотели работать,

путешествовать и не терять друг друга.

– Счастье, – сказал он как-то, – это когда есть работа на десять лет вперед.

– Счастье, – сказала она, – когда мы вместе и становимся от этого сильнее.

Но все-таки с той же молодой строптивостью она повторяла:

– Я не хочу быть женой при муже, – утверждая тем свою самостоятельность; естественное чувство

женщины пороховых лет революции.

И только два раза она промолчала, согласившись быть такой женой. Первый раз, когда после его контузии

и многих месяцев молчаливого отчаяния она пробралась к нему по военным дорогам в белый снежный

госпитальный городок. Он не сказал: “Куда я тебе такой? Дай хоть выздоровею”. При чужих они молчали.

Она привезла его на свою койку в общежитии завода, где работала тогда, и подруги-девушки отгородили

их занавеской из старых юбок и простынь.

– Семейная пара в женском общежитии, – закричал было комендант, переступая порог. —

Безнравственность! Да они еще, кажется, и не расписаны.

Но пять девушек молча вытолкали его в шею. И то, что они при этом молчали, было, пожалуй,

проявлением высшего гуманизма с их стороны.

– Ты не хочешь быть женой калеки? – одними губами прошептал он, прижавшись к ее уху, в эту

первую ночь, когда они лежали рядом, не шевелясь, но благодарно приникнув друг к другу всем телом.

– Хочу, – отозвалась она. И высказала вечное кредо женщины, одинаковое для всех времен и на всех

языках: “Ты мой. Ты один. Я люблю тебя”. Кажется, это было их первое объяснение в любви.

Потом девушки, соседки по комнате, глядя на этого распростертого человека, который, случалось, не мог

даже встать по нужде, слыша его глуховатый голос и смех, мечтательно шептались по вечерам о том, как

счастлива Любаня – и дай им бог, девушкам, всем такого счастья в жизни!

Когда Константина Матвеевича после войны сорвали с уже обжитого места и направили в далекий,

пустынный пока край, – а она в это время только что заочно окончила институт, начала работать и ее ценили,

– он сам, немного загрустив, спросил:

– Нравится быть женой вечного бродяги?

Она поцеловала его, качая головой:

– Не хотела бы, да приходится.

Павел видел: с годами Константин Матвеевич изменил своей былой неприступности. Должно быть, за

жизнь он накопил так много, что, как коробочка с хлопком, спешил теперь приоткрыться. Следнев вступал в тот

возраст, когда мир все меньше требует от человека, но сам дает ему взамен понимание вещей. Молодость

обязывает, старость может наблюдать.

Павел смотрел на него и с грустью и с восхищением: не тлен, а крепкий здоровый снежок покрывал

голову командира запаса. Его новая черта – обнажать свою мысль до конца как бы перед оком

естествоиспытателя – невольно и Павла настраивала на иной лад. Оттаивая от долговременной спячки, он все

внимательнее слушал Следнева.

– Почему никогда не говорят о личной жизни героев? – сказал тот, слегка захмелев, но став от этого

только более словоохотливым. – Не для того, конечно, чтобы в ней копаться. Но есть женщины, жены, которые

несли на себе все, и не будь их, может быть, не было бы и самих этих героев, потому что мы, мужчины, в общем

слабы; нам нужна поддержка. Молчать о них – это значит не уважать. Уважение к семье начинается с уважения

к самому чувству и к женщине, которая его вызывает. Конечно, связи сердца странны, их не всегда поймешь,

даже сам. Но нет, должно быть, случайных привязанностей. Ты берешь у другого человека то, в чем насущно

нуждаешься, и ему отдаешь часть себя.

Это круговая цепь: никто не живет для себя, никто не живет один. Мы знаем вождей; а кто были их

наставники, их друзья, их матери? Мы знаем ученых и поэтов; а кто были их жены? Кто протягивал им в


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю