Текст книги "Глубынь-городок. Заноза"
Автор книги: Лидия Обухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)
мира в глазах, которыми на нее смотришь. Он почувствовал себя уязвленным.
– Знаешь, как я читать-то люблю! – горячо сказал он. – И в кино люблю ходить. Но чтоб потом
рассказать всю картину, поговорить про нее. А так-то, молчком, неинтересно. Газеты все прочитаю: и
областную и районную. Мать лежит на койке и кричит: “Ну, что ты опять в газету уткнулся? Про что так
интересуешься?” – “Про все, про все”, – отвечаю. Она долго болела, принесла пятого ребенка и болела. А
девчонок у нас в семье нет. Мне пришлось вместо нее на работу в свинарник ходить. Сначала девки на селе
засмеяли: у нас свинарей не бывало. А потом привыкли, пока мать болела-то. Поросята тоже разные; другие
такие баские: растут, бегают за мной по пятам, как щенята. Даже жалко их отдавать потом. Одна матка
опоросилась семнадцатью, а сосков у нее не хватает, и подложить не к кому. Взял я двоих к себе, соской сам
кормил; жили они, как котята, в комнате. Мать говорит: “Тебе они еще на работе не надоели?” А я иногда
встану, облокочусь на перила загончика в свинарнике и смотрю, смотрю на них… Потом мать обмоглась и
велела ехать к братану, он на заводе механиком: при нем специальность, говорит, получишь, а дома отец только
пьет, чего хорошего? Вот я и еду через весь Союз. Большой он! Может, только лучше не механиком, а на
железнодорожника учиться, как думаешь?
Приглядываясь к его насупленной и одновременно оживленной мордочке, Павел повторял себе: “Ну вот,
ты хотел знать, какая она, сегодняшняя юность? Она перед тобой. Смотри”. Она была угловата и менее
доверчива, чем их. И, может быть, более обособленна. Но и в ней бурлили силы будущего, все его, заложенное
изначально, взрывчатое вещество.
26
Из дневника Тамары
“Я забуду, какой Павел, и так живу, даже в некотором раздражении против него, потому что ни его
письма, ни короткие телефонные звонки, выдержанные в обычном стиле конспирации и недомолвок, не могут
радовать меня. Но вот он приехал.
– Соскучился?
– Ужасно.
Спустя какое-то время он вдруг говорит:
– Очень трудно мне было.
Но я уже знаю: это не обо мне. Это новые колхозы, которые подкинули Сердоболю из соседнего
расформированного района. Это нехватка машин: засыпали навозохранилища торфом, а как оттуда выгружать?
Нужен экскаватор, и не христа ради с железной дороги на один день, а постоянный, для колхозов, круглый год.
Я спрашиваю с беспокойством:
– И как же?
Павел достает исписанный блокнот, набросок статьи в “Известия”. Вот его главная мысль: в годы первых
пятилеток в стране был создан могучий тракторный парк, перевернувший стальными плугами землю. Задача
сегодняшнего дня – удвоить, утроить плодородие почвы. Но добыча торфа, приготовление компостов, развозка
удобрений по тысячам гектаров колхозных полей по плечу только “малой технике”: торфопогрузчикам,
тракторным лопатам, экскаваторам. И они должны стать детищем нашей семилетки. Мы думаем вместе над
каждой фразой. Потом говорим о его газете: у них теперь селькоровские посты по всему району, двести
человек! Отклик на сигналы мгновенный: письмо не отсылается ни в сельсовет, ни в колхоз, а
обнародовывается тотчас. Людям это очень даже понравилось! Но вот в самой редакции… Расцветаев не тянет,
нет. Газетчик должен быть человек шустрый, озорной, не считающийся ни с расстоянием, ни со временем:
сорвался и пошел.
– У таких, как Расцветаев, – Павел вздохнул, – главная обязанность получать зарплату. И не
придерешься: на работу не опаздывает, биография хорошая, на собраниях каждый раз выступает, стоит с
карандашиком, держит у груди блокнот и бубнит: “Надо подходить дифференцированно… не упускать главные
вопросы… работать с каждым человеком в отдельности… сосредоточить все внимание…”
Мы давно не виделись и говорим о тысяче вещей сразу, как бы проверяя все закоулки души: ты мой, ты
такой же?
Солнце скатывается быстро; дыминки тьмы плавают в воздухе. Из-за домов показался туманный месяц,
похожий на замутненное дыханием зеркальце. Мы стоим у окна и говорим о том, как хочется жить и любить,
когда вокруг красиво! Ведь на воображение очень влияет обстановка.
Павел припомнил, что в Америке есть какой-то институт брака, куда съезжаются обеспеченные люди,
желающие вступить в супружество. Живут некоторое время, знакомятся, а вокруг действительно созданы все
условия: парки, скамейки, соловьи.
– Наверно, это в самом деле вызывает чувства на время, – сказал задумчиво Павел. – И влюбляются и
женятся. Но все-таки суррогаты!
Я добавила сердито:
– У них все суррогат! Только одно настоящее: деньги. И они живут, чтобы добывать деньги, а потом
покупать на них свои суррогаты!
– А для чего живем мы? – в голосе у Павла усмешка, проверяющая меня. – Мы двое: ты и я?
Я посмотрела на него очень серьезно.
– Не только для того, чтобы любить друг друга, конечно. Любить мало: надо уважать мечту другого. И
еще – думать заодно. Сначала вместе думать, потом любить.
– Но мы постоянно ссоримся. – Павел продолжал поддразнивать меня. – Сходимся только на одном:
когда вместе ругаем недостатки. И все равно мне тут за тобой не угнаться!
– А знаешь, в чем дело? – Я не обращала на него внимания. Пусть я и не права, но раз мысль пришла,
ее надо высказать. – Откуда у меня нетерпение? Может быть, некоторые из нас слишком рано решили, что в
одно утро проснешься, а за окном коммунизм. Тем более что каждый представляет его по-разному и все вместе
не очень конкретно. А если смотреть исторически, ну вспомни: феодализм создавался веками, буржуазия
укрепляла свой уклад полустолетиями. А мы за несколько десятков лет перевернули всю мировую историю. Да,
перевернули, но ведь это – как целину подняли – только начало работы. А сколько ее еще! Ого! И делать
кому! Ну нам же, нам же, кому другому! Ты понимаешь, что я хочу сказать?
– Понимаю, хотя у тебя, как всегда, в голове путаница. И все-таки сегодня сроки истории другие, не
сотни лет, Тамара! Если уж говорить философски, давай вернемся к самому началу: чем все-таки диктуются
изменения общества?
– Ростом сознательности?
– А сам рост сознательности? Нет, сознательность потом. Когда производительные силы начинают
задыхаться в рамках старого общества, люди тоже, сначала инстинктивно, а потом уже осознанно и активно.
ищут путей перестройки. Ведь дело в том, что при феодализме ремесленник просто не мог бы работать на
паровой машине: для новой силы нужно было иначе группировать людей. А электричество? Старый капитализм
не мог с ним справиться, значит, появляются монополии, мощные объединения капитала. И теперь капитализм
стал еще более громоздок: ты видишь, концерны подчиняют себе целые отрасли, блоки военные и
экономические стягивают континенты. Но все-таки следующая ступень: атом – этот богатырь в пеленках —
уже не сможет существовать даже и в таких расширенных рамках. Ему нужно новое общество, потому что
старое способно сделать из него только орудие убийства, вогнать, как пулю, в револьвер у виска человечества.
Коммунизм неизбежен. Если бы я не был советским человеком, а только инженером или ученым, я бы все
равно, в любой части света, пришел бы к такому выводу.
– Эх, оставалось бы у нас у каждого в запасе по двести лет жизни, чтобы все увидеть до конца! —
сказала я.
Павел странно качнул головой.
– А любовь еще короче человеческой жизни, – неожиданно сказал он.
У меня сразу стеснилось сердце. О ком он подумал сейчас: обо мне или о Ларисе? Ведь она
существовала! Она была такая же живая, как и я. А что я о ней знала? “Беленькая, добрая”. Как мало.
Я храбро ответила:
– Что ж. Пусть и так. Но, расставаясь, надо оставлять человека хоть немного лучшим. В этом смысл
всех человеческих отношений. Надо много дружить и любить. Знаешь, откуда идут все мои огорчения? Что мне
кажется самым невыносимым? Когда ко мне кто-нибудь плохо относится. Безразлично кто. Мне просто трудно
жить тогда. И в то же время одного сознания, что я вызываю теплое чувство, уже достаточно. Мне, по сути дела,
больше ничего и не надо от человека: два-три добрых слова, несколько одобрительных взглядов. Я все время
должна ощущать на себе это доброжелательство, протянутые с готовностью руки. Тогда я счастлива.
– Этого ты хочешь от всех. А от одного?
– Так ведь он будет со мной рядом?
– Во всем? Может быть, и нет. Видишь ли, в отношениях людей применяется не Эвклидова геометрия, а
геометрия Лобачевского, огромных пространств, где плоскости смещаются, далекое и близкое – рядом. Вот ты
говоришь, что когда мы встретились, ты почувствовала, как мы близки. Но и бесконечно далеки! Так было
прежде, возможно, есть и сейчас. Однако ни тогда, ни теперь это не мешало нам. Вот в чем и чудо и правда.
Человек в чувствах, Тамара, как и во всем, бессознательно стремится к равновесию. Замкнутые нелюдимы,
может быть, в любви ждут именно того вдохновения, накала мыслей, которые им не суждены в повседневной
жизни. Те же, что находят тысячи интересов вне очага, которых многое захватывает и сами пленяющие других,
в супружестве ищут тишины, отдыха. Им надо набраться сил, чтоб завтра начать новый день. Браки, странные в
глазах всех, абсолютно оправданы для двух людей. Наоборот, бывает, что наиболее неудачливые браки как раз
те, которые выглядят вполне благополучными. На самом деле в них нет ни соли, ни сахара. Нет внутренней
необходимости.
Я почувствовала почти головокружение от всех этих мыслей. А Павел продолжал:
– Чем больше думаю, тем больше тоже убеждаюсь, что счастье – это процесс, не знаю чего, не знаю
какой. Но только оно не статично: растет, развивается, потом начинает увядать. Мы его должны строить каждый
день, как дом. Оно становится большим или маленьким в меру того, сколько мы можем вместить в себя, чего
стоим сами.
– Конечно: на одном и том же огне закаляют сталь и жарят яичницу, как сказал бы твой Синекаев!
Мы оба засмеялись. Вдруг он наклоняется и крепко целует меня.
– Умница ты моя! – Его снова охватывает радость оттого, что мы вместе.
– Так, как мы говорим с тобой, обычно говорят только люди одного пола.
Я отвечаю:
– Разве обязательно все время помнить, что ты мужчина, а я женщина?”
27
Эти дни, которые провели вместе Павел и Тамара, не были отравлены ничем. Не потому, что в них обоих
не стало мелочного раздражения, строптивости или обидчивости, но как-то инстинктивно раскрывалось только
лучшее, каждый стремился войти в глубь сознания любимого как можно прочнее, утвердиться там на долгие
времена. Это делалось бессознательно. Каждый хотел сохраниться в памяти другого всем лучшим, что в нем
есть. Так летящая искра оставляет след, огненный и трепещущий, прекрасный, как, может быть, ничто другое
на свете, а дым, гарь не попадают в поле зрения.
Кроме опаляющего болезненного счастья, которое обрушивается на человека с такой яростью, что
отнимает у него все силы и он в конце концов лежит, сломанный им, как после кораблекрушения, есть еще
счастье другого рода – естественное, живительное.
Оно подобно выздоровлению. Небо становится тогда голубым, трава – зеленой. Все вещи возвращаются
на свои места. Пол хочет, чтоб его по утрам подметали; чайник с готовностью свистит носиком, дважды в сутки
настаивая на чаепитиях.
Где бы ни был человек весь длинный суматошный день, он знает, что его ожидает в конце этого дня на
какой-нибудь лестнице, в закутке коридора, неприметного ни для кого другого, дверь и за ней распростершая
навстречу ему руки радость. Он входит в нее, как в дом, и остается там, сколько хочет. Это не вызывает в нем
приступов тревожного восторга: ведь издревле нет ничего естественнее, чем мужчина и женщина – любящие и
соединившиеся. Они вместе садятся за стол и нарезают хлеб, делятся своими дневными впечатлениями. Без
нетерпения взглядывают на часы.
Ночь принадлежит им. И следующий день тоже. Потому они и спокойны так, что все дни и ночи их
жизни принадлежат им. Это испытал каждый хоть раз, коротко или длинно – как уж кому посчастливилось.
У Тамары и Павла срок их счастья определялся календарем семинара: от вторника до пятницы. Десять
ночей, десять вечеров, десять утренних пробуждений и один долгий блаженный воскресный день. Целый день с
восходом и закатом! Они ждали его, как праздника, и он в самом деле пришел празднично, с внезапным,
отгородившим их от всего света ливнем.
– Не хватает рук, чтобы тебя обнять, – сказала Тамара после долгого молчания. – Хорошо, если б их
было десять или двадцать.
За открытым окном уже час подряд продолжал лить милосердный дождь. Они могли не шептаться, как
все эти ночи, опасаясь любопытных ушей хозяйки, а говорить вслух: голоса их заглушало. Все вокруг
переполнялось звоном: плескалось, стукалось о стекло, барабанило по подоконнику.
Песенка с довоенной пластинки, ожив, носилась в воздухе.
По-русски она переводилась не совсем уклюже и, может быть, далеко от подлинника, но с
простосердечным обаянием поэзии, которая живет иногда сама по себе, не в словах, а в сочетании звуков:
Дождь идет сверкая.
Брызги голубые,
Брызги золотые
Под ночным дождем…
– Уже, наверно, час, – поворачиваясь на локтях к окну, сказала Тамара. – Отвернись к стенке. Закрой
глаза.
– Жалко спать, – отозвался Павел.
– Теперь ты проверил, любишь ли ты меня? Помнишь, ты говорил, что когда живешь вместе – это
лучшая проверка.
– Я уже давно проверил. Ну что ты вздрогнула? Боишься молнии?
– Мне все кажется, что это ракеты. Война.
– Хочешь, я встану и закрою окно?
– Нет, не надо. Дождь такой хороший!
– А сама опять дрожишь.
– Не потому. Потому что я тебя люблю, – одними губами прошептала Тамара, приникая к нему.
Дождь шипел и играл, словно из огромной небесной бутыли вылетела пробка. Воздух был холоден и
проникал до самой глубины легких. Пахло влагой и зеленым листом, освобожденным от пыли. Среди тысяч
городских окон их распахнутое окно плыло, как корабль, в сверкающую грозовую ночь, которая благодатно
поила землю. Рты трав открывались навстречу ей, поры веток впитывали ее. Уши людей переполнялись ее
свежим плеском. Шум дождя баюкал.
– Тебе хорошо сейчас?
– Тихо. Такой мир кругом. Я мог бы сказать, как Фауст: остановись, мгновение…
– Оно самое прекрасною?
– Да. И это. И перед этим. И после. Все, что с тобой…
Глаза его были уже закрыты, рука тяжелела на ее груди. Тамара не шевелилась, ее голые плечи зябли, но
ситцевая рубашка, теплая от его ладони, согревала. Сердце ее тоже лежало под его ладонью и стучало тихо,
чтобы не разбудить.
Падал дождь с неба: струями, нитями, каплями… Одно беспризорное тополиное семечко влетело еще
днем и теперь чутко вздрагивало от малейшего дуновения, перепархивало с места на место, наивно ища
пристанища, чтобы пустить корни: на столе, на стульях, на полу…
Тамара следила за ним с перехваченным горлом. Уснувший Павел дышал рядом с ней шумно, иногда
посапывал; тогда она притрагивалась к его шее губами или касалась ладонью раскрытой груди, и он
бессознательно отвечал на это прикосновение тем, что сам благодарно прижимался к ней на одно только
мгновение – потом тело его вновь обмякало, прогнанное сновидение переставало мучить и дыхание
выравнивалось.
Тамара смотрела на его сомкнутые веки, такие тяжелые сейчас, на губы, безвольно приоткрывшиеся во
сне; ее вдруг потрясли узкие серебряные стрелы седины, не видные днем, на висках и затылке; захотелось
обхватить его голову, тесно прижать к себе, защищая собственным телом не только от огорчений, но и от
течения времени. Страстная волна самопожертвования, поднявшаяся из самой глубины ее существа, хотя она не
шелохнулась, передалась спящему. Не проснувшись окончательно, он потянулся к ней тоже во внезапном
порыве.
Павел снова заснул с губами у ее губ. Тамара зажмурилась: так близко придвинулось к ней его лицо;
похолодевшая рука была закинута за ее шею. Они были так близки сейчас, как только могут быть близки два
человеческих существа на этой бешено мчавшейся планете с ее неистощимым зарядом животворной энергии в
каждом комке почвы и в каждом живом дыхании, которое да хвалит свое существование! Два тополиных
семечка – они доверчиво спали на ее широкой груди, занимая ничтожно малое место во вселенной вместе со
своим узким кожаным диваном, но щедро одаривали ее неистребимой верой в добро посреди всех
смертоносных частиц атомной пыли. Потому что силы созидания все равно сильнее сил смерти!
…Уличный фонарь светил прямо в лицо: звезда, зажженная только для них одних.
– Почему тушат свет, когда ложатся в постель вот так, как мы? – спросила Тамара на следующий вечер,
задумчиво ловя ресницами длинные лучи.
– Должно быть, от неловкости друг перед другом. Днем часто бывает стыдно того, что случается ночью.
– Меня ты тоже станешь стыдиться?
– Нет, родная.
– Почему же?
– Потому что я тебя люблю.
Он ее обнял, но она слегка отстранилась, показывая, что разговор не кончен.
– Но, значит, бывает… – Тамара поискала другого слова, не нашла и с запинкой повторила, – значит,
бывает любовь и без… любви?
Он пристыженно спрятал глаза.
– Зачем же… тогда? – страшно просто спросила она.
Вместо ответа он крепко прижал ее к себе, как защиту против всего дурного в себе самом.
– Ты знаешь мою жизнь, – покаянно прошептал он. – Но я все больше приходил к выводу, что
близость не цель. Я ждал: что же во мне самом откликнется? Иногда после объятий я чувствовал пустоту… И,
наоборот, кажется, утихает пыл, а она все ближе, все родней. Я без нее уже не представляю жизни.
Тамара лежала не шевелясь, следя за тем, как короткая июньская ночь светлела вокруг фонаря.
– Ты говоришь про Ларису? – сказала она скорее утвердительно.
– Нет. – Он был грустен. – К Ларисе у меня как будто какая-то веревочка развязалась: то держала, а то
отпустила вдруг.
– Ах, – с неожиданной силой воскликнула Тамара, – иногда я ненавижу тебя! Нет, не тебя, а вообще.
В женщине есть, наверно, такая извечная вражда к мужчине, как и любовь к нему.
– Но, Тома, за что? – растерянно и обескураженно воскликнул Павел.
– За все. За то, что вот тебе сейчас хорошо и ничего больше не надо.
– А тебе плохо?
– Мне плохо.
– Почему?
– Не знаю. – Она посмотрела на него беспомощно. – Может, потому, что ты уже не любишь Ларису.
Или оттого, что все-таки любил ее. – Непоследовательно, с ревнивым любопытством она добавила: – Значит,
раньше с другими…
– Не было никакого раньше, – твердо ответил Павел. – Есть ты.
Она глубоко вздохнула и кивнула успокоенно. У нее были прямые волосы; когда она наклоняла голову,
казалось, что лились темные струи.
– А все-таки один раз ты уже от меня отрекся. Помнишь, в вагоне? Когда меня прогоняла проводница.
– Так это была ты?! – проговорил Павел, заливаясь румянцем.
Она погладила его по щеке.
– Не очень-то ты был храбр тогда, мой заяц!
Первой заснула Тамара. Павел берег ее сон, разглядывая в колеблющемся свете фонаря повзрослевшее
лицо. Он думал о том, что одно из главных условий настоящей любви нашего века – одинаково думать и
вместе делать общее дело – дается не всем. Когда молодые люди встречаются где-нибудь на дорогах к целине
– это закономерная встреча; им есть за что любить и уважать друг друга.
Да, мы уже не можем быть счастливы только инстинктами. Любовь наперекор всему и даже собственным
склонностям не приносит в наше время долгой радости, если и случается.
Не в этом ли была злосчастность встречи Павла с Ларисой? Она не могла произойти раньше; живя
фронтовой бурной жизнью, Павел бы просто не заметил Ларисы. Ее идеал тихой заводи был бесконечно далек
ему тогда. Но вот напряжение военных лет спало. Товарищи только и толковали, что о своих женах, детях,
домах. Мечты заразительны; двадцатидвухлетний Павел заслушивался, как мальчишка, с открытым ртом. И
именно тут он, встретив Ларису, оступился, как оступаются в болото, а дальше оно уже начинает держать
крепко своими травами. Он жил так целые годы, прежде чем Сердоболь исцелил его, вернув чувство времени.
Только в Сердоболе, снова ощущая себя на своем месте, он мог найти Тамару, но не раньше и не позже,
потому что Тамара, как и Лариса, – две стороны его натуры, две возможные дороги в его судьбе. Но что такое
человеческая судьба, как не проявление нашей воли и характера среди инертной массы возможностей, которые
нам предлагает жизнь?
Ничто не приходит ни раньше, ни позже срока, а только тогда, когда становится насущной потребностью.
Строго говоря, Тамара не была привлекательнее Ларисы: она стала нужнее Павлу, и в этом суть. Тысячи Тамар
проходили мимо него за эти годы; он даже не вел глазом в их сторону, пока не явилась эта, единственная.
Явилась тогда, когда он уже подсознательно ждал ее. Люди, которых мы любим, – вехи на нашем пути.
Поэтому прежде всего нечего пенять на счастье: ах, обошло стороной! Оно приходит без зова, но только в том
случае, если мы сами живем в полную меру сил.
Тамара часто спрашивала: “О чем ты думаешь?” Он отвечал: “Ни о чем”. Но это была неправда. Наше
время требует тренированной мысли, способности размышлять постоянно.
Летал уже где-то металлический шарик спутника, продрогший или, наоборот, может быть, согревшийся в
космосе, – любопытный глазок Земли!
“А мы? Не слишком ли мы часто обращаемся только к чувствам людей? – думал дальше Павел. – Вот и
в нашей районной газете пропаганда строится на призывах. Значение слов притупляется поневоле. Но к уму, к
логике читателей мы обращаемся редко. А ведь наше советское общество, каждый его день требуют своего
осмысления. Человек должен ясно видеть собственное место в общем потоке…”
Павел спохватывался при утреннем свете. Но мысли не утомляли, а освежали его. Он уносился далеко от
Тамары, не расставаясь с ней.
И вдруг он начинал улыбаться, глаза его светлели. Он смотрел на заспанную Тамару, чему-то радуясь:
– У тебя в ухе солнце, как зайчики под березами.
Потом придвигался близко, так, что они почти касались ресницами, и спрашивал:
– Ты красивая? А может быть, ты некрасивая?
На его коже тоже сейчас видны были все морщинки и бугорки после бритья.
– Я красивая. Успокойся.
Иногда посредине разговора его охватывало странное, но совершенно отчетливое желание обхватить ее
колени руками и прижаться к ним лицом. Должно быть, это было то же чувство, которое переполняет
преданного пса, когда он добровольно подставляет голову под локоть.
…Так день за днем отступали у обоих эгоизм, кокетство, ревность – все эти шумные и бестолковые
чувства, которые взбадривают и заставляют искриться любовь. Но, потеряв их, она делается только еще богаче.
Она уже не нуждается в защите самолюбия: ей не перед кем хвалиться самопожертвованием. Она отдает все,
что имеет, и верит, что получает столько же: ей некогда считать выручку!
“Может быть, и в самом деле, – думал растроганный Павел, – любовь – это тот заряд мужества,
который мы черпаем друг в друге, чтобы жить дальше?”
Пока не разомкнулись объятия, к людям приходит желанное успокоение. Мир становится тогда
маленьким? Нет, в нем горит свое солнце…
– А может, это только страсть?
Голос звучит почти жалобно. Часто мы говорим “люблю” и не очень верим в это, зная, что сумеем
свернуть на запасный путь, если понадобится. Но все-таки в глубине души каждый чувствует, что существует и
другая любовь, к которой нельзя подготовиться заранее. И, хотя стыдно сознаться в этом вслух, мы потихоньку
надеемся, что она нас минует: куда нам усадить ее? Чем встретить?
Когда же она только наклоняется над нами, сразу заслоняя полсвета, мы твердим друг другу испуганно и
почти безнадежно:
– Может, это только страсть? Может, мы разъедемся и все пройдет?
Но Павел и Тамара отвечали друг другу:
– Поздно. Надо было разбегаться за полгода до того, как встретились.
И вдруг Павел восклицал с горечью:
– Нужен ли я буду тебе такой, как я есть?
– Может быть, и не нужен, – покорно отзывалась она, чувствуя в то же время, как непроизвольным
движением тянется к нему.
– Понимаешь, – опять начинался тот же разговор, – мы очень разные. Я стал бы скоро раздражать
тебя. Ведь так?
– Я тоже об этом думала. Да и обстоятельства против нас…
– Плохо только, что рассуждения и обстоятельства – по одну сторону, а мы с тобой – по другую!
Тогда они брались за руки и начинали хохотать:
– Влюбились, идиоты!
Все это было похоже на солнце во время землетрясения: оно светит, оно греет, а под ногами колеблется
почва. Когда природа сталкивает мужчину и женщину, ей нет дела до окружающего: она хочет, чтобы они
соединились.
– Слушай, а тогда, полтора года назад, нам все время было весело? Не помнишь?
– Нет. Не все время.
И все-таки они еще никогда не прощались с такими радужными надеждами. Только в самую последнюю
минуту сердца сжались: опять расставаться? Надолго? Когда и как это кончится?!
Подошел в грохоте поезд. Безмолвные молнии рвались на небе. Платформа наполнилась суетой, все
сновало, вспыхивало, шумело, трубным голосом закричала электричка. Тамара шла медленно за вагоном, на
подножке которого стоял Павел. Вдруг он соскочил – поцеловать ее в последний раз. Она же только повторяла:
“Скорей, скорей”.
Поезд ушел. Рельсы сразу стали тихими. Опустела платформа, словно ее вымели. Молнии по-прежнему
полосовали небо. Тамара ушла далеко за станцию, поднялась по косогору. И почему-то первый раз со времен
детства она заметила посреди тропинки подорожники. Те самые подорожники, которые одни только и врачевали
все наши порезы, нарывы, прикладывались к каждой ранке, вытягивали гной и смягчали воспаление.
Смоченные холодной водой, туго прибинтованные, они были целительны и всемогущи. Но вот уже целых
двадцать лет так бесполезно ржавеют в придорожной пыли. Как же это случилось, старые друзья? Или вы
потеряли свою силу, или у нас, выросших, пропала нужда утолять боль?
Молнии погасли. Тамара повернула домой. Все становилось на свои места. Только ноги гудели, словно
прошли длинный-длинный путь: от сегодняшнего дня до самого детства.
28
Шашко, добросовестно отболев простудой, наконец сам появился в Сердоболе. Он поднялся на второй
этаж в райком, но не в кабинет Синекаева, а стукнулся к Черемухиной.
– О, тебя скрутило, Филипп Дмитрич! – сказала та, поднимая голову от бумаг и жалостливо
разглядывая его. – Садись, садись.
Черемухина знала, что Шашко ждут неприятности, крупные объяснения, и к ней он, видимо, зашел
неспроста, поэтому инстинктивно пыталась оттянуть неприятную минуту.
– Побледнел, поопал.
В самом деле, нашлепки на его щеках казались теперь не из красной, а из серой глины. Но никакого
волнения или искательности в лице Филиппа Дмитрича не замечалось. Наоборот, он смотрел ясно, прямо и
уселся, как всегда, основательно и удобно.
– А я ведь пришел к тебе первой, Таисия Алексеевна, – сказал он, глядя на нее пристально и немного
грустно. Потом достал лист бумаги и протянул.
Черемухина, думая, что это набросок объяснительной записки или заявления, приняла бумагу обычным
деловым жестом и начала тотчас читать. Ее ласковые, милые глаза чуть сощурились, привычная морщинка
набежала на лоб. И вдруг она растерянно заморгала. Не веря себе, вчиталась в первую, вторую строчку,
перевела взгляд на Шашко, который сидел перед ней чинно и грустно.
– Копия, -сказал он. – Прочти уж, сделай милость, до конца.
Ошеломленная Черемухина снова уткнулась в бумагу.
Через полчаса вместе с Шашко она входила к Синекаеву. Лицо ее пылало, ей трудно было унять нервную
дрожь пальцев, державших лист. Даже голос прерывался, когда она заговорила. Шашко шел, отступя на шаг, так
же степенно и грустно, словно исполняя тяжкий долг.
– Произошла история неожиданная, ужасная, Кирилл Андреевич, – сказала Черемухина. – Вернее,
только что открылась. Я не могу говорить, хотя и у меня были свои наблюдения… Но главное – какой это
может дать отклик? Ведь Шашко сигнализировали уже колхозники! Частушки на деревне поют… И эта
похабщина… – она с омерзением протянула бумагу. На глазах у нее блестели слезы, лицо шло красными
пятнами.
Синекаев, нахмурившийся при виде Шашко, с удивлением слушал сбивчивую речь Черемухиной. Молча
взял бумагу и прочел первые строчки.
– Кто писал? – строго спросил он, поднимая голову. – Чья рука?
– Это копия, – торопливо отозвалась Черемухина. – Прочтите до конца.
– Так что же все-таки произошло? – спросил Синекаев, сложив лист пополам, но не отдавая его, а
сунув под пресс-папье. Он взглянул на Шашко, который, однако, лишь слегка пожал плечами, предоставляя и
дальше объясняться Черемухиной.
Та хрустнула пальцами; черты ее дышали уже не столько растерянностью, сколько гневом:
– Если не пресечь сейчас же, в самом начале…
Синекаев прервал ее с недовольством:
– Я прошу по порядку и коротко.
– Сожительство, – сказал Шашко, глядя прямо на него. – Несовместимое с принципами.
Без стука, как это и велось между секретарями, вошел Гладилин. Увидев Шашко, он тоже подумал было в
первую секунду, что подоспел на самое начало тягостного разговора, но Черемухина сразу же обратилась к нему
с некоторым даже облегчением, как к безусловному союзнику.
– Познакомься с документом, который передал Филипп Дмитрич в райком, – сказала она. – И знаешь,
кто его герой?
Синекаев нехотя приподнял пресс-папье. Гладилин долго читал, не меняя выражения, и передал лист
обратно. Шашко проводил его глазами.
– Копия снималась с твоего ведома? – спросил Синекаев.
Шашко помедлил только мгновение, затем подтвердил:
– Я не хотел, чтоб это выглядело голословно или кто-нибудь подумал, что я из-за…
– Вот что, – прервал его нахмуренный Синекаев, – пока Теплов не вернется, никаких разговоров на
эту тему. Я сам буду говорить с ним. И прошу заметить: копия еще не документ. Да и подлинное письмо – или
что это такое! – написанное сумасбродной девчонкой, тоже не обвинение. Нечего дуть на огонь раньше
времени. Кстати, как это попало к тебе?
– Хозяйка избы, где они ночевали…
Синекаев снова оборвал, махнув рукой с видимым отвращением.
– По всей деревне слухи, частушки поют! – вскричала Черемухина. – Филипп Дмитрич
рассказывает…
Синекаев глянул на нее, и она осеклась.
– Филипп Дмитрич будет держать сперва ответ за свои собственные художества.
– Мы поправили… – быстро вставил Шашко.
Но Синекаев бешено взглянул и на него:
– Легко больно думаешь поправиться, Шашко! Партбилет и у тебя не гвоздями прибит.
Оставшись один, Синекаев снова достал копию, но перечесть ее до конца терпения у него не хватило.
Черт знает что! Любовь, страсть, восторги… Раздражение, которое накапливалось против Павла, теперь обрело,
к сожалению, почву. Нельзя же вести себя взрослому человеку наподобие молодого петушка! Изволь теперь
выручай его или, наоборот, наказывай. Одинаково неприятно. А жена Теплова дура… Впрочем, пусть-ка она его
сама и пообразумит. Начнем с этого. Ах, неприятно, противно, грязно!..