412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Брох » Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия) » Текст книги (страница 6)
Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:11

Текст книги "Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)"


Автор книги: Герман Брох



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 49 страниц)

– Раз надо, так надо, – заявила Филиппина, и Цахариас достал револьвер, осторожно зарядил его и опасливо положил рядом с собой на землю.

– Смотри, чтобы уж сразу! приказала Филиппина и крепко обняла его за шею, прильнув в последнем поцелуе.

Вверху над ними шумели деревья, местами сквозь волнующуюся буковую листву пробивались солнечные зайчики, кое-где в просветах виднелись безоблачные небеса. Совсем рядом – протяни руку и возьми! – лежала смерть; можно сейчас, можно через две минуты или через пять все в твоей воле, и вмиг кончится летний день, не успев поблекнуть от яркого солнца. Единственным движением руки ты можешь покончить со всем многообразием мира! Цахариас чувствовал, как между ним и всей совокупностью явлений протянулись тугие нити какая-то новая и существенно важная связь: в условиях такой свободы, перед лицом единого и простого волевого решения обрел единство также и объект воления – он стал круглым, все щели в нем закрылись, и он весь замкнулся в себе; теперь он целиком без остатка умещался в руке, поэтому все проблемы разрешились, и Цахариас стал обладателем некоего целостного знания: хочешь – бери его и владей, не хочешь – отвергни. Перед Цахариасом возникла структура, обладающая абсолютно законченным порядком, в которой все разрешилось к полнейшей ясности, он увидел высшую реальность, и на душе у него стало очень светло. Далеко-далеко отодвинулась зримая картина мира, и вместе с ней отдалилось обращенное к нему снизу лицо девушки, однако ни то, ни другое не исчезло из глаз; напротив, никогда еще он так интенсивно не чувствовал своей неразрывной связи со всем, что только есть земного, и с женщиной, познал их с такой полнотой, какая недостижима для плотской страсти. Вверху над постигающей душой Цахариаса кружили по своим орбитам звезды, а сквозь звездное небо взор его проникал в миры инопланетных солнц, чье движение послушно было законам вновь обретенного знания. Знание его уже не заключалось в одном головном мышлении; сперва ему показалось, что озарение снизошло ему в сердце, но сияние, обезграничившее его существо, распространилось за пределы его тела, оно текло от него к звездам, а от звезд возвращалось к нему назад, и пламенело в его душе, и овеяло его нежнейшей прохладой, оно растворилось и превратилось в бесконечный поцелуй женских уст, и эту женщину он обрел и познал как часть самого себя и в то же время как существо, парящее в каких-то безмерно дальних высях: конечная цель эротического стремления – да будет абсолют! Достижение недосягаемой цели, когда человеческое «я», разорвав оковы безнадежно отъединенного одиночества и идеальности, преодолевая свою земную ограниченность, отторгается и, победив узы времени и пространства, обретает себя в свободе. Встретясь в бесконечности, подобно прямой, сворачивающейся в вечный круг, соединилось откровение Цахариаса «Я – вселенная» с откровением Женщины «Я растворюсь во вселенной» в постижении единого глубочайшего смысла жизни. Ибо для Филиппины, покоившейся на моховой подстилке, лик Мужчины воспарял все выше и выше в небеса и в то же время все глубже проникал ей в душу, сливаясь с шорохом леса, потрескиванием сухих веток, жужжанием мошкары и свистком далекого паровоза, и наконец превратился в трогательную и блаженную скорбь, которая приходит, когда изведана тайна, заключенная в знании рождающей жизни. И одновременно с восторгом, который вселяло в нее новое узнавание, в ней возник последний страх вдруг не запомнить, не удержать пережитое, с закрытыми глазами она видела перед собой главу Цахариаса, видела ее в окружении звезд и шумящего прибоя, и, с улыбкой отстранив его от себя, она поразила его в самое сердце, так что кровь его смешалась с кровью, хлынувшей из ее виска.

Да, таким образом можно представить себе эту тайну, так она вполне конструируется и поддается реконструкции, однако могло быть и иначе. Ибо заблуждаются натуралисты, притязая на то, что будто бы можно создать однозначно детерминированное объяснение человека, основываясь на знании среды, настроения, психологии и тому подобных ингредиенций, поскольку они забывают, что никогда невозможно охватить все побудительные мотивы. Здесь не место выяснять их материалистическую ограниченность, следует лишь напомнить о том, что путь, на который вступили Филиппина и Цахариас, вполне мог привести к экстазу любовной смерти, чтобы достигнуть в ней бесконечно удаленной точки окончательного соединения, которое лежит за пределами физического существования, но ею обусловлено; однако же присовокупим, что такой путь от убожества к божественному представляет собою исключение там, где речь идет о посредственных натурах. Это, можно сказать, было бы «противоестественным» исключением, поэтому движение по такому пути, как правило, прерывается преждевременно или, как больше принято говорить, «вовремя». Разумеется, готовность умереть вместе сама по себе является в этическом смысле актом освобождения, его значение может быть так сильно, что для некоторых любящих пар его действие простирается на целую жизнь и неизменно сохраняет для них силу такого реального ценностного ориентира, которого они иначе никогда бы не приобрели. Однако жизнь все-таки штука долгая, а брак способствует забывчивости. Таким образом, нам ничего покамест не остается, как предположить, что в данном случае все, что происходило в кустах, носило на себе отпечаток незамысловатой обыденности, а дальнейший ход событий привел нашу парочку к закономерной и естественной, хотя и не обязательно счастливой развязке. Например, поздно вечером Цахариас и Филиппина приходят на станцию; дождавшись последнего поезда, садятся ради такого особенного случая в вагон первого класса и, взявшись за руки, точно и впрямь жених и невеста, идут с вокзала домой. Рука об руку предстали бы они перед истомленной ожиданием, оробевшей маменькой, и вот уж наш чающий пенсии герой, продолжая действовать в духе сегодняшней патетической роли, преклоняет колени на отливающем зеленью линолеуме, дабы принять материнское благословение. А где-то в лесу осталось дерево, украшенное сердечком с изящным вензелем Ф. и Ц., который острым ножичком вырезал на его коре Цахариас. По всей вероятности, все так и происходило.

Каждому произведению искусства должно быть свойственно репрезентативно-эксплицирующее содержание, при всей своей уникальности оно должно демонстрировать единство и универсальность мировых процессов, однако же не следует забывать, что единичное не обязательно бывает однозначно: ведь даже о музыкальном произведении можно утверждать, что оно представляет собой лишь одно, к тому же, по-видимому, случайное, решение из множества возможных!

ИСТОРИИ
ГОЛОСА ИЗ 1923 ГОДА
© Перевод А. Карельский
 
Стихи. Год тысяча девятьсот двадцать третий.
Стихи обо всем, за что мы в ответе.
 
 
Но только в святыне, только в ней
превосходит себя человек,
и когда он, погруженный в молитву,
вверяется тому, что превыше его,
тогда лишь становится человеческой
передняя часть его черепа, тогда лишь
становится человеческим его лицо,
человеческим и полноценным его бытие,
осмысленным мир.
Ибо только в святыне, только в ней
обретает человек убежденность,
без которой ничто не имеет смысла;
лишь в убежденности благоговенья,
в обращенности к тому, что превыше его,
человек обретает
чистый дар земной простоты:
помощь ближнему благо, убийство – зло,
вот простейшие абсолюты,
и в боренье за них святость
всегда близка к мученичеству,
и она до себя возвышает
простодушное благочестие праведной жизни,
возвышает до единственно достойного убежденья
до простой чистоты, соседки святости.
Там же, где исчезают
это единственное убеждение и единственная святость,
эта простодушная праведность,
где на трон вместо них возводят
множество убеждений, одно священней другого,
а попросту – множество голых мнений,
бесстыдно прикидывающихся священными,
там воцаряется идолопоклонство,
многобожие,
и человек не боготворит то, что выше его,
а повергается ниц пред тем, что ничтожней его,
и, утратив свое человеческое достоинство,
впадает в самоуничижение
и в конце концов в ложном благоговенье
боготворит сам себя,
а не подлинную человечность;
это царство ложных святынь,
вселенский вакуум, где исчезают
все различья, где все имеет
равный вес и равно несвященную святость.
И вот так, ни пред чем не благоговея,
без разбору святынь и различий,
враждуют друг с другом убеждения,
и каждое себя считает
самым священным, самым абсолютным,
и жаждет искоренить другое,
и готово на любое убийство;
так из сонмища убеждений и ложных святынь,
из охрипшей разнузданности вакуума
восстает во всем ужасе
террор,
но и он прикидывается святостью,
дабы мы и ради него умирали,
с радостью принимая муки.
И когда вернулись
мужчины с войны,
чьи поля сражений
были ревущей пустотой,
дома они нашли
то же самое:
будто пушечный гром ревущую пустоту
техники, и, как на полях сражений,
человеческой боли пришлось забиваться
в углы пустоты, а вокруг
громыхали хрипы кошмаров,
безжалостно громыхало
нагое Ничто.
И мужчинам тогда показалось,
что они и не переставали умирать,
и они спросили, как спрашивают
все умирающие: на что, ах, на что
потрачена наша жизнь? Зачем
были брошены мы в нагое Ничто,
пустоте на потребу? Разве это и есть
предназначение человека, это и есть
его удел? Неужели и вправду
не было в нашей жизни никакого смысла,
кроме этой бессмыслицы?
Но ответы на эти вопросы
были доморощенными и потому
снова лишь голыми мнениями,
снова порожденьями пустоты,
сформированными пустотой, основанными на пустоте,
и потому обреченными
вновь соскользнуть в толчею убеждений,
принуждающих человека к новым жертвам —
снова как на войне,
снова во имя пустого, несвященного геройства,
снова в смерти без мученичества,—
снова пустые жертвы,
так и не превышающие себя.
Горе времени пустых убеждений
и никчемных жертв! Увы человеку,
обреченному на никчемную самоотверженность!
Правда, и по нем плачут ангелы,
но оплакивают они лишь тщету его дел.
Да сгинут убежденья! Да сгинет их хаос!
Да сгинут несвященные святыни!
О, праведность простой жизни,
о, ее непреложность! Восстановите
ее в неотъемлемо вечных ее правах!
О, благие желанья! Их никто не исполнит,
ибо в неисполнимости их
безвинно виновен всякий; но того,
кто использует вину человеческую в собственных целях,—
того настигнет кара, настигнет
проклятие отверженности.
 
III. БЛУДНЫЙ СЫН
© Перевод И. Стреблова

В здании вокзала при виде целого строя гостиничных служащих его охватила нерешительность. Он прошел мимо и сдал свои чемоданы в камеру хранения. День был дождливый. На улице сеял тоненький, почти прозрачный летний дождик, и облачная пелена, которая скрывала небосвод, казалось, была воздушнее паутинки. Перед вокзалом стояло три гостиничных автобуса – два голубых и один коричневый. Немного правее находилось привокзальное трамвайное кольцо.

А., еще несколько осовелый после долгой езды, пересек зернисто блестевший асфальт и очутился возле сквера; без долгих размышлений он побрел влево по тротуару, огибающему сквер. Сначала он ничего не видел, кроме влажной травы и кустов справа от себя: вернее, он ощущал их запах, невольно и сам отдаваясь внезапной освобожденности, которая так и струилась во влажном воздухе; куст за оградой просунул к нему свои ветки, и он окунул руку в гущу влажной листвы. Хотя и не сразу, он все же наконец собрался с мыслями и стал сознавать свое окружение.

Итак, позади остался вокзал, образующий основание площади, которая имела форму вытянутого равнобедренного треугольника, острием повернутого к центру города; через него, как через воронку, переливался в широкий проспект поток отсутствующего сейчас, но, по-видимому, имеющего место в иное время суток уличного движения. Это спокойствие приятно гармонировало с влажной погодой, и приезжему вполне могло представиться, будто он попал в тихий английский курортный городок. Такое впечатление могло возникнуть, потому что площадь, появившаяся, очевидно, во времена прокладки железных дорог, то есть между 1850-м и 1860-м годами, несмотря на бесспорную расчетливость и предусмотрительность ее плана, носила на себе следы строгого изящества той эпохи, когда последние отзвуки ампира еще накладывали на технический век отпечаток старинной вельможности, ибо власть одного стиля еще не отошла в прошлое, а власть другого не вступила в полную силу. Поэтому площадь производила впечатление холодноватого, но торжественного вестибюля, который настраивает вас на ожидание еще большего великолепия. Ряды жилых домов, образующих две стороны треугольника, состояли из единообразных, почти сплошь трехэтажных зданий, выдержанных в скромном, ненавязчивом стиле того времени, а так как газоны сквера нарочно были устроены в углублении, то эти дома возвышались как бы по берегам зеленого пруда, отделенные от него шириною улицы; ее аристократический характер сейчас, когда разошелся прибывший на поезде народ, особенно сделался заметен – лишь изредка на ней появлялся автомобиль, а однажды вдруг проехал трусцой извозчик.

Две симметричные пешеходные дорожки в виде латинского «S» пересекали треугольник сквера. На их скрещении стоял газетный киоск, над которым возвышались часы с тремя циферблатами, обращенными на три стороны площади. Стрелки передвигались минутными скачками. 17.11, отметил мысленно А. и сверил часы у себя на руке: начало шестого – граница между днем и вечером. У него вдруг пропала всякая охота осматривать город. Что там лежит за пределами вокзальной площади, стало ему совершенно неинтересно. Ему казалось, будто вокзал построен для одной этой треугольной слободки, а поезда останавливаются здесь только ради ее обитателей. Всех прочих доставляют куда следует автобусы. И вдруг самому А. нестерпимо захотелось тоже стать здешним жителем.

Он стал разглядывать дома. Гостиницы среди них не нашлось, здесь даже магазинов не было. Ему и это показалось совершенно в порядке вещей. Если он не ошибся, то возле самой железной дороги ему попадалась на глаза гостиница, но она уже не относилась к этой площади: ее окна и входная дверь обращены были к железной дороге. Хочешь жить на этой площади, хочешь, чтобы твои окна выходили на влажно блестящую гладь лужайки, хочешь поселиться на этих берегах, – значит, нечего жалеть о покое, который дарует гостиница, снимая с заезжего гостя все заботы об устройстве собственной судьбы. Для начала следовало, по-видимому, обойти дома, тянущиеся по обе стороны, и посмотреть, не вывешено ли где-нибудь объявление о том, что сдается комната: неудобство, конечно, но раз уж А., испугавшись строя гостиничных служащих, решил отказаться от удобств, то поневоле надо мириться с последствиями своего отказа.

И вот А. отправился на систематические поиски. Дойдя до вершины треугольника и бросив беглый взгляд на идущую от него широкую улицу, он медленно побрел по левой стороне, внимательно изучая каждое парадное на предмет объявлений. Дойдя до основания треугольника, он воспользовался S-образной пешеходной дорожкой, пересек сквер, вновь очутился у вершины и принялся обходить правую сторону площади, после чего снова вернулся через сквер к вершине. Сыграв в эту игру дважды, он, однако, и после второго внимательного обхода так и не обнаружил ни одной наклейки. Повторить все сначала, чтобы еще раз убедиться? Или двух раз достаточно? Он точно обрадовался, что ничего не нашел: чем дольше он присматривался к этим домам, тем сильнее одолевало его отвращение к чужому жилью и к профессиональным хозяйкам меблированных комнат; мысленно он увидел, как все внутри наполнено домашним скарбом: кроватями, посудой – всем этим наследием чужих предков, увидел конгломерат жизненных механизмов, вот именно конгломерат! Конгломерат, распределенный по разным комнатам и все же представляющий собой некое единство, заполняющее все дома по краям площади, нагроможденное вокруг зеленого треугольника.

Тем временем стрелки часов над киоском приблизились к шести, и в окнах по правую сторону заиграли золотистые блики. Дождик уже перестал, облачная пелена рассеялась, и зелень кустов и деревьев отливала светлым металлическим глянцем. Вот и площадь оживилась: вероятно, в этот час из контор выливался поток служащих, которые спешили на вокзал к отправлению поезда, – во всяком случае, туда потянулся народ. Людно становилось и в сквере – те, кого привлекала сюда свежая зелень, рассаживались на скамейках, еще не просохших после дождя.

Хотя перемена, происшедшая на площади от наплыва человеческой жизни, не успела проникнуть в его сознание, А. ощутил, как в нем самом что-то переменилось; ибо при самой что ни на есть законченной изолированности человеческой души, при том, что ей, в сущности, дела нет до того, что она обретается в теле, оснащенном желудком и кишечником, при том, что ей должно быть совершенно безразлично существование других подобных созданий на земле, населяющих определенное замкнутое пространство, однако же стоит ей только узреть такое живое существо, как сразу же между ними обоими неминуемо возникает подспудная связь, и вот уже душа утрачивает свою цельность, она словно бы растягивается и деформируется, раздваиваясь между печалью и счастьем от сознания земной сущности и смерти. И вот уже А., который за истекший час испытал на этой рукотворной, сравнительно недавно построенной площади столь глубокое смятение, что, отрешившись от своего обычного бытия, вообразил даже, будто бы никогда не сыщется постели для его тела, он, который возомнил, что ему никогда больше и не понадобится никакая постель, тут вдруг как ни в чем не бывало направился к киоску под трехгранными часами, принялся разглядывать вывешенные в нем иллюстрированные журналы, несколько размякшие от дождя, и купил экземпляр местной газеты, издаваемой в этом городе. Получая сдачу, он спросил у продавщицы – ибо окрестные жильцы наверняка именно сюда ходят за газетами, – не сдается ли где-нибудь поблизости комната.

Сидевшая в киоске девушка, немного подумав, сказала, что лучше всего ему, пожалуй, будет обратиться к баронессе В., которая (и тут девушка вытянула руку над прилавком, указывая на один из домов с восточной стороны площади) вон там живет и собиралась сдать внаем две пустующие у нее комнаты – разумеется, если только не нашла еще для них постояльцев.

А., вперив взор в этот дом со сверкающими на солнце окнами, и сам удивился, отчего не догадался обратиться туда с самого начала. В ровном строе домов этот, подобно двум-трем другим, отличался балконом над входной дверью, и, как бы усиливая это отличие, сквозь железную решетку, привлекая глаз, выглядывали цветы: алые герани пламенели под стать сверкающим окнам, словно бы душа рождена для светлой радости – какое там! – словно она существует извечно и пребудет во веки веков. Разумеется, это лишь фасад; А. и сам это знал, он знал также, что за самым светлым и, если можно так выразиться, самым вневременным фасадом находятся темные тайники; ему было хорошо известно, что не бывает красок без материальной субстанции, благодаря которой они существуют, но в это его знание вливалась очистительным и освободительным потоком воздушная синева и благодатные переливы радуги; отрезок ее дуги стоял сейчас над площадью, и по множественным жилам его струился поток прозрачности, за которой угадывается мрак и безмерность вселенной – ступенчатый переход, связующий все темное и земное, материальное и замкнутое с отверстым светом небес и вновь увлекаемый во тьму и безмерность. Может быть, об этом знала и девушка в киоске, а если сама не знала, то знала ее рука; ибо многосуставчатая, многожильная, многокостная, пальчатая рука все еще указывала на дом, незримо протягиваясь до него, творя незримое единство: вот – архитектура, а вот – живая рука; в этих встречных лучах купались алые герани, подобно смиренным посредникам. И так А., идущий через дорогу к дому, не спуская глаз со своей цели, влеком был множеством потаенных течений, и как всякий бредущий по этой земле человек, который видит перед собою цель и увлекается своим собственным течением, так и он брел в переплетении потоков: под покровом множественных своих одежд – нагой, многокостный, многожильный, многосуставчатый человек.

Все, что находится между отдельными станциями жизни, обыкновенно забывается. Но, переходя через улицу и пересекая редкий поток спешащих на поезд людей, А. вдруг подумал, что никогда не сможет позабыть этот миг и будет хранить его в числе тех, которые вспомнит в свой смертный час и унесет с собою в вечность. Почему он избрал именно этот миг, такой текучий и неуловимый, он и сам не мог бы сказать; ибо эта легкость, с которой он переходил через улицу, это божественное прохождение горней радуги, эта освобожденность движения – все было им познано помимо сознательного рассуждения, и, если бы его сейчас спросили, о чем он думает, он, вероятно, ответил бы, что думал о предполагаемой цене за комнату, или попытался бы вспомнить практическую цель своего приезда. Но это бы ему не удалось, тем более сейчас, когда навстречу ему из парадного вышла дама. Словно выбирая, в какой поток ей лучше влиться, она поглядела направо и налево. Как знать, уж не поджидала ли она гостя, чтобы догнать его, встретить?

И вот А. совершенно, как ему показалось, естественно осведомился у нее насчет баронессы В. и сдающейся внаем комнаты.

Вопрос застал ее врасплох, она растерялась:

– Как же! Моя матушка… – И вдруг точно отрезала: – Но мы сейчас ничего не сдаем.

И, не входя больше в объяснения и даже не замечая вопрошавшего, пренебрегая его обидой, она скрылась в доме, точно желая оградить свое жилище от постороннего вторжения.

Случись это час назад, когда еще накрапывал дождик, ее поведение было бы понятно, но сейчас поступок барышни – ибо, по-видимому, это была барышня – настолько разительно не вязался с природой вещей, что А. просто не поверил своим глазам. Либо очевидный и предсказуемый порядок явлений скрывает какую-то таинственную закономерность, либо тут просто случилась какая-то ошибка, обман зрения. А. рискнул войти в парадное. Внутри, напротив входной двери, была еще одна большая белая стеклянная дверь, за которой во всю ширину дома был разбит довольно протяженный сад: по крайней мере, на скамейки, видневшиеся в его глубине, еще не упала тень от дома, и они влажно блестели под лучами вечернего солнца.

Приятный кухонный дух, предвестник близкого ужина, смешивался с известковым запахом, исходившим от лестничных стен. А. знал также, что стоит лишь распахнуть садовую дверь, как сюда вольется вечерний запах сырой земли и растений. Все было настолько в порядке вещей, что А. снова воспрянул духом и не долго думая стал подыматься вверх по лестнице.

Поднявшись на второй этаж, он опять увидел перед собою белую стеклянную дверь, а на ней значилось имя барона В., начертанное на маленькой, до блеска начищенной латунной табличке. Латунный дверной прибор золотился от света, который падал из лестничного окна, выходящего в сад, но под старинной латунной ручкой от колокольчика помещалась кнопка современного электрического звонка, нарушая единство впечатления. А. подождал, потом решительно надавил на кнопку.

Ждать пришлось довольно-таки долго. Наконец дверь приоткрылась, и в щель высунулась старуха в белом чепчике горничной.

– Я хотел бы снять комнату, – сказал А.

Старушка горничная снова скрылась. Через несколько минут она вернулась и впустила его. А. очутился в неосвещенной прихожей, свет попадал сюда только из входной двери; напротив находилась другая, тоже стеклянная, густо зашторенная кружевными занавесками; вдобавок прихожая была переполнена вещами и вследствие этого производила мрачное и неуютное впечатление. Не помогало и то, что вместо обычной обстановки она была заставлена превосходной старинной мебелью. Престарелая горничная копошилась в уголке, чтобы не оставлять незнакомца без присмотра. Потом ей надоело притворяться из вежливости, и она просто стояла, понурив голову, не спуская с пришельца тусклого взгляда.

Здесь стоял затхлый запах. Значит, вкусным кухонным духом тянуло не отсюда, а из другой квартиры. А., сообразив, какое тут должно быть расположение комнат, решил, что стеклянная дверь ведет, по всей видимости, в парадную залу с большим балконом, на котором цветут герани, и ему не терпелось войти в это помещение.

За стеклянной дверью разговаривали два тихих, благовоспитанных женских голоса:

– При том, что цены на жилье упали… Я не понимаю, зачем ты хочешь их сдавать. Сегодняшние деньги завтра уже обесценятся, инфляция фантастическая, и с каждым днем становится все хуже.

– Как-никак, лишние деньги.

– Все и уйдет на ремонт.

– Ну зачем же быть такой пессимисткой!

– И потом – посторонний человек в доме. Уж хотя бы женщина! А так все время будешь чувствовать себя стесненной.

– Может быть, так будет лучше. Все-таки мужчина в доме.

Послышался звук отодвигаемого стула.

– Ну что же! Если ты никак не хочешь понять, что на дворе тысяча девятьсот двадцать третий год, что мы проиграли войну… Словом, если тебя все равно невозможно ни в чем убедить…

– Ах, боже мой! Ведь попытка – не пытка. Не понимаю, отчего ты так упрямишься!

– Хорошо, сейчас я его позову… Но только я ухожу. Поступай как знаешь, а я тут ни при чем. Прошу меня извинить.

Все это было сказано совершенно спокойным и вежливым тоном, хотя в нем, пожалуй, угадывалась скрытая досада. Затем послышались шаги, скрипнула дверь, и из узкого коридора, ведущего, по всей видимости, в передние комнаты, в прихожую вышла барышня. В темноте она не сразу разглядела пришельца. Равнодушно бросив ему: «Прошу вас», она сделала знак горничной, что можно его впустить, прошла через переднюю к входной двери и только тут узнала посетителя. От неожиданности и возмущения она только и смогла выговорить:

– Я просто не понимаю…

А. поклонился.

– Я полагаю, что вышло недоразумение.

Потратив несколько секунд на размышления, она сказала:

– Пожалуй, матушка разволнуется, если вы сейчас уйдете, но я вам настоятельно советую…

Она хотела продолжать, но тут к ним неслышно приблизилась, вытянув шею, с выражением внимания на лице престарелая горничная; девушка умолкла и только слабым, почти просительным жестом она как бы украдкой дала ему понять, чтобы он устраивался на житье где-нибудь в другом месте. Однако в этом было нечто от тайного сговора и потому обнадеживало. А. подумал, что, согласно какому-то скрытому закону, как-нибудь утрясутся те мелкие огрехи в стройном мировом порядке, которые в последние четверть часа попадались на его пути. Хотя он только что сам услышал, что барышня не желает быть причастной к затее со сдачей внаем комнаты, а может быть, именно поэтому, он набрался храбрости спросить, не пожелает ли и она тоже присутствовать при переговорах.

Она таки призадумалась над его словами, но, помедлив, сказала холодно:

– Я надеюсь, что этого не потребуется.

И с этим вышла; а перед ним старушка уже распахивала стеклянную дверь, ведущую в залу.

А. не ошибся: помещение было большое, в три окна, и выходило на балкон; сейчас оно было залито светом закатного солнца. За окном у подножия железной балюстрады пламенели среди широких листьев алые герани, чернела земля в зеленых ящиках. Сюда-то и указывала рука девушки из киоска; и вот чудо совершилось – он, стоявший возле киоска и следивший глазами за невидимо протянувшейся вверх линией, очутился теперь на другом ее конце, вознесенный сюда какой-то силой, не имевшей отношения ни к телу, ни к ногам этого тела, которые послужили ему орудием восхождения. И когда пожилая дама, сидевшая в кресле у окна, вдруг тоже – самым, можно сказать, неожиданным образом протянула ему свою руку, это означало, что опять произошло одно из тех совпадений, в которых он все больше запутывался, но которые в то же время дарили ему счастье.

– Итак, ваше любезное посещение вызвано тем, что вы намерены стать нашим постояльцем, – заговорила баронесса В., когда А. уселся напротив нее на стуле.

Да, таково было его намерение. В сущности, присутствие баронессы ему мешало; он вынужден был обращаться к ней, в то время как его жадному взору не терпелось охватить пространство комнаты, все ее упорядоченное устройство – с паркетным полом, разнообразной обстановкой, множеством предметов. В раскрытую балконную дверь влетал приглушенный шум площади; слышнее всего было чириканье птиц в ветвях деревьев.

– Вы обратились к нам по чьей-нибудь рекомендации? Моя дочь Вообще не склонна пускать жильцов… Но если бы речь шла о чьей-то рекомендации…

– Мы уже встречались с вашей дочерью, – сказал А. уклончиво.

– Вот как? – В голосе баронессы послышалось некоторое беспокойство. Вы с нею уже говорили?.. Мы живем очень замкнуто; можно сказать – уединенно.

– Я так и понял, – сказал А. – И, конечно же, постараюсь не нарушать ваш привычный уклад.

– Дочка опасается, как бы не потревожить мой покой, она чересчур опекает меня; не такая уж я старуха.

На свете нет стариков. Годы прошлись по лицу и телу баронессы; но, не ведая времени, ее «я» возглашало: я не старуха. И память хранит былое вне времени. Быстро вечерело. Но как бы вне времени стоят в комнате вещи и стены, цветут и увядают герани, зимою их унесут с балкона и уберут в помещение; нисходит на человека сон, человек идет по комнатам своего жилища, подходит к своей постели, проходит по обители своего сна, но промежутки от сна до сна его «я» проживает неизменчиво, влекомое течениями и линиями, которые протянулись через площадь, через сквер, – линиями, которые хотя и привязаны к бытию, но устремлены в радужный небосвод.

Промолвила баронесса:

– После смерти моего мужа мы живем одиноко.

А. в ответ:

– В вашем доме царит мир, баронесса.

Как ни странно, баронесса словно бы покачала головой. Но, может быть, это было только старческое дрожание. Ибо, не дав прямого ответа, она с усилием встала с кресла, и А. даже подумал было, что их беседа на этом закончилась, однако не успел он еще приступить к прощальным словам, как она сказала:

– Не мешает по крайней мере показать вам комнаты.

И, опираясь на свою шаткую трость, она пошла к двери, позвонила там в звоночек, устроенный сбоку от дверного косяка, и, показывая дорогу, вышла в прихожую, а уж там к ним присоединилась старуха горничная; и, проведя гостя через темное, довольно вытянутое помещение, обе женщины впустили его в сумеречную комнату, где темные вещи чернели на фоне белой стены. И, словно бы в ожидании гостя, там на покрытом веселенькой кретоновой скатертью столе уже стояла ваза со свежими васильками и маками.

– Дочка всегда следит, чтобы были цветы, – сказала баронесса и затем распорядилась: – Отвори окно, Церлина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю