355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Брох » Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия) » Текст книги (страница 2)
Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:11

Текст книги "Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)"


Автор книги: Герман Брох



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 49 страниц)

«Улисс» – так пишет Брох «исполнен глубокого пессимизма», «глубокого отвращения по отношению к рациональному мышлению», он представляет собою «потрясение, полное тошноты перед культурой», «полное… трагического цинизма», с которым «Джойс отрицает собственное художественное свершение и вообще искусство»; «и все-таки это – потрясение, вынудившее его к охвату всеобщности». Во имя этого «охвата», этой тотальности взгляда, этой эпической мощи претворения эпохи Брох не то чтобы готов простить Джойсу все негативные стороны его романа он готов принять их как некую неизбежность. Столь важны для него всеобщность, цельность, эпичность.

Порожденные приверженностью платоновской идее, они образуют костяк, фундамент броховской теории современного романа, теории не только по-своему стройной, но и по-своему беспримерной. Ибо возникла и развилась она из ощущения новейшего западного духовного распада, как заслон против атомизации, против отчуждения, против утраты всех великих человеческих ценностей прошлою и с верой в реальность их возрождения.

Не суть важно, в какой мере джойсовская тотальность может быть отождествлена с броховским синтезом. Броху нужен был пример, действительно выдающийся пример упорного стремления к романному обобщению. И ему нужен был повод, чтобы поговорить о таком упорном стремлении, собственном своем стремлении. Ибо его книга о Джойсе, как то почти всегда бывает с литературно-критическими сочинениями крупных писателей, книга прежде всего о себе самом.

Как Брох представлял себе новейший роман? «Это, писал он, отказ от пафоса красоты и обращение к скромному пафосу познания, от пафоса трагического к болезненному комизму живого существа и постижению его бытия, от театрального представления к той высшей реальности, которая заложена внутри человеческого существования». И далее: «Единственное, что способно уравновесит колоссальный объем нашего времени, – это объем „я“… но и он столь велик, что не может быть выражен чисто романическим путем (ошибка Джойса), а требует лирических форм».

Лирическое у Броха сливается, совпадает с эпическим. Романный жанр, к которому он всегда шел и к которому, наконец, пришел в «Вергилии», – это тот, что может быть назван «субъективной эпопеей», хотя сам Брох и называл его «полиисторическим романом» и определял как «общую форму всех средств поэтического выражения».

Роман, полагал он, ведущая художественная форма нового времени. Ибо, в отличие от драмы, «реализм эпического в значительно большей мере может быть сближен с предметом… лишь в многообразии романа вещам облегчается возможность найти свой собственный язык». И еще: «Гётевская воля к тотальности и стилистическое многообразие, бальзаковские социологические интересы и натурализм, стендалевская психология вот столпы ставшего автономным романа».

Однако первейшим из броховских учителей был Гёте. Для автора «Смерти Вергилия» он родоначальник тех лиро-эпических форм, которым Брох привержен: «Гёте жил еще в эпоху старых ценностей, и он был в ней дома, но его предвидение и его знание обгоняли столетия… Тотальность бытия побудила его искать совершенно новые формы выражения и заложить своими „Годами странствий“ основы нового искусства, нового романа… Пришло время этического искусства, и Гёте его освятил…»

III

Первый роман трилогии «Лунатики» называется «1888. Пасенов, или Романтика», второй – «1903. Эш, или Анархия», третий – «1918. Хугенау, или Деловитость». Это три этапа новейшего безвременья, три стадии распада духовных ценностей, отделенные друг от друга пятнадцатилетними промежутками. И каждая из них воплощена в путях, судьбах, поражениях и победах одного из заглавных героев: Иоахима фон Пасенова, Августа Эша и Вильгельма Хугенау. Они живут в разных не только временных, но и социальных измерениях и оттого вплоть до заключительной части между собой не соприкасаются. Пасенов первый лейтенант гвардейского полка в Берлине, сын прусского юнкера: Эш – мелкий бухгалтер, ищущий сомнительных заработков полупролетарий; Хугенау стопроцентный буржуа, торговый агент отцовской и некоторых других фирм.

Все они стремятся по-своему постичь и реализовать смысл собственной жизни. «В пределах романтического периода первой части, – комментирует Брох свою трилогию, – герой. Пасенов, ставит проблему, хотя и невнятно, но сознательно, и пытается решить ее в духе господствующих фикций (религия, эротика и некое этически – эстетическое отношение к жизни). У героя второй части, Эша, анархистская позиция человека между двумя периодами. Внешне уже коммерциализированный, сблизившийся с житейским стилем грядущей деловитости, внутренне он еще привержен традиционным ценностным установкам. Вопрос о смысле жизни, который беспокоит его никак не осознанно, а, скорее, глухо и смутно, решается все-таки в духе старых схем… В третьей части все снова становится однозначным: герой, Хугенау, уже не имеет почти ничего общего с ценностной традицией…»

Такие позиции протагонистов (занимаемые не добровольно, а под диктовку меняющейся исторической ситуации, меняющейся «логики» эпохи) в свою очередь определяют сюжеты, архитектонику, образную структуру и стилистическое оформление романов трилогии, несмотря на то что повествование в них ведется эпически, от третьего лица, а не от имени этих протагонистов.

«Пасенов» по духу и манере более всего напоминает книги Теодора Фонтане, хотя Брох и уверял, будто никогда не читал его книг. В частности, роман этот сродни новелле Фонтане «Шах фон Вутенов» (1883): то же время, та же среда и, в общем, то же к ней отношение. Это – мир, еще готовый довериться собственным устоям, кажущийся прочным, объектным, однозначным. Все в нем по виду имеет свое собственное, а не какое-то чужое значение, оттого и описывается конкретно и тщательно.

Однако и в этом мире многое уже обманчиво, уже непрочно. Иоахим старается заслониться от всего шатающегося, всего двузначного, заслониться за счет доверия ко всему прежде данному, заслониться через соблюдение некоего кодекса. Оттого он и «романтик» в броховском смысле слова, то есть человек не сентиментальный, не восторженный, а просто обернутый назад, в прошлое.

Иоахим наивен, бесхитростен, надежен. Десяти лет от роду он надел военный мундир и только в нем еще чувствует себя защищенным, способным хоть как-то противостоять непонятному и пугающему хаосу штатской жизни. Все ее сложности, все ее неясности, будто в некоем фокусе, собрались для Иоахима в Эдуарде фон Бертранде – бывшем однополчанине, сбросившем мундир, занявшемся коммерцией и принимающем действительность такой, какова она есть. От Бертранда на Иоахима исходит беспокойство, ибо Иоахим склонен считать Бертранда сопричастным теперешнему разлому бытия.

Бертранд у Броха образ человека, отдающего себе отчет в распаде ценностей и сделавшего соответствующий вывод: ему начхать на офицерский мундир, на долг чести, на верность прадедовским идеалам. Поэтому Бертранд для Иоахима еще и источник некоего дьявольского искушения. Более того, постепенно он становится его своеобразным поводырем, советчиком во всех делах, одновременно ненавистным и незаменимым.

У Иоахима есть невеста. Элизабет. Он ей предан, любит ее, но что-то мешает, и молодой фон Пасенов тянет со свадьбой. Он заводит себе девочку из казино, чешку Ружену. Элизабет красивее, но влечет его к Ружене, открытой и влюбчивой душе…

Банальнейшая офицерская интрижка! Однако и самое простое оказывается сложным. Ибо, возненавидев Бертранда, Ружена стреляет в него из служебного револьвера Иоахима. Иоахим готов был пустить себе пулю в лоб, но остался жить, уговорив себя, что его долг обеспечить Ружену.

Все вообще в Иоахимовой жизни расползается по швам. У лейтенанта сложности не только с любовницей, но и с будущей женой: в нее влюбился Бертранд. Правда, он вовремя от нее отступился. Не ради Иоахима, ради себя, «ибо совершенство недостижимо».

Но в конце концов у Иоахима с Элизабет все образовалось. В 1888 году личную пробоину еще удалось залатать с помощью Иоахимовой «романтики». Однако общественный корабль дал ощутимую течь. Это отразилось не только в конфликтах, но и в стиле романа. Его строгая объективность порой размывается: воспоминание и сиюминутное действие, как бы сталкиваясь лбами, вносят в повествование беспорядок, который становится зеркалом смятенного мира.

* * *

Художественная ткань «Эша» еще более усложнена, местами совсем разорвана. Она ведь плотно прилегает к своему «объекту» вздорному, холерического склада человеку, в личном, сословном и даже временном от ношениях чуждому той пресловутой прусской «выдержке», которая была второй натурой всего Иоахимова окружения, включая даже Бертранда.

Роман начинается с того, что, поругавшись с шефом. Август Эш потерял работу. Это еще не трагедия: он устраивается на новое место, в контору Среднерейнского пароходства. Но вынужден перебраться из Кёльна в Мангейм. Рвутся прежние связи, нарушается сложившийся жизненный уклад, и начинается некая одиссея героя внешняя и (что для Броха еще более важно) внутренняя. Сам того не сознавая, Эш постепенно превращается в своеобразного «пикаро», индивида, выпавшего из старой, распавшейся системы отношений.

Эш это «анархия». Он, однако, анархист странный, необычный, фанатически приверженный абсолютной идее «порядка». Тут нельзя не учитывать специфически броховского толкования понятия «анархизм». «В сознании своего богоподобия, пишет Брох, человек жаждет стать земным богом… Стремление к абсолютной свободе развязывает ту борьбу всех против всех, которая в виде скрытой анархии бушует внутри каждого социального организма… В отличие от животного человек анархичен, он „анархическое животное“».

В Мангейме Эш сходится с сослуживцем, таможенным инспектором Бальтазаром Корном. И тот сдает ему комнату. Не без надежды выдать за него свою несколько перезрелую сестру Эрну. Из матримониальных планов не выходит ничего, кроме мимолетных постельных утех. Но Эш вводит в дом Корна директора варьете Гернерта (которому помог оформить прибывший по реке реквизит), метателя ножей Тельчера и его партнершу Илону. Эш и сам бы не прочь переспать с Илоной. Но она становится любовницей Корна. Это, однако, не мешает герою испытывать к ней сильные чувства, лишь раздуваемые абсурдной платоникой его к ней отношения. И чувства эти сублимируются в своего рода этический символ.

Что ножи Тельчера ежевечерне со свистом вонзаются в лоску рядом с пышными формами Илоны, Эш воспринимает как величайшую несправедливость этого мира. И ему грезится не только роль Христа-спасителя, а и бога-отца, милующего и карающего. «И жертва должна быть принесена, думает Эш, она должна возрастать вместе с его преданностью стареющей женщине, чтобы порядок возвратился в мир и Илона была защищена от ножей…»

Речь идет о жертве двоякой. С одной стороны, герой самого себя приносит в жертву «стареющей женщине» (то есть некоей мамаше Хентьен, вдове-трактирщице), сначала став ее любовником, а потом и мужем. С другой стороны, Эш уже в качестве бога карающего – жаждет кровавой искупительной жертвы. В тельцы для заклания предназначен знакомый нам Эдуард фон Бертранд, ныне президент Среднерейнского пароходства.

Эш делает из Бертранда символ зла, как из Илоны символ страстотерпицы. В то же время он, как некогда Пасенов, испытывает на себе чуть ли не мистическое влияние Бертранда. Тот и для него образ человека, отдающего себе отчет в распаде ценностей, иными словами, человека нового. В этом смысле Бертранд, по словам самого Броха, «может рассматриваться как истинный герой всего романа», однако герой все более и более дематериализующийся. Дело не только в том, что Эш его не знает, лишь так или иначе себе воображает; дело еще и в том, что в атмосфере прогрессирующего ценностного распада Бертранд и сам как личность не выдерживает новою отчужденного и отчуждающего мира. Еще на страницах «Пасенова» он не был вполне последователен в своем отрицании старого, уходящего. На страницах «Эша» противоречивость позиции Бертранда (в частности, намерение укрыться в «эстетском» гомосексуализме) возрастает, преступает допустимую границу разлома. Отсюда самоубийство как единственный выход. Бертранд, по словам Броха. «символизирует тем самым своей судьбой… общую проблематику трилогии, то есть фиаско старых ценностных установлений».

Если Бертранд символизирует фиаско на уровне, можно бы сказать, высшем, идеальном (во всяком случае, не слишком осязаемом), то Эш делает это на уровне низшем, подчас почти бытовом. Он мечется между Сциллой «порядка» и Харибдой «анархии», даже заигрывая с мыслью сжечь дотла Кёльн. Кёльна он, правда, не сжигает, но, оставаясь по натуре скуповатым бухгалтером, приверженным цифре и факту, пускается в неожиданные, сомнительные авантюры. А после того, как его компаньон Гернерт скрылся, прихватив основной капитал варьете, Эш, чтобы возместить потери, вынужден заложить трактир мамаши Хентьен.

«Когда театр в Дуисбурге обанкротился и Тельчер с Илоной снова остались без куска хлеба. Эш и его жена вложили почти весь остаток своею состояния в новый театр и вскоре окончательно потеряли все деньги. Однако Эш нашел место старшего бухгалтера на крупном заводе своей люксембургской родины, и его супруга по этой причине им тем более восхищалась. Они шли рука об руку и любили друг друга. Иногда он ее еще поколачивал, но все реже, а потом и вовсе перестал» – так заканчивается вторая часть трилогии.

Хотя теоретически этик Брох не очень высоко ставил иронию, на практике он, как видим, бывает весьма ироничен. Адреса его иронии и сам Эш, и мамаша Хентьен, и Корн, и Илона, и Эрна. Только Бертранд в этом смысле исключение. Однако не потому, что Брох хочет вывести Бертранда из-под огня. Просто Бертранд единственный персонаж, хоть как-то способный понять свою ситуацию. А ирония средство авторской дистанции по отношению к тем, кто понять ее совершенно не способен. Как лунатики, как сомнамбулы, в состоянии глубокого сна бродят они по земле, стихийно, не по воле своей участвуя в сдвигах, смешениях, изменениях мира.

Впрочем, слово «лунатик» имеет в трилогии еще один аспект, на этот раз для Броха не чисто негативный. Сновидческое-это не только момент заблуждения, но и момент озарения. Оттого путь, нащупываемый Эшем, по Брюху, абсурдное движение, но как бы в верном направлении, в сторону возрождения платоновской идеи.

* * *

В «Хугенау», как мы уже знаем. Брох выступает и прямо как философ: я имею в виду рассыпанные по тексту главки трактата «Распад ценностей». Но, разумеется, сила романа не только, а может быть, даже не столько в них. «Хугенау» – это зеркало следующего, наиболее радикального этапа ценностного распада. Если роман «Эш» был несколько статичен, то эта часть трилогии особенно динамична. Как по содержанию, так и по форме.

«Требование симультанности, писал Брох, такова истинная цель всего эпического, более того, всего поэтического». Он реализует ее в духе Дос Пассоса, его трилогии «США» (первые две части которой – «42-я параллель» и «1919» вышли в 1930 и 1932 годах). Там осколки человеческих биографий и судеб собраны в некое единство, представлены в некой одновременности. То же и в «Хугенау». Здесь присутствуют несколько самостоятельных, перемежающихся историй: контуженного солдата Людвига Гедике, потерявшего руку лейтенанта Ярецкого, терзаемой предельным отчуждением молодой женщины Ханны Вендлинг, госпитальных врачей Куленбека и Фрайшутца и т. д. Они связаны между собой лишь общностью времени и места конец войны, маленький городок на Мозеле. Впрочем, есть в «Хугенау» еще одна история, правилу этому не подчиняющаяся, «История девушки из Армии спасения в Берлине». Она рассказывается от первого лица (можно бы даже допустить, что, так сказать, самим Брохом), и повествуется в ней о немыслимой, безнадежной любви этой девушки к нелепому еврею Нухему.

Брох стремился достичь некой всеохватности, но, скорее, выразил распад, полную атомизацию жизни, вызванную войной. Однако распад, все поставив вверх дном, сломал и социальные, сословные перегородки. Благодаря этому и столкнулись в третьей, заключительной части трилогии трое ее главных героев: Пасенов. Эш и Хугенау. Пасенов теперь весьма пожилой, возвращенный из отставки майор, служащий военным комендантом городка на Мозеле; Эш-владелец и редактор местной газеты, которую неожиданно получил в наследство, а Хугенау объявившийся здесь дезертир. Он герой самый главный, пружина всего действия и олицетворение последней стадии ценностного распада, той дьявольски-механистической «деловитости», что возникла как результат попрания всех прежних представлений, верований, идеалов.

Тем, чем так и не стал Бертранд, стал Хугенау. То есть человеком новым. Но и уже вообще не-человеком. Бертранд обладал рефлектирующим сознанием; он рассуждал о себе и своем месте в системе социальных отношений и именно поэтому покончил с собой. Хугенау функция сложившихся отношений, ничего о себе самой не знающая. Оттого он самый страшный из «лунатиков», но страшный не цинизмом, не злобой, а жуткой узостью своей направленности. Он как лягушка, которая хватает движущееся насекомое, а пребывающее в покое просто не видит, потому что она так «запрограммирована» природой.

Хугенау исповедует верность той относительной, но рвущейся к абсолюту ценности, которую Брох определил как «дело есть дело». Иными словами, он признает над собой лишь власть законов капиталистического производства. Однако романист в довершение всею поставил его в особые условия. Его, коммивояжера, отправили в окопы. Так он с ними не договаривался и потому сразу же сбежал. Поболтался по французским прифронтовым тылам, где ему не понравилось, и вернулся на немецкую территорию, облюбовав себе тот самый городок на Мозеле. Он явился сюда без документов, только в гражданском платье и тотчас же занялся делами. Однако и дела, и способ их проворачивать были особыми. Потому что дезертир Хугенау чувствовал себя как бы «в отпуске», то есть свободным от соблюдения даже тех правил, что диктовались заповедью «дело есть дело».

Будучи личностью вне закона, которой в случае разоблачения угрожал расстрел, он тем не менее не убоялся риска, не забился в темную дыру, а, напротив, постарался стать фигурой заметной. И не от избытка храбрости, нет, от недостатка фантазии: ведь реакции у него чисто бихевиористские. И все ему сошло с рук.

Наверное, Брох несколько заострил ситуацию, но не без причины: ему желательно было подчеркнуть, что 1918 год был благоприятнейшим временем для расцвета хугенауской «деловитости». Хугенау позарился на газету Эша, тем более что Эш пользовался репутацией сомнительного донкихота. Действуя в качестве «патриота», его ничего не стоило столкнуть. Хугенау не то чтобы втерся в доверие к майору Пасенову (доносы на Эша вызвали у того брезгливость), а просто обезвредил наивного старика, который никак не дорос до борьбы с этаким крокодилом.

От имени какого-то мифического консорциума, не вложив от себя ни гроша, Хугенау за смехотворно низкую цену купил газету Эша. Все совершилось по правилам буржуазных джунглей, но на этот раз Хугенау блефовал сверх меры, блефовал именно как «отпускник». И хотя первый номер газеты украсила передовица господина коменданта, постепенно Пасенов оказался вместе с Эшем по ту сторону барьера. Перед лицом полной хугенауской аморальности «романтика» и «анархия» как бы объединились для защиты гибнущих старых ценностей, для защиты гуманизма вообще. Однако «деловитость» взяла над ними верх.

В неразберихе первых дней докатившейся до городка на Мозеле революции Хугенау (которому безошибочный инстинкт самосохранения повелел примкнуть к восставшим) убивает Эша и «спасает» Пасенова: истребовав в госпитале официальные документы, он транспортирует раненого майора в Кёльн.

Брох так прокомментировал, казалось бы, странное, казалось бы, неожиданное для Хугенау убийство Эша (ведь никакой материальной выгоды Хугенау из этого убийства не извлекал): «То был своего рода поступок отпускника, совершенный в момент недействительности даже коммерциальной системы ценностей, и в силе оставались лишь индивидуальные порывы. Напротив, письмо, направленное Хугенау г-же Гертруде Эш ввиду наступившей после заключения мира инфляции, лежало на линии коммерциальной морали, к исповеданию которой он вернулся».

Это по-своему замечательное письмо. И самое замечательное в нем даже не содержание (сводящееся к тому, что Хугенау предлагает бывшей мамаше Хентьен откупить у него за большие деньги газету, которую он в свое время попросту украл у Эша), а форма. Вернее, ее вопиющее несоответствие реальному положению вещей, реально сложившимся отношениям. Убийца именует им убиенного «своим незабвенным другом» и обращается со словами «глубочайшего уважения» к женщине, которую некогда изнасиловал (Хугенау и это еще успел совершить незадолго до убийства ее мужа). И, когда пишет письмо, он почти не лжет, даже почти не лицемерит. Оно попросту конвенциально, и Хугенау пишет (а может статься, уже и чувствует) в духе заключенной с миром конвенции. Хугенау положителен, Хугенау серьезен. Но в его послании к г-же Эш (если, конечно, брать это послание в контексте романа) содержится какой-то бесовский юмор.

Что является наиболее интересной (и перспективной!) особенностью броховской трилогии? Думается, попытка установить, проследить связь между всеобщим и частным, даже самым всеобщим и самым частным. С одной стороны, законы, управляющие социальной жизнью, ее историческими изменениями; с другой индивид, взятый в быту, в сфере сугубо приватной. И цель: обнаружить след законов и изменений. И не только на челе личности, а и в глубочайших тайниках ее души, там, где неосознанно рождаются побудительные причины мыслей и действий. Это цель воистину эпическая. Но всегда ли она достигается?

Расстояние от всеобщего до частного огромно. И для автора «Лунатиков» оно порой непреодолимо. Тем более что его всеобщее – абстрактная идея. Ведь «Лунатики» одним концом опираются на теорию ценностей, другим – на плечи Пасенова, Эша, Хугенау. Бертранда. И чтобы удержать громаду в равновесии. Броху пришлось делать из них кариатиды – иными словами, превращать в символы, иногда несколько искусственные. Однако герои трилогии сопротивляются подобной метафоризации.

Особенно значителен образ Хугенау. Его метаморфозы, помимо всего прочего, еще и отражение того специфического аспекта, который занимает литературу новейшую, литературу второй половины нашего века. Как и почему палач или лагерный охранник способен перевоплотиться в смирного обывателя, даже в добродетельного отца семейства? Брох как бы предвосхитил этот вопрос и дал на него чуть ли не исчерпывающий ответ.

* * *

Тем самым антинацистская тема становится для него по-своему неизбежной: ведь ситуация новейшего распада духовных ценностей, которую он исследует, которую воссоздает, – это питательная среда для идеологии фашизма, среда, споспешествующая ее процветанию, ее расползанию по миру.

На эту тему, как я уже упоминал, писался «Горный роман», иначе именуемый «Чары». И не только он.

Ей посвящен и роман в одиннадцати новеллах «Невиновные» (1950). Но это в еще меньшей мере, нежели «Чары», роман политический. На его страницах лишь дважды назван Гитлер и один раз упомянуто, что над замком маленького городка развевался флаг со свастикой. Никто из персонажей книги не участвовал в нацистском перевороте, не способствовал приходу фюрера к власти. Однако взятые вместе (да и каждый в отдельности) они сделали все это возможным. Причем не просто своей пассивностью, каким-то принципиальным аполитизмом. Нет, исповедуя холодное равнодушие к ближнему или стремясь властвовать над ним, подавлять его в сугубо частной сфере, потакая собственной садистской эротике или пестуя германский «национальный гений», они создавали благоприятную духовную атмосферу, необходимую «питательную среду». Оттого название «Невиновные» глубоко иронично.

Брох старается заглянуть в души своих героев, прикоснуться к тому темному и жестокому, что таится на самом дне. Это по – своему сближает «Невиновных» с «Лунатиками».

Когда Брох взялся складывать «Невиновных» в некий цельный роман, пять новелл уже существовали (причем достаточно давно) как нечто совершенно самостоятельное. Они, были более или менее радикально переработаны. И Брох написал в 1949–1950 годах шесть новых новелл, держа перед мысленным взором предполагаемое единство. И еще книге в целом была предпослана «Притча о голосе», а каждой из ее частей своеобразные интермедии: «Голоса из 1913 года». «Голоса из 1923 года» и «Голоса из 1933 года».

Мы снова, как и в «Лунатиках», имеем дело с чем-то вроде трилогии, откликающейся на сдвиги исторического времени: предчувствие катастрофы, войну, послевоенный ценностный вакуум. И мы снова имеем дело с романом симультанным. Причем, невзирая на внешнюю разорванность, внутренне он лучше собран, чем «Хугенау». Связующих звеньев три: идея немецкой «виновной невиновности», Андреас (он фигурирует в восьми новеллах, а персонажи трех других так или иначе с ним соприкасаются) и провинциальный городок – сцена всего романного действия. Лишь самая первая новелла – «На парусах под легким бризом» – существует вне этой сцены. Зато в ней по-своему предугадана вся последующая судьба Андреаса.

Он (поначалу стройный юноша, а под конец чудовищно разжиревший обжора) – человек, сделавший себя сам. Мальчишкой он бежал в колонии и быстро разбогател там на торговле алмазами. Добывание денег никогда не составляло для него проблемы – они доставались удивительно легко. И штрих этот свидетельствует не столько о пренебрежении Броха к стороне материальной, сколько о его желании сосредоточиться на жизни духовной. Андреас – это своеобразный вариант Бертранда: «Он чувствовал растворение мира во многих измерениях, чувствовал, что он сам, что его собственное существование было этим затронуто». Как и Бертранд, он отдает себе отчет в том, что происходит, но в еще меньшей, чем Бертранд, мере способен стать новым человеком в позитивном смысле этого слова. Он эгоцентричен. Он никогда не знал истинной любви, он всегда страшился брать на себя ответственность и принимать решения и, не жертвуя личными удобствами, подчинялся обстоятельствам. В новелле «Каменный гость», где над героем почти в манере кафкианской – вершится суд, он сам выносит себе приговор: «Война свирепствовала в Европе, а я делал деньги… политическое чудовище Гитлер на моих глазах шаг за шагом шел к власти, а я делал деньги. Так я достигал того, что подобает мужчине, то была обманчивая прочность и подлинная вина». И Андреас, как и Бертранд, кончает самоубийством. Но вина его видится Броху куда явственнее, и осужден он куда суровее, куда бескомпромисснее.

Иной – вероятно, еще более опасный тип «невиновного», – это Цахариас, учитель физики, отрицающий Эйнштейна, мещанин, националист. В новелле «Четыре речи штудиенрата Цахариаса» его пьяный спор с Андреасом вырастает до размеров сатирического гротеска. «Мы, вещает Цахариас, нация Бесконечного и именно поэтому нация смерти, тогда как другие погрязли в Конечном, в корыстолюбии и торгашестве… Равенство перед приказом, равенство перед дисциплиной и самодисциплиной таково будет наше равенство, и оно будет зависеть от возраста, чина и заслуг каждого гражданина. Таким образом будет возведена хорошо продуманная пирамида, занять вершину которой будет призван самый достойный избранник, суровый и мудрый, вождь и наставник, сам покорный дисциплине».

У Цахариаса уже есть свой «наставник», его жена Филиппина, которая порет мужа. И он испытывает при этом восторг…

Пороками, извращениями отмечены и другие «невиновные». Например, похотливая, коварная, злобная служанка Церлина, безраздельно правящая домом старой баронессы фон В. Или внебрачная дочь баронессы, холодная, мстительная самка Хильдегард, затащившая Андреаса в свою постель и намеренно убившая там его мужскую силу.

Впрочем, на совести Хильдегард есть и настоящее убийство: глупенькая девчонка Мелитта выбросилась из окна после того, как Хильдегард солгала ей, что она безразлична Андреасу. И на его упреки Хильдегард отвечает с кривой ухмылкой: «… в мире будет еще много убийств и крови, и вы все это примете точно так, как приняли войну, даже с легким сердцем». Хильдегард права: Андреас переступит через смерть Мелитты, хотя и вспомнит о ней, убитой несвободой. «Несвободой марионеток, потому что сама она была свободной».

Новелла «Легкое разочарование», в которой Мелитта появляется впервые, это произведение еще более кафкианское, чем «Каменный гость». Ее главные герои – лабиринты, дом-лабиринт и лабиринт-сад, отрешенные от прочего города и связанные с ним неожиданными проходами. И все это столь же абсурдно и столь же естественно, непреложно, как у Кафки. Вообще ткань «Невиновных» сложная ткань, вобравшая в себя разнообразную стилистику многолетних броховских исканий. Порой все тут держится на пластике словесного рисунка, а порой на символах. Скажем, на символе треугольника, фатально замкнутой фигуры с угрожающе острыми концами.

Но смысл книги многозначен, разомкнут. До такой степени разомкнут, что выдерживает и насмешку Броха над собственной платоновской идеей: там, где мысль о «бесконечности» и о «смерти» вкладывается в уста подвыпившего филистера Цахариаса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю