
Текст книги "Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)"
Автор книги: Герман Брох
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 49 страниц)
Мелитта почти не решается посмотреть в зеркало, она закрывает глаза, закрывает их даже очень крепко, так как Церлина начала легкими движениями втирать в ее кожу туалетную воду; не пропуская ни кусочка – от волос за ушами и вниз к коленям, а это вызывает никогда не испытанное ранее темно-прохладное удовольствие. Ночную рубашку, которую ей накидывает Церлина, она все-таки должна увидеть, и правда, ею никак не налюбоваться: рубашка бесконечно длинная, бесконечно шелковистая, с тонким кружевом на груди, с бесконечно глубоким вырезом, а плечи и руки остаются обнаженными.
– Настоящая невеста, красавица невеста, – говорит Церлина, рассматривая Мелитту в зеркале, но скоро – для Мелитты слишком скоро – ей это надоедает, и она решает: – Ну а теперь в постель.
Мелитта легла, Церлина еще раз поцеловала ее, выключила свет и вышла из комнаты, оставив открытыми двери в гостиную; но ту дверь, что вела в прихожую, она осторожно прикрыла за собой.
Мелитта лежит в постели. Это почти приятно, почти как усталость, почти как дремота. Нетерпение исчезло, а томление нарастает, и темная комната – как сон. Может быть, она действительно задремала. Она не знает, сколько это продолжалось, внезапно – прерывая вневременность – снаружи, как бы издалека, зазвучал голос Церлины:
– Да, да, это тайна, господин А., настоящий сюрприз для вас. Входите же… а, не верите старой Церлине? Так входите же, да смотрите, не слишком шумите ночью.
Потом с лучом света в соседней комнате – открывается дверь, и, к удивлению самой Мелитты, ее руки становятся самостоятельными, поднимаю гея, как бы освободившись от нее, ему навстречу, да, они тянутся ему навстречу, ему на удивление, да, ему на удивление. Бело, сумеречно-бело сияют руки в мягкой мгле. Это последнее, что глаза Мелитты видят в эту ночь. Ведь начинается неожиданность первого поцелуя, первой встречи, которая не кончается, так как сладость встречи все возрастает. А затем – после краткой неловкости и небольшой боли, что само собой разумеется, – начинается пранеожиданность, вечная неожиданность, которая – даже если это происходит не в первый раз, как здесь, а становится обычными и привычными буднями – все равно сверкает отблеском первозданности, все еще может быть неожиданностью, должна быть неожиданностью: слияние двух человеческих тел.
IX. БЛАГОПРИОБРЕТЕННАЯ МАТЬ
© Перевод А. Русакова
Хотя это был доходный дом, вид он сохранял аристократический, и поэтому договоры о найме квартир были социально окрашены. Сад, например, который узкой полосой шел от дома на изрядную глубину, был словно кусок большого парка, так как все соседние дома тоже были украшены такими вытянутыми узкими садами, – сад этот был предоставлен почти целиком жильцам главного этажа, то есть баронессе В. и ее дочери Хильдегард, в то время как обитателям верхнего этажа вообще не было туда доступа, а жильцы нижнего этажа должны были довольствоваться похожим на дворик кусочком сада, непосредственно примыкающим к дому.
Каждый год или, точнее говоря, каждую осень Хильдегард устраивала в этом саду tea party[22]22
Вечеринка с чаепитием (англ.).
[Закрыть] в начале зимнего сезона, так было и в этом году.
Накануне после небольшой стычки между матерью и дочерью было решено пригласить на вечер и квартиранта А. Хильдегард считала молодого человека в высшей степени аморальным, баронесса же этого не отрицала безусловно, но утверждала, что это не их забота. Хильдегард потеряла терпение:
– Ах, мама, твои либертинажи уже устарели, они по праву относятся к восемнадцатому веку, а мы от него несколько отдалились.
– Восемнадцатый или двадцатый век, общество следует не частным мнениям, а правилам, и оно выталкивает каждого, кто идет против правил, ты же наверняка не сможешь доказать, что он нарушал правила.
– Это нас пока не должно интересовать, мы здесь сами судьи в своем доме.
– Ни в коем случае; если мы спрячем господина А., то о нас будут говорить, что мы из-за недостатка в средствах или жадности к деньгам сдаем квартиру человеку с подозрительной репутацией.
– Но ведь именно это мы и делаем.
– Кого я принимаю в своем доме, который я, между прочим, все еще рассматриваю как дом твоего покойного отца, у того не может быть подозрительной репутации.
Упоминание об отце и безупречной корректности председателя суда, об его все еще действующем в этом доме авторитете было неопровержимым, и Хильдегард пришлось пригласить жильца к чаю.
Празднику, если его так можно назвать, повезло с великолепной сентябрьской погодой. Послеполуденное солнце позолотило сад, позолотило усталую пестроту его астр, усталую зелень его кустарников, нежную бесцветность его поздних роз, усугубило бидермейеровский покой его газонов, стало само бидермейеровским до некоторой степени, а собравшиеся здесь гости, как бы ни были они одеты – одни дамы в пестрых летних платьях, другие в светлых или более темных осенних костюмах, господа, напротив, почти все в черных костюмах, иные в уже ставших непривычными визитках, один молодой полковник рейхсвера в зеленоватом мундире, все они были укрыты сияющей, почти чопорно сияющей тишиной, тем более укрыты, что узкие садовые дорожки как бы обязывали гостей к своего рода чопорной неподвижности. На маленькой полянке в глубине сада, слева и справа от окрашенной в белый цвет дугообразной скамьи, позади которой высилась увитая плющом опорная стена, два садовых стола с помощью камчатных скатертей были превращены в буфеты; на левом стоял блистающий серебром самовар, который топили древесным углем, окруженный чайным сервизом – сахарницами, хрустальными флакончиками с лимонной эссенцией и ромом, кувшинчиками со сливками и рядами прекрасных тонкостенных чашек старинного фарфора; а на правом столе рядом с серебряными хлебницами возвышались стопки тарелок. Здесь, в черном наряде горничной, в белом чепце на седых волосах, в белых перчатках на подагрических пальцах, всем заправляла старая Церлина, радовалась блестящему обществу, которому она прислуживала, радовалась праздничным нарядам, хотя и не одобряла слишком короткие юбки дам, радовалась последним дням лета и теплому солнцу.
Однако дружественно-теплое оцепенение было неустойчивым, специфические контуры, которые послеполуденный свел придал всей картине или, можно сказать, сделал бидермейеровскими, казались чересчур устаревшими, да, устаревшими, как и весь сад вместе с группой людей в нем тоже устарел, растворившись в ложном свете позднего лета, в ложном присутствии и существовании, короче, в ложном оцепенении, статика которого тотчас исчезала, как только начинали рассматривать всю картину слегка прищуренными глазами: конечно, созданное светом праединство всего видимого и тогда не изменялось, не могло измениться, но если раньше, так сказать на внешней поверхности, все движущееся становилось неподвижным, так что звери превращались в растения, цветы – в камни, то теперь происходило нечто противоположное, и если раньше это был мир неподвижных очертаний, который распадался на цветовые пятна, то теперь все стало миром подвижности, в котором все вещественное, каким бы оно ни было – камень, цветок, цветное пятно, линия, – двигалось, стало динамичным, как сам человеческий дух, который, ища покоя, непрерывно бежит и даже в своей памяти не становится статичным, а только в форме постоянного напряжения и свершения сохраняет сбереженное, оставаясь верным памяти в созидательной неверности, потому что лишь подвижность создает очертания, создает вещи – а ведь и цвет тоже вещь, – следовательно, создает цвет и создает мир. Движение, превращенное в напряжение, напряжение, превращенное в линию, линия, превращенная в движение, короче, движение, превращенное в новое движение, – вот что сразу увидел А.: непрерывность превращений движения, беспространственное в пространстве, пространство в беспространственном. А. видел это, не видя, и что-то спрашивало в нем, хотя он не был способен задать такой вопрос: достигнуто ли таким образом более глубокое единство бытия, не должна ли быть для этого перейдена граница только видимого?
Да, это промелькнуло в мыслях А. или, вернее, мимо его глаз, оцепенев в пространстве и растворяясь в пространстве, ускользая, как само время, – где же он стоял? И словно время могло ему дать объяснение, он взглянул на часы на руке, они показывали 17.11. Потом, конечно, он снова должен был выполнять выпавшие ему на долю обязанности, так как в качестве жильца ему полагалась более или менее роль сына дома: он переходил от группы к группе, устанавливая между ними связь, приносил чайные чашки и предлагал булочки, заботился о стульях – их было недостаточно, – чтобы дамы, неподвижные, как цветы, могли на них сидеть, и, пока он был занят всем этим, он слышал обрывки разговоров, похожие на жужжание и гудение насекомых.
– Без манер – не кавалер, – сказала одна из пожилых дам, которые сидели рядом с баронессой на полукруглой скамье под плющом, освещенным солнцем. – И берлинский двор, сейчас это уже можно высказать, не годился для салонов…
– …что это за человек там? – спросил один из штатских и потихоньку указал на молодого полковника рейхсвера. – Почтальон?
В ответ раздался смех:
– Радоваться надо, что еще есть офицеры и один из них – среди нас, а то ведь как подумаешь…
– …нам нужен кто-нибудь, кто взял бы на себя весь государственный хлам, так, чтобы мы…
– …конечно, зарабатывают даже много, особенно если перейти сразу на реальные ценности, но я вам скажу, мне от этого делается страшно…
– …нас упрекают в пристрастии к агрессии, сказал молодой полковник рейхсвера, – упрекают потому, что императорский генеральный штаб правильно распознал, что при всеобщих приготовлениях к войне в Европе мы, самые пострадавшие, только в том случае сохраним шанс выжить, если обеспечим себе преимущество молниеносного нападения – страшный риск, который мы все же каждый раз должны на себя брать…
– …и где в этом мире человек найдет покой и безопасность…
– …влюбился в нее, когда был в Висбадене с английскими оккупационными войсками, и она живет теперь в Бирмингеме.
Хильдегард одобрительно кивнула рассказчице и посмотрела на ее первоклассные шелковые чулки, видневшиеся из-под короткой юбки.
– Конечно, бывает, и в браке, как в лотерее, вытягивают главный выигрыш, но…
– …во времена старого герцога, нет, не последнего, нет, нет, старого, вот когда страна была счастливой и довольной и не было таких, кто не имел бы скромных доходов…
– …Пола Негри[23]23
Негри, Пола (1897–1987) – звезда немого кино 20-х годов, популярная актриса в звуковом кино 30-х годов.
[Закрыть]…
– …я больше не могу ни слушать, ни читать всю эту политическую болтовню; ничего не выудишь…
– …что же можно требовать от этой молодежи, достопочтенный придворный проповедник? После стольких лет, когда не хватало молока, не хватало мяса, не хватало сахара, мы можем им предложить в лучшем случае дешевые деньги и плохую карьеру, а чаще всего – никаких денег и никакой карьеры.
– А от меня, от нашей церкви, от нашего любимого господа Иисуса Христа требуют, чтобы мы одни все снова привели в порядок…
– …чем воспитаннее общество, тем легче объясниться даже молча; а сегодня действует лишь крик…
– Швейцарские франки конвертируют в песо…
Вот это и еще многое другое наплывами шелестело мимо ушей господина А., как гудение насекомых, проникало в них весьма смутно, но все же воспринималось, каждое слово, каждая фраза четко обрисовывались, почти статично вписывались в память, заново узнанные памятью; воспринимался смысл каждого слова, каждой фразы в их собственном движении и напряжении, но как бы растворенных во втором и более открытом движении, растворенных в единстве, которое снимало каждый единичный смысл: А. казалось, что это единое жужжание насекомых в каждом из своих мнимо независимых отдельных голосов есть как бы выражение совместного приказа, словно это муравьиное многоголосие принадлежало бесконечно большой организации, которая свои таинственные, невидимые, непостижимые предписания навязывает каждой частичке, несмотря на ее подвижность, и словно они все, несмотря на мнимый отдельный разум, непонятно для самих себя, непонятно друг для друга провозглашали одинаковую скрытость и в ней же двигались; смысл превращен в движение, движение превращено в смысл, короче, смысл превращен в новый смысл, невыразимое включено в язык, но язык включен в невыразимое. Словно сегодняшняя волна была срезана волной бесконечно чуждого времени, и смысл отдельного высказывания был заключен в совокупном смысле, словно было сразу много, очень много временных волн; все они скользят мимо друг друга, необъяснимо, в жужжащем хоре человеческих голосов и высказываний, и А. слышал непрерывность в превращениях движения: вневременное во времени, время в безвременье. Действительно ли сейчас 1923 год, как утверждают? Действительно ли сентябрь?
Время включено как в пространство, так и в беспространственное; пространство включено во время и существует вне времени; существуя или не существуя, время и пространство связаны друг с другом. Каждое событие, происходящее в бытии – а только в событиях и есть бытие, – каждое движение, каждая речь, каждая мелодия несут связь, несомы связью; но в нерасторжимом многообразии движенья, в этом поистине музыкальном хоре напряжений и линий, как вещественных, так и мысленных, как услышанных, так и увиденных, связь расширяется до многомерности, и в хоре бытия глазу видится многомерное в трехмерном, реальность за реальностью, вторая – хотя далеко еще не последняя невидимая реальность, частью которой является человек, в которой он живет, независимо от «здесь» и «сейчас»: неважно, как выглядели люди в саду, неважно, как они были одеты, мрачно или пестро, неважно, какие фигуры скрывались под их платьями, неважно, стары они или молоды, неважно, какого они пола, неважны черты их лиц, но все они были погружены в состояние более глубокой и более реальной обнаженности, были и внешне, и внутренне не что иное, как частицы и капли большой многомерной волны, которая проходила сквозь них и все же их поднимала, они были, несмотря на другую их вещественность, цветочность, животность, ландшафтность – и так же происходило это с самими вещами, происходило с цветком, происходило с ландшафтом, – неразличимо погружены в динамику бесконечно многих измерений, туда, где бытие отражается в небытии и именно благодаря этому обретает новую силу, целый мир с бесконечно многими измерениями.
«Еще нет и все же», – что-то говорило в А.: он чувствовал растворение мира во многих измерениях, чувствовал, что он сам, что его собственное существование было этим затронуто; в то же время, поскольку этому событию не были свойственны ни анормальность, ни таинственность, больше того, люди – что довольно удивительно – остались неизменными, из плоти и крови, и его собственное жизнеощущение ни в коем случае не претерпело изменения или ущерба, то, видимо, и не надо было замечать это явление, хотя именно эта нетаинственная обыкновенность обладала глубочайшей таинственностью. Естественное в таинственном, не было ли это похоже на возвышенную таинственность великих старинных произведений искусства, которые возникали согласно естественному ходу долгой жизни художника и теперь в самой естественности открывают многомерность бытия? Таинственно и все же естественно – было ли это просто непредставимостью смерти, таинственно и все же естественно растущей в нас? И не является ли многомерность просто плодом смерти, во всяком случае благороднейшим плодом смерти, а именно достижением стареющего человека, которому удалось приобрести ауру знания через терпеливое, обращенное к смерти приятие бытия. А. отогнал эту мысль, еще не додумав ее; тем не менее в нем осталось и даже странным образом усилилось и обновилось почтение к старости, и с этим почтением он приблизился осторожно и ненавязчиво к полукруглой скамье у садовой стены, чтобы с нежностью сына, а не только сына дома, роль которого он должен был играть, прошептать баронессе, чтобы она подала ему знак, если она, устав, захочет удалиться.
– Ах да, милый А., – отвечала она, – я думаю, мне уже пора, – и, тихо извинившись перед своими обеими соседками, поднялась; опираясь на палку, она взяла А. под руку и, изображая прогуливающуюся даму, прошла через толпу; то здесь, то там она останавливалась, подправляла палкой головку цветка, обращалась к тем, кто на узкой тропинке почтительно уступал ей дорогу, с дружескими шутками, и так они достигли шаг за шагом границы тени дома, быстро продвигающейся по саду – было почти шесть часов, – прошли через широкие белые остекленные двери, створки которых ради праздника были настежь распахнуты, затем в прохладный холл и к лестнице, преодоление которой как старой даме, так и А. внушало тайный страх, но которую она, хотя и с некоторыми усилиями, в конце концов покорила.
– Поистине, – сказала она, добравшись до верха и пытаясь отдышаться, – поистине, вот они, победы стареющих; для меня это теперь вроде подъема на гору, и я горда, как те, кто поднялись на вершину Маттерхорна[24]24
Маттерхорн – одна из вершин в Альпах (4477 м).
[Закрыть].
– Еще не Маттерхорн, баронесса, – вежливо улыбнулся А., – но первые подступы к нему. И может быть, людям удастся когда-нибудь создать мир вне времени и пространства, а также мир с невесомостью.
Баронесса подняла руку, заклиная:
– Прекратите об этом, уж лучше я буду задыхаясь и с бьющимся сердцем одолевать лестницы.
Комната, в которую они вошли, была залита светом вечернего солнца, но в ней было жарко – из-за праздника забыли задернуть после обеда гардины перед балконной дверью, которую тотчас распахнул А., и открыть оба окна – рядом с правым окном стояло любимое кресло баронессы; в него она опустилась с легким вздохом:
– Усталость – неподкупный показатель… по нему видишь слишком точно, как сужается круг твоей жизни.
– Круг жизни может сужаться, а интенсивность возрастать, – возразил А.
– Я бы не назвала это интенсивностью, – задумчиво ответила старая дама, – это нечто иное… самое ничтожное становится для таких, как я, неописуемым образом многосторонним и таинственным, но зато все, что обычно считается более важным и большим, остается почти незамеченным.
– Я понимаю, – сказал А., так как после пережитого сегодня он действительно кое-что знал об этом. Странным образом он подумал при этом о прекрасном лице Хильдегард с его правильными чертами. Что прячется за этим лицом? Иногда, очень редко, оно открывалось в светлой, почти очаровательной улыбке – поблескивали ровные ряды зубов, – но даже тогда оставалось статичным в своей непроницаемости, в своем хрустальном оцепенении.
Баронесса между тем продолжала:
– И именно поэтому для нас, стареющих и старых, становятся скучными мнимо действительные ценности жизни: для нас они уже потеряли прелесть тайны. И напротив, все то, что является формой, становится для нас все более таинственным и все более и более привлекает наше внимание… Форма – это приключение старого человека, хотя для многих из нас речь идет лишь о светских формах…
– Да, – согласился А., – чем старше становится художник, тем больше он обычно заботится о форме.
– В нашей игре с тайной формы, – продолжала она, – мы, старики, вроде детей – заигравшиеся, как они, и аморальные, как они… В царстве форм, не только светских, нет никакой морали, в лучшем случае похожие на мораль правила; можно ли убивать, здесь неважно, только способ, каким это делается, имеет значение и карается за ошибки… Ребенок еще не оставил форму, мы же, у которых царство «содержания» уже в прошлом, мы к ней вернулись… не будь мы так избалованы и равнодушны, мы, старики, в конце концов из-за преступной нерасчетливости и ненадежности стали бы непременно преступниками… – она рассмеялась слегка, – но этого я не посмела бы сказать моему доброму мужу; правда, я в тогдашней моей глупости этого еще не знала… ах, почему же вы не присядете?
Из стульев, стоявших у печки, А. выбрал самый ближний и подсел к баронессе.
– Никто не может сказать, что он стар, госпожа баронесса… за те короткие сроки, что нам дарованы, «я» и душа не имеют времени, чтобы измениться.
– Как сказать, дорогой А. Все зависит от оттенков; у молодежи есть все, чтобы почитать мораль, но их влечения, их неизбежная привязанность к житейским удовольствиям и многое другое мешают им следовать ее принципам, в то время как мы, старые люди, которые наконец пробились к аморальности, мы в ней не заинтересованы, и не только из-за нашей слабости, нет, еще больше потому, что наш интерес отклонился от содержания и вернулся к форме. То, что остается, – это как раз оттенки морали, одновременно немного хорошо и немного плохо – кто как понимает. И, – она снова посмеялась негромко, – может быть, это лишь оттенки нашей глупости.
– Следовательно, вы думаете, баронесса, что одни с дурной совестью аморальны, а другие с не менее дурной совестью моральны?
– Хм, хм, примерно так.
– Быть может, баронесса. Но что же можно сделать? Я, например, не смог бы сказать, то ли я с добропорядочной совестью аморален, то ли с дурной совестью все же морален.
Она внимательно посмотрела на него.
– Современное молодое поколение этого действительно не знает; кажется, что оно родилось с моральными симптомами, свойственными старости.
– Согласен, баронесса; формалистичны, неуверенны в содержании и непредсказуемы – именно таковы мы и есть.
– А Хильдегард считает вас безнравственным человеком.
– Это похвала или порицание? – смутился А.
– Вероятно, и то и другое… а что думаете об этом вы? Расскажите-ка, в виде исключения меня сейчас интересует содержание.
– Я недостоин ни похвалы, ни порицания.
– Отговорки, дорогой А., нет дыма без огня… Чем вы вызвали такое негодование моей дочери?
Конечно, дело было в Мелитте, в этой славной маленькой девушке, которая уже два дня была его возлюбленной и в высшей степени безнравственно провела обе ночи в этой квартире; это было сделано с помощью Церлины, довольной своим сводничеством, довольной не только самим фактом, но еще больше тем, что она видела в Мелитте, которая была прачкой и, значит, для А. неровней, свое подобие. И, конечно, Хильдегард узнала об этом. Ведь Хильдегард с холодным и любопытствующим недоверием наверняка подслушивала у его двери и, вероятно, выудила все у Церлины, на чье молчание и особенно если бы она захотела досадить кому-нибудь, и в первую очередь барышне, он определенно не мог положиться. И, конечно, обо всем этом невозможно было рассказать старой даме, напротив, надо было переменить тему, даже ценой небольшого шока.
– Баронесса, это телепатическое негодование глубокоуважаемой барышни.
– Что это значит? Она диагностировала вашу аморальность телепатически? По-моему, вы снова прячетесь за отговорками.
– Это действительно телепатический диагноз, ведь о моих безнравственных намерениях я еще никому не сообщал.
– О каких же?
– Я вынужден буду в октябре уехать из этого так полюбившегося мне дома.
– Нет! – Баронесса была в ужасе, руки у нее задрожали.
– Да, баронесса, я снял в лесу Охотничий домик, даже с правом покупки – я хочу там поселиться надолго.
– Но это ужасно, действительно ужасно… и к тому же – Охотничий домик!
– Боже мой, баронесса, это совсем не так ужасно. Наоборот, как только я там устроюсь, я надеюсь, что смогу приветствовать вас там как самого почитаемого гостя.
Баронесса все еще не могла успокоиться:
– Я никогда там не была… но это было так давно… нет, нет, я никогда там не была… и потом нам придется искать другого жильца… когда-то я знала человека, который там жил…
– О новом жильце можете не беспокоиться, баронесса; если вы разрешите, я еще на некоторое время оставлю за собой комнаты в качестве временного пристанища для моих визитов в город.
– О, это хорошо.
– И наоборот, у вас будет временная квартира у меня в лесу. Подумайте, сколько лет вы были привязаны к этому городу и этой квартире.
– Да, но… – баронесса пыталась собраться с мыслями, – но Охотничий домик… ни Хильдегард, ни Церлина не отпустят меня туда… они постоянно боятся, что я могу повредить своему здоровью… и ведь это не так уж необоснованно: в моем возрасте не нуждаются в переменах, не говоря уж о приключениях… Нет, они правы, что обращаются со мной как с заключенной…
Лицо ее приняло просительное выражение – просительница у тюремных ворот, подумалось А.
– Я хочу похитить вас для свободы; мы заберем с собой и ваших надзирательниц.
– После нескольких десятилетий заключения уже не знаешь, что делать со свободой… уже не можешь и не хочешь больше переживать приключений… Охотничий домик был бы приключением и в то же время уже не был бы им… Я приобрела мудрость, тюремную мудрость…
Уже заметно стемнело, были слышны шаги внизу в холле, легкое жужжание голосов на тропинке под балконом.
– Гости расходятся, баронесса.
– Что ж, уже пора, и ужинать тоже пора. Я думаю, скоро придет Церлина. – Как это часто бывает у старых людей, ужас прошел при мысли о еде, и А. успокоился.
– Я помогу немного внизу, чтобы хоть посуду внести в дом до темноты.
– Да, да, – поддержала его баронесса, – и осторожнее переносите чашки ценные.
А. поспешил в сад: обе тюремщицы были заняты уборкой, и Церлина с само собой разумеющейся деловитостью указала ему подбородком на поднос с фарфором и хрусталем.
– Это вы можете тотчас нести наверх… Но поосторожнее!
А. сделал, как ему приказали, и это повторялось несколько раз. Когда все было внесено в дом, угасли последние мягкие сумерки и вместо них проступили с жестким сиянием звезды, их становилось все больше, пока они не заполнили все небо. А., стоя в дверях между кухней и передней, предложил поискать с помощью карманного фонарика оставшиеся предметы.
– Не стоит, решила Церлина, – я сейчас все пересчитаю, а чего не хватит, разыщу завтра утром, ночью их никто не украдет.
Но поскольку А. по-прежнему хотелось быть полезным, он указал на посудные шкафы, загромождающие прихожую, и спросил:
– Уже можно туда ставить?
Церлина смерила его презрительным взглядом.
– Невымытые? Я не могу этим сейчас заниматься. Сначала приготовлю ужин, а то госпожа баронесса потеряет терпение. А вы еще выйдете?
Да, он собирался выйти.
Она понизила голос:
– С Мелиттой?
Он отрицательно покачал головой.
– Почему же? Вы что, надоели друг другу?
Вопрос был ему неприятен, но он ответил правду:
– Она боится, что сегодня дедушка может вернуться домой. Если он не приедет до послезавтра, то тогда, наверно, вернется только в октябре. Но до послезавтра она не хочет выходить из дома.
– Значит, две ночи ничего… Вначале всякая боится, уж таковы молодые девушки, а Мелитта все же храбрая.
– К тому же здесь нельзя все это продолжать. Послезавтра я поведу ее ужинать, а там посмотрим, что можно сделать.
– Правильно, и ей нужно выспаться… сегодня утром она убежала в пять часов.
– От вас, Церлина, становится жутко… Вы не успокоитесь, пока не узнаете все точно.
– Да, мне это нужно; у меня чуткий сон… если я хочу. – Снова в глазах сводни показался довольный блеск.
Его ладонь уже лежала на ручке двери.
– Вы без шляпы?
– Вы же знаете, Церлина, что я их все время теряю. Пусть уж лучше новая шляпа останется дома.
– Такому приличному господину не пристало выходить из дома с непокрытой головой. Возьмите же шляпу.
Но не успел он это сделать, как из комнаты выскользнула Хильдегард. Ее узкие губы были сжаты плотнее, чем обычно, и бледнее, чем обычно, было ее лицо цвета слоновой кости.
– Этого еще не хватало, – прошипела она А., проходя мимо, и хлопнула кухонной дверью.
– Ну вот, так я и знала, – не без удовольствия заметила Церлина, и гримаска у нее на лице под белым чепчиком была похожа на мину клоуна после неудачного выступления.
А. расхохотался.
– Ну да, вот оно, и полагаю, вы этому поспособствовали.
– Я? Я ничего не выболтала!
– Однако на удивление быстро догадались, о чем я думаю.
– Я все отгадываю очень быстро, и все-таки я не сказала ни словечка.
– Честное слово, Церлинхен?
– Честное слово, господин А. Подождите, господин А., подождите, ваша шляпа…
Но он уже поспешил выйти без шляпы.
На улице он стал размышлять, куда повернуть. Вокзальный ресторан отличался полным отсутствием фантазии, но был расположен ближе всех и предлагал солидную и питательную пищу, и А., к собственному стыду не обладавший кулинарной фантазией, пересек железнодорожное полотно, чтобы через сквер привокзальной площади добраться до ресторана. Когда он стоял на другой стороне улицы, чувствуя дыхание сквера и его влажной сентябрьской зелени, его снова охватило ощущение многомерности внутреннего и внешнего бытия: после полудня это ощущение пришло к нему от толпы людей, от многообразия фигур, которое он видел и слышал, а теперь это произошло еще отчетливее, хотя и не вполне осознанно, от пустоты хорошо знакомой каменнотреугольной площади, которая вопреки или благодаря своему безлюдному покою утратила пространственность и превратилась в напряжение и в событие. Процесс превращения, процесс обнажения, процесс слияния и разрыва всех космических частиц начался снова, процесс небытия, в котором бытие становится познанием и снова уничтожается, стремясь к центру и его излучению. Не выглядел ли киоск, стоящий у пересечения двух главных S-образных дорожек сквера, как могила? Не знаменовал ли он тремя сияющими циферблатами высившихся над ним часов место вечного успокоения? О, к чему часы, к чему точность трехмерной технической силы? Древний человек не нуждался в часах, и восточный человек, если бы ему не угрожал Запад, тоже не нуждался бы в них, ведь он нашел успокоение в многомерности бытия и смерти; только Запад может быть, из-за своей посвященности смерти – на этом не успокаивается. Он прячется от смерти в шуме: с одной стороны, в шуме душераздирающих фраз, которые призывают к уничтожению жизни ради трехмерности, ради отечества или других земных вещей; с другой стороны, в безжалостно повелительном шуме техники, которая беспрестанно ему внушает, что никакая безмерность не снимет точности времени, никакая многомерность никогда не отменит плотности пространства, хотя фразы, возвышающие смерть, и техника, пренебрегающая смертью, – как тесно они связаны! не могут сдержать свои обещания, обе отмеченные трусостью, бесконечно слепые и обреченные смерти. И именно поэтому западный человек должен постоянно советоваться со своими часами, удостоверяясь, что, измеряя время, ведущее к могиле, он еще не утратил время и вместе с ним трехмерность. А. приближался к киоску, увенчанному часами, и ему казалось, что нечто указует ему путь к самому себе, путь к целомудренной, открывающей бесконечность тишине глубинного «я», к целомудрию самого интимного познания и его нежного мужества, которое способно овладевать непредставимым: непредставимо отмирание «я» в пребывающем мире, еще непредставимее небытие само по себе, тотальное небытие, которое включает в себя небытие представления, бытие без измерений; в нем в конце концов снимается бытие бесконечно многих измерений, и тому, кто проникает к этой крайней границе представлений, удается в это мгновение стать вне бытия, в это одно мгновение преодолеть смерть. Это преодоление смерти умирающим, которому была дарована милость полноценной сознательной жизни, а теперь даруется милость полноценной сознательной смерти, – и, вероятно, это также преодоление смерти произведением искусства: ведь художник стоит ближе всего к умирающему, – да, это могло бы даже быть преодолением смерти некоего архитектора, который когда-то спроектировал вокзальную площадь, руководимый напряжением несуществующего, руководимый напряжением бесконечно многих измерений, чьи действия, созидающие миры и уничтожающие миры, отныне делаются более заметными. От городских домов в вершине треугольника до вокзала в основании треугольника, от сияющих световых реклам над домами до технических шумов железнодорожных служб вся пустота площади содрогалась, переливаясь из меры в меру, навстречу бесконечному. Но А. был слабым человеком, и он не вынес этого дольше. Он взглянул на часы, которые показывали приближение восьмого часа, и, чувствуя голод – булочек к чаю было явно недостаточно, – зашагал к вокзальному ресторану.