355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Брох » Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия) » Текст книги (страница 41)
Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:11

Текст книги "Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)"


Автор книги: Герман Брох



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 49 страниц)

– Мудрость? У меня? Не было такого! Никогда!.. Сейчас я, кажется, просто искал подходящего примера, чтобы ответить тебе… да так и не нашел… Но ты – это я помню – ты говорил о философии и об основе познания.

– Истинно так, Вергилий; не будем больше ломать над этим голову.

– А философия уже не в силах создать себе основу для познания…

– Это еще надо прояснить… – Август явно думал о другом. – И вообще, не об этом у нас речь, Вергилий.

Колебание почвы, волнение подземных глубин еще продолжалось, но все остальное было ясным и без всякой странности: ясными и естественными были исчезающе тонкие контуры ландшафта за окном, ясной и естественной мачта из вяза, и кровать его уже не была огромным кораблем, а самым ясным и естественным образом уменьшилась до размеров простой ладьи, на которой так приятно было плыть и плыть; лишь в явлении Цезаря, при всей привычности его повадок, не было ни полной ясности, ни полной естественности, и приходилось все еще прилагать усилия, дабы убедить его и тем вернуть в сферу ясного и реального.

– Рассудок не способен создать для себя самого предпосылки, а стало быть, не способна на это и философия; как ни могучи твои чресла, собственным предком ты все равно не станешь…

Снова смех! Не из его ли он рвется собственного горла, не из его ли собственной груди? Да, вот он засел там и болит, странно болит…

– Нельзя породить себе ни отца, ни праотца, нельзя породить для себя предпосылки… Ничто и никто не в силах, подобно Прометею, преступить собственный предел, ничто и никто его никогда не преступит… Неправда!..

Неправда, неправда… Кто прошептал это слово, вдруг прилетевшее ниоткуда, – раб или Плотия? Непонятно кто, но скорее все-таки Плотия, ибо она продолжала: «Снова и снова любовь преступает собственный предел». – «А твоя любовь, Плотия? Она – преступала?» – «Преступала и преступает: кто любит, тот всегда пребывает за своим пределом». – «О Плотия!» – «Чувствуешь ты меня? Я тебя люблю и чувствую тебя, очень!» – «О Плотия, я чувствую тебя, ты рядом, я знаю». – «Да, Вергилий, да». И слились пределы их тел, слились пределы их душ, и росли, и перерастали пределы, познавая и открываясь познанию.

С явственным нетерпением в голосе Август спросил:

– Что неправда, Вергилий?

– Бывает, что и преступают собственный предел.

– Это мне приятно слышать. Стало быть, твоя уступка остается в силе?

– Преступить предел…

– Ты говоришь о философах? Или о поэтах? Кто преступает предел?

– Где Платону это удалось, там философия стала поэзией… На высочайших своих вершинах поэзия была на это способна, она была преодолением предела…

Хоть и с несколько отсутствующим видом и с излишней поспешностью Цезарь снова удовлетворенно закивал:

– Ну, ты как художник, конечно, достаточно скромен, чтобы усомниться в собственной мудрости, но по крайней мере и достаточно честолюбив, чтобы не отказывать в ней искусству вообще…

– Это не мудрость, Октавиан… Не мудрые становятся поэтами – разве что призванные к мудрости… Нет, это своего рода безотчетная вещая любовь… Вот ей и удается иной раз взорвать пределы…

– Хорошо, что ты хоть чувствуешь себя призванным к мудрости… Потому давай не будем препираться насчет философии, отошлем ее к поэтам – если уж она и в самом деле не способна пробиться к собственным предпосылкам; велим ей позаимствовать основу для познания у поэзии, чья красота, как ты сам признаешь, вобрала в себя всю мудрость.

– Если я это и признаю, то лишь для двух-трех безукоризненно строгих произведений искусства – для очень немногих, пришедших из далеких времен.

– И для «Энеиды», мой Вергилий.

То был снова голос времени, таинственно соположившего Некогда и Днесь, таинственного в своей действенности, таинственного в своей причинности, судьбоносного и в том и в другом.

– Я снова должен огорчить тебя, Август, мне придется повториться и со всей настойчивостью повторить тебе, что сила художественной символики неумолимо и жестко определяется временем и для нового познания ее уже недостаточно; искусство может порой догадываться об основе познания, но создать, заново создать ее – это выше его сил.

– При чем тут «заново создать»? Надо всего лишь продолжать создавать то, что испокон веков существовало и существует независимо ни от какого времени, даже если, допустим, смысл этого создаваемого порой вот как сегодня – для нас и затемняется; человек всегда остается одним и тем же, и неизменной остается основа его познания, о которой ты без конца твердишь, – настолько неизменной, что она, к твоему вящему удовольствию, преспокойно может определять любое познание. В основе основ ничто не меняется, не менялось и не изменится.

– О Август, познающими и познанными стояли некогда вкруг смертного боги.

– Ты намекаешь на времена Эсхила?

– И на них тоже.

– Боги не исчезли, и своими словами ты поистине лишь подтверждаешь то, что и я говорю, – право же, мой друг; именно потому, что олимпийцы некогда царили непререкаемо и безраздельно, – именно потому мы должны вернуться к беспрекословной вере отцов, дабы искусство и философия обрели ту основу познания, на которой всегда стоял наш народ и которая потому и есть единственно верная основа.

– Тебе говорят и говорят, а ты отвечай, отвечай – так тягостно это принуждение!

– Вера отцов… Тогда еще не свершилось падения в пропасть беспамятства…

– Она уже преодолена.

– Преодолена, но только потому, что пришел ты. Тогда же, во времена отцов, не было вообще необходимости пробуждать веру, она была жива, она и изнутри, и извне была с человеческой жизнью одно целое.

– Она не менее жива и сегодня, Вергилий, и живее живых шествуют боги по просторам твоей поэмы.

– Они пришли в поэму извне; мне пришлось разыскивать их в далеких, незапамятных временах.

– Ты разыскал их у их истоков, познал их у их основ и тем навек подарил своему народу реальность богов, реальность подлинного познания божества; Вергилий, твои образы это самая живая реальность, реальность твоего народа!

Как соблазнительно, как отрадно это звучало – и даже выражало искреннее Цезарево убеждение… И все же то были лишь пустые слова, тем более пустые, что Цезарь, хваля «Энеиду», по сути, всего лишь отстаивал дело своих рук; но, может быть, именно поэтому он и откажется в конце концов от «Энеиды»?

– О Цезарь, я уже говорил – мои образы поверхностны, и только.

– Они тебя не удовлетворяют, потому что ты требуешь от них познания смерти и преодоления смерти – того, чего никто в земном нашем бытии дать не в силах… Ты и к делам моих рук предъявляешь те же непомерные требования.

– Мои образы не удовлетворяют меня, потому что…

– Вот видишь, ты запнулся… Вергилий, ты сам понимаешь, что ты не прав.

– Время, Август… мы таинственными нитями привязаны к времени, таинственно убегает оно в пустоту… пустой, полый поток, бегущий на поверхности, а куда он бежит, какой он глубины – мы не знаем… и все же он должен замкнуться в кольцо.

– Так как же ты можешь в гаком случае утверждать, что искусство не отвечает задачам времени? Какой гаруспик тебе это нагадал? Вергилий, все это вздор! Ничего таинственного во времени нет – и вообще ничего в нем нет такого, что бы надо было разгадывать по потрохам!

Что таинственного во времени? В полом пространстве струится полый поток навстречу смерти, и отними у него цель – исчезает и поток и время. Почему отменяется время, когда отменяется смерть? Все вдруг связалось воедино, как во сне, и голос пришел из глубин сна:

– Змеиное кольцо времени… Нутро небес…

– И это для тебя основа познания? Мудрость гаруспика! Что за всем этим кроется, Вергилий?

– Мы все подчинены времени, все – и даже познание подчинено ему.

Странным образом Цезарь будто заволновался:

– Ты возлагаешь на время ответственность за дела человека и даже за его утрату познания… Ты тем самым освобождаешь человека – и, разумеется, себя самого – от всякой ответственности; это опасный путь… Я предпочитаю возлагать на людей ответственность за время, в котором они живут.

Что есть время? Верно ли вообще, что оно непрерывно бегущий ускользающий поток? Не прерывисто ли скорее его движение – то оно почти как стоячая озерная, даже болотная гладь, застывшая под двуцветным пологом сумерек, а то снова как гремящий пенный порог, взрывающийся семицветным облаком брызг, всепоглощающий, все и вся смывающий потоп?

– Цезарь, проявить ответственность у человека всегда найдется возможность; он может хорошо или плохо исполнять свой долг, и, хотя круг его обязанностей предписывает ему время, хотя сам он повлиять на этот круг никак не может, неизменной остается ответственность – как достоинство и долг; неизменным и независимым от всех изменений круга обязанностей остается человеческий долг исполнения долга.

– А я не хочу допускать даже и того, чтобы этот круг обязанностей зависел от времени… Человек несет ответственность за цели и задачи, которые он ставит перед собой; во все времена он обязан сообразовываться с интересами общины и государства, и, когда он этим долгом пренебрегает, время превращается в хаос. А его задача – формировать свое время, и он формирует его в государстве, и государство для него – наивысший и наипервейший долг.

Тайна времени, тайна его пустоты! Почему круг человеческих обязанностей изменяется во времени? Беспредельно простираются сквозь время сатурновы сферы, неизменные во все времена, но душа – узница времени; и за пределами поверхностной временности, в глубинах неба и земли покоится познание – цель человеческая.

– Вечный наш долг – это познание, всегда оно будет божественной задачей человека.

– А осуществляется оно в государстве, – Цезарь взглянул на него почти вызывающе, хотя выражение озабоченности и беспокойства не исчезло с его лица.

Что есть время? Что есть изменение круга человеческих обязанностей, совершающееся по его велению? Каким таинственным образом оно из себя самого рождает перемены и что это за перемены, если все в конце концов возвращается на прежний круг? Куда они плывут? Как качается ладья…

– Познающий человек… приятый временем… погруженный в него…

– Напротив, Вергилий, он держит время в своих руках.

О, изменялось не время, а само познание – иногда медленно, иногда совсем останавливаясь, затягиваясь болотной тиной, – чтобы потом снова обрушиться гремящим водопадом… Познание сути бытия, обнимающее все сущее, необъятная сеть законов, предлежащая познанию и диктующая человеку символы его веры, великая мировая сеть, в зыблющихся ячейках которой бьется человек и которую сам же он должен неустанно и старательно плести, дабы все, все охватывала собою и не рвалась мировая ткань; таинственно слитое с бытием, вместе с бытием расширяясь и преображаясь, таинственно преображая в своих глубинах сущее в познанное, – вот так шествовало познание, так должно оно было продвигаться вперед на благо творения, на благо времени, превращающего творение в реальность; ибо не что иное есть время, как изменение познания.

– Человек и прият мирозданием, и держит мироздание – держит творенье – в своих руках… О Август, это и время и все же не время; лишь в труде познания человек воплощает образ времени.

– Никогда я не соглашусь с тем, что время якобы сильнее человека…

– Сильнее времени одна судьба, и в ней сокрыта последняя тайна всех времен. Ибо ее заповедь смерти – закон даже для мирозданья, закон даже для богов; но снова и снова уравновешивает чашу ее заповедь возрождения, ее повеление как богам, так и человеку: не дать порваться мировой ткани, снова и снова надвязывать нить и вот так в неустанном труде познания, одновременно и познавая и открываясь познанию, на веки вечные сохранять творение богов и самих богов. Клятвой познания связаны боги и люди.

– Время есть всего лишь изменение познания, и ничего больше, Август, и тот, кто обновляет познание, определяет и дальнейший ход времени.

Август не слушал.

– И никогда я не соглашусь с тем, что наше время ничтожней, чем, скажем, время Эсхила; о нет, оно во многом даже не в пример величественней, и я могу по праву гордиться, что внес в это величие свою лепту. В большинстве областей мы значительно превзошли греков, равно как и наши знания постоянно растут и обогащаю гея…

– О Август, мы говорим о разных вещах… На поверхности наши познания могут расширяться, а ядро познания может при этом усыхать…

– Значит, скажем, мои дела – тоже только символы поверхностных преобразований? – Август был уже не просто обеспокоен – он явно был оскорблен, он давал отпор. – Уж не это ли ты имеешь в виду?

Тайна времени! Сатурнова тайна познания! Тайна велений судьбы! Тайна клятвы! Свет и тьма, соединенные в двуцветную сумеречность, постепенно раскрываются семицветной радугой земного творения, но, когда преображение бытия достигнет ступени всеохватного познания и станет неизменным благодаря этой цельности, тогда остановится и время – не в застойном спокойствии озера, а в вечно длящемся миге всеомовения, так что в реальности такого новорожденного дня семь цветов сольются в последнее единство, в сияние новорожденного рассвета, сияние цвета слоновой кости, пред коим потускнеет всякий земной свет и померкнет всякая земная реальность, став лишь смутным намеком, лишь зыбкой игрой линий.

– Твои дела – веление времени, Цезарь; выполняя его, они облегчают и выполнение велений судьбы, ибо они нацелены на обновление познания, в котором возродится снова творение во всей его божественности.

К презрительно-демонстративному отпору примешивалось теперь и явное разочарование:

– То, что лишь нацелено на познание, не есть само познание.

– Твое главное дело – мир, дарованный Риму.

– Да, но послушать тебя, он, к сожалению, всего лишь символически преодолевает смерть, и, сумей я даже в недалеком будущем – на что я со всей определенностью надеюсь! – закрыть навсегда двери храма Януса, для тебя это тоже будет всего лишь символом, а отнюдь не подлинным преодолением смерти.

– Сам Рим – символ, символ, созданный тобою, Цезарь.

– Рим – деяние наших предков, и реальность, установленная ими, выходит далеко за рамки простого символа.

– Но он же, Рим, – и твое деяние, Август… Римский порядок в римском государстве.

– Правда, всего лишь в государстве-символе, как ты полагаешь; но римское государство призвано быть большим, нежели бессодержательный символ познания.

Презрительный отпор сменился нескрываемым раздражением; Цезарь явно порывался уйти, и почти похоже было, что он в своей досаде забыл про «Энеиду».

– Ты водворил порядок в земных пределах, дал ему плоть, и он – твое познание.

– Тогда почему же он просто символ? Почему ты так настаиваешь на этом?

Символ, познание, реальность – как гордости Цезаря было примириться с простой символикой, если ему неведомо было смирение познания? Если никогда не хотел он заглядывать в бездну? Если реальность всегда была для него лишь бытием на поверхности? А познание это когда ты всплываешь из бездны, смиренно возвращаешься из глубин смиренной сокрушенности и ничтожности к новому смирению – и домой приносишь реальность, приносишь ее из этой ничтожности, в которую она должна быть низвергнута, дабы вновь возродиться… Познание, темнорожденное возвращение в ипостаси символа, возрождение реальности; познание, что преображается в бездне и все же пребывает в неизменности.

– Ты познал установленный богами верховный порядок и увидел его отраженным в римском духе; ты слил их в единое целое, дал этому целому земное воплощение, видимый образ в твоем государстве; то полновесный символ римского духа, полновесный символ верховного порядка и познания.

– Ах, ну и что? То же самое можно сказать и об «Энеиде».

– О нет!

Исторгаясь из влажных ртов, предназначенных для того, чтобы есть, кашлять, плевать, и для того используемых, совершалась череда словес – равно бессмысленное и бесстыдное действо; удивительно ли, что один другого уже не в состоянии был понять? Все взывало к стыдливости молчания.

– Нет? – Странным образом прекословие на этот раз не усугубило раздражения Августа – напротив, в его тоне чувствовалась даже некоторая уступчивость. – Ну так что же тогда? Что же?

– Веление времени – дело, а не слово… не искусство… Только познание делом…

– Но тогда я опять спрашиваю, Вергилий: почему же оно всего лишь символ?

О, как трудно дается речь, а мысль еще труднее…

– Я скажу тебе, Август: познать верховное в земном и силою этого познания облечь его в земной образ – как воплощенное слово и, более того, воплощенное деяние – вот в чем суть истинного символа; и внутри и вовне выражает он свой праобраз, заключает его в себе, сам будучи в нем заключенным, подобно тому как твое государство, исполненное римского духа, в нем же самом и укоренено, – и вот так, укорененный в верховном порядке, им олицетворяемом и в него же входящем, символ сам переживает время, расширяясь и возвышаясь в своей долговечности, возвышаясь до бессмертной истины, воплощением которой он был искони…

– Вот как, стало быть, выглядит подлинный символ… – Цезарь вроде бы даже заинтересовался, но выражение недопонимания сохранялось на его лице. – Символ, не желающий оставаться поверхностным символом…

– Да, подлинный символ, обладающий долговечностью; произведение подлинного искусства, подлинное государство… Непреходящая длительность истины в символе…

– Я не могу проверить основательность твоих доводов… уж очень они мудреные.

Ничего не надо Цезарю проверять; чего не понимаешь, то нечего и проверять – надо просто принимать к сведению, даже если ты и Цезарь.

– Ты установил мир, ты установил порядок; на почве, подготовленной твоим деянием, расцветет, преодолевая смерть, всякое будущее деятельное познание, и дело рук твоих, уже сегодня ставшее его символом, будет расти ему навстречу… Тебе этого мало, Цезарь Август?!

И тут Цезарь, наполовину уже повернувшийся к двери, задумчиво улыбнулся:

– Мудрено все это… Может, это уже комментарий, который мы хотели приберечь для Мецената?

– Может быть… не знаю…

– Почему Цезарь не уходит, раз уж он собрался уходить? Да, мудрено все это и крайне тяжело, крайне утомительно; наверное, и впрямь надо было бы повременить с этим до встречи у Мецената, вообще отсрочить. Отсрочить на дальний, дальний срок. Мягко журчала капель стенного фонтана, и эхо ее журчания, журчавшее вокруг, журчавшее глубоко внизу, журча уносившееся к морю, уносившееся к ночным волнам морским и само уже волна, белоглавая волна во мраке, – эхо это вело журчащую беседу с голосом Плотии, безмолвно реявшим в немолчном журчании, – серебристо мерцал голос в ночи и ждал, когда соблаговолит удалиться Цезарь, ждал, когда воцарится ночной пустынный покой. То уже ночь? О, как тяжко снова открывать глаза… Отсрочить день, отсрочить ночь!

Но после всех приготовлений к уходу обнаружилось, что Цезарь вовсе даже не спешил уходить. Будто вспомнив о каком-то другом деле, он снова уселся; пристроившись на краешке сиденья и небрежно свесив руку со спинки стула, он сидел, как человек, который не намерен задерживаться, но и уходить не хочет, и, помолчав еще несколько мгновений, сказал:

– Может, оно и верно… Может быть, ты все это верно говоришь, но ведь в дебрях символов невозможно жить.

– Жить?.. – Да разве о том теперь шла речь? Разве о жизни? И все журчит вокруг, мягко, соблазнительно… Жить, о, все еще жить, чтобы иметь возможность умереть…

В чьей власти последнее решение? Чей голос даст указ?

Плотия молчала.

А Август сказал:

– Не будем забывать, что есть еще и реальность, даже если мы обречены выражать и воплощать ее лишь в символах… Мы живем, и это реальность, простая и очевидная реальность.

Лишь в символе можно охватить жизнь, лишь в символе можно выразить символ; бесконечна цепь символов, и неподвластна символу лишь смерть, к которой тянется эта цепь, будто смерть – ее последнее звено и в то же время уже нечто за пределами цепи, будто единственно ради смерти и создавались все символы, дабы все-таки выразить ее неподвластность символам, – о, будто только в смерти и способен был язык обрести свою изначальную простоту, будто она была местом рождения простой земной речи, этого божественного символа, самого земного из всех земных, самого божественного из всех божественных: во всяком языке человеческом светится улыбка смерти. И тут он услышал Плотию: «Реальное немо, и мы будем жить в его немоте; иди к реальному, я последую за тобой».

– Идти сквозь цепь символов, идти сквозь нее к ширящейся безвременности… Ставши символом в символе, наступит реальность – умирание без смерти…

Цезарь улыбнулся.

– Да, мудреная твоя реальность… Ты всерьез полагаешь, что все реальное подчинено таким мудреным условиям? Между ними и теми, что, по-твоему, определяют символ, я почти не вижу разницы…

Как ни близко сидел к нему Август, голос его странным образом доносился из неизмеримой дали, но не менее странным было то, что его собственный голос рождался, пожалуй, в еще большем отдалении, хотя и на противоположном конце.

– Символ реальности и реальность символа… о, в самом конце одно переходит в другое…

– Я верю в более простую реальность, мой Вергилий; я верю, например, в грубую и прочную реальность наших будней… да-да, Вергилий, в простую будничную реальность…

Даже в наипростейшем своем значении слова человеческие происходят от смерти, а еще, сверх того, они возникают под необъятным куполом пустоты, раскинувшимся за двойными вратами смерти и порождающим всякую реальность, их родина – необъятность, и именно потому воспринимающий их, внимающий им уже и не есть он сам, он становится другим человеком, далеко отстоящим от себя самого, – ибо он сопричастен необъятности…

– Простыми были наши отцы и праотцы, Вергилий, простым был твой Эней; в простоте своих будней они воздвигли римскую державу…

Знаки затмений стояли на небе, реяли желтые всполохи, как львиные гривы, пенили волны копыта коней Посейдона, и Фебов лев стал незрим – неужто небесная упряжка уже порвала постромки и, забыв божественную узду, возвратилась в табуны Океана? О, среди звездных огней увлажненный водой Океана блещет в ночи Люцифер, больше всех любимый Венерой, лик свой являя святой и с неба тьму прогоняя… Это ли была реальность Энея? Неужели и впрямь ему дано было так далеко оставить за собой грубый земной предел? Неужели вот так он все видел?

– О Август, у Гомера все было грубой и прочной реальностью… Она была его познанием.

– Совершенно верно; ты лишь подтверждаешь мои слова. То, что было реальностью для наших предков, то и останется, и оно также живет во всяком искусстве…

– О Август, так зыбка почва… Для Гомера и его героев ничто не было зыбким… а вот для Энея…

– Ты говоришь о реальности или об искусстве?

– О том и другом.

– Итак, о том и другом. Так пойми же наконец, что Рим и твоя поэма – одно, что, стало быть, в твоей поэме запечатлена простая и очевидная реальность Рима… Нет там ничего зыбкого; тверда и незыблема, как италийская почва, твоя реальность.

Лунный блистающий шар, и Титана светоч, и звезды – все питает душа, и дух, по членам разлитый, движет весь мир, пронизав его необъятное тело… Познающая и познанная, сместится ли к востоку звезда?

– О Август, реальность – это растущее познание.

– Рим был познанием прародителя, познанием Энея; кому это лучше знать, Вергилий, как не тебе?

Над притихшей землей будет шествовать звезда, не над державами; вот только Цезарь об этом и знать не хочет. Но молчать все равно нельзя:

– Предки наши заложили зерно познания, создав римский порядок…

– Только не повторяй мне снова, что он всего лишь символ! Реальность Рима, реальность того, что создано и еще будет создано, – это больше чем простой символ…

– Рим был основан как символ познания; он несет в себе истину, он растет и становится реальностью, все больше и больше… Лишь в росте и становлении заключена истина.

– А современность для тебя ничто?

– Порожденная познанием римская держава перерастет себя; ее порядок станет царством познания.

– В дальнейшем росте держава уже не нуждается; с помощью всевышних мы отодвинем германскую границу до Альбиса, создадим тем самым кратчайшую линию обороны от океана до Эвксинского моря, и держава обретет естественные пределы, с надежными рубежами на севере – от Британии до Дакии.

– Твоя держава, Цезарь, будет еще необъятней…

– Это ни к чему: стань она еще необъятней, италийского племени не хватит, чтобы поддерживать римские обычаи и римский порядок на всей территории.

– Царство истины, становлению коего ты способствуешь, будет необъятней, нежели просто державная власть над территориями, обеспечиваемая военной мощью.

– Да, реальные достижения для тебя ничто… И поскольку они для тебя ничто, ты их принижаешь, сводишь к простому символу без всякого реального содержания..

Как трудно дышать, как трудно говорить, как трудно бороться с настороженной недоверчивостью Цезаря, с его болезненным самомнением…

– Ты установил внутри державы мир без меча, и так же, без меча, он распространится на всю землю.

– Верно. – Объяснение, стало быть, оказалось удачным. – Моя главная забота – водворять мир с помощью договоров, а не с помощью меча; правда, чтобы договор не нарушался, за ним всегда должен стоять меч.

– В царстве познания не будет нужды в мече.

Цезарь воззрился на него почти с изумлением.

– Да как же ты тогда предотвратишь нарушение договоров и присяг? Как ты тут обойдешься без легионов? Золотой век еще не наступил.

Золотой век, в коем железо вновь превратится в золото, век Сатурна, неслышно царящего в неизменности бесконечных своих превращений… Но кто вслушивается в голос глубин, одновременно глубин земли и глубин неба, тот предчувствует, уже за пределами сатурновых сфер, грядущее воссоединение божественного с человеческим…

– Лишь подлинное познание обеспечивает верность присягам.

Цезарь улыбнулся.

– И прекрасно; но оно еще надежней ее обеспечит, если его поддержат легион-другой.

– Для сохранения внутреннего мира в Италии ты давно уже не нуждаешься в войсках…

– Верно, Вергилий, и я умышленно не держу здесь гарнизонов. – Своего рода лукавое простодушие обрисовалось на лице Августа – будто он незаметно подмигнул другу. – Войска в непосредственной близости от сената и его агентов – это, пожалуй, чересчур уж грубая реальность…

– Ты, стало быть, не доверяешь сенату.

– Человек не меняется ни в хорошем, ни в плохом, и вероломные краснобаи, двадцать пять лет тому назад столь постыдно свалившие Юлия Цезаря – его отеческому имени и памяти честь и слава! – не перевелись в сенате и поныне. Приобрети я даже и еще большее влияние на назначение сенаторов, все равно эти господа останутся надежными лишь до тех пор, пока они знают, что я в любой момент могу перебросить сюда иллирийские и галльские легионы. Но я слежу за тем, чтобы они этого не забывали.

– Опора твоей власти, Август, – народ, а не сенат…

– Верно… а институт народных трибунов для меня важнейшее из всех моих установлений. – Снова в его чертах мелькнуло выражение лукавого простодушия – Цезарь давал понять, что народные трибуны важны ему не столько ради народа, сколько ради права вето в сенате.

– Ты для народа – символ мира, и потому он любит тебя… Золотой век еще не наступил, но его обетование – мир, принесенный тобой.

– Мир! Война! – Лукавство на лице Октавиана перелилось в почти болезненную гримасу. – Народу сгодится и то и другое… Я боролся против Антония, вступил с ним в союз, уничтожил его, а народ из всех этих перемен едва ли что и заметил; он сам не знает, чего хочет, и нам надо просто следить в оба, чтобы не появился новый Антоний… Народ будет славить любого победителя: он любит победу, а не человека.

– Это, может быть, верно для толп, привлеченных городом и скученных в нем, Август, но не для крестьянина: крестьянин любит мир и того, кто несет мир. Крестьянин любит тебя как человека такого, какой ты есть. А крестьянин – это и есть народ.

На миг, на один удар сердца, ах, на один-единственный мучительный вдох исчезли и солнечное затмение, и белесый свет, и линейная резкость ландшафта, исчезла шаткая застылость – не исчезла даже, а на миг потеснилась, позволив всплыть видению мантуанской равнины, просторных нив, осененных горами, обвеянных лепетом детства, распростертых в сиянии солнца, простершихся сквозь времена года, простершихся сквозь все времена жизни.

Будто окончательно оставив всякую спешку, Цезарь с удобствами расположился на сиденье.

– Но, Вергилий, не могу же я стереть города с лица земли. Напротив, я должен их возводить, ибо они опора римского порядка, сегодня так же, как и всегда… Мы народ, возводящий города, и в начале был город Рим…

– Но не как город купцов и менял. Они свой золотой век всего лишь чеканят.

– Ты несправедлив. Купец это мирный солдат Рима, и если его сохранять, то надо сохранять и банковское дело. Это все служит благосостоянию государства.

– Разве я несправедлив? Я вижу на улицах толпы торгашей, вижу нечестивость кругом; лишь крестьянин хранит благочестие римского народа, хотя он тоже, того и гляди, заразится всеобщей алчностью.

– Отчасти ты, пожалуй, прав, а это настоятельно, просто-таки неотложно напоминает нам о нашем воспитательном долге: нам надо приложить все усилия, чтобы и городские массы стали тем, чем они должны быть по своему праву граждан, – частью единого римского народа.

– Они ею станут в познании, ибо они алчут его.

– Ах, они скорее алчут цирковых зрелищ… что, разумеется, не умаляет неотложности наших задач.

– Зрелища! Да, ужасно они их алчут… путь кривды!

– Какой-какой?

– Кто чужд познанию, тот глушит пустоту души хмельным угаром – стало быть, и угаром победы, даже если он просто глазеет на нее в цирке… крови-то не меньше…

– Я должен считаться с данностями, и ничем из того, что способно объединить массы, я не вправе пренебрегать. Ощущение победы сплачивает массы, переплавляет их в народ. С ощущением победы они готовы стеной встать за свое государство.

– А крестьянин это делает ради священного мира своей земли… – О, мантуанские нивы, раскинувшиеся до горизонта!.. – Крестьянин искони живет в той общности, что зовется народом… Он в ней, когда он на своем поле, в ней, когда едет на рынок, в любой свой праздник он в ней…

– Моей неусыпной заботой всегда было благополучие крестьян; я облегчил подати, я роздал множество патрицианских имений в мелкую аренду, навел порядок в самих основаниях земледелия. Но печальный опыт с колонизацией земель ветеранами явственно показал, насколько изменились условия в нашем государственном хозяйстве… Рим перерос свою крестьянскую основу, и египетское зерно нам сейчас важней, чем урожаи на полях Италии или Сицилии. Нам уже нельзя сейчас опираться исключительно на крестьянство и того менее – стремиться перевоспитать массы в крестьянском духе; в обоих случаях мы лишь развалим хозяйство страны, а стало быть, и само государство…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю