412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Брох » Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия) » Текст книги (страница 13)
Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:11

Текст книги "Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)"


Автор книги: Герман Брох



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 49 страниц)

– Невнимательность уже не одного ученика свела в раннюю могилу. Вот… Небытие, пустота!

И в доказательство своей правоты он поднял бутылку и взмахнул ею.

Тут печаль с той же силой и безо всякого перехода внезапно обернулась радостью: точно по мановению волшебной палочки, бокалы вновь оказались наполненными драгоценной влагой, и эта приятная неожиданность заставила обоих рассмеяться от души. Они просто-напросто не заметили, что бдительная кельнерша восприняла размахивание пустой бутылкой как сигнал к замене ее полной.

– Послушание по первому знаку, – удовлетворенно кивнул Цахариас. – Так и должно быть… Это, кстати, благоприятно скажется на вашем аттестате.

– Стоп! – сказал молодой человек повелительным тоном специалиста по питейной технике. – Прежде чем продолжать накачиваться, вам надо подкрепиться, и притом как следует, а не то нам с вами на собственных ногах отсюда не уйти.

И он заказал сосиски с тушеной капустой, швейцарский сыр и черный хлеб. Цахариас с довольным видом обхватил обеими руками бокал, но не поднес его ко рту, а стал послушно ожидать заказанную еду.

Когда же ее подали, он поднялся с бокалом в левой руке и, силясь укротить дрожащие ноги и даже вытянуться по-военному, одарил собеседника поклоном, выполненным по всем правилам.

– Цахариас, штудиенрат, – представился он. – На брудершафт!

Молодой человек, тоже поднявшись, крепко пожал протянутую ему десницу.

– Прекрасно! На брудершафт!

И, чокнувшись, они взяли друг друга под руку, чтобы в этой позе осушить свои бокалы до дна. Но потом, когда они вновь сели лицом к лицу, Цахариас строго спросил:

– А твоя – как твоя фамилия?

В знак сохранения тайны молодой человек приложил палец к губам.

– Тсс, не экзаменовать! Я же предупредил: никакому экзаменатору не выудить у меня ни имени, ни фамилии.

От этих слов на Цахариаса вновь нахлынула печаль.

– Но я же тебе сказал, как меня зовут… Где же справедливость?

– Ты на Цет[16]16
  Цет – немецкое название последней буквы латинского алфавита, именно с нее начинается фамилия Цахариас.


[Закрыть]
, а я на А. Раз мы теперь братья, то все имена и фамилии, да, да, все, от А до Цет, от первой буквы до последней, принадлежат нам обоим.

Такое чрезвычайно понравилось Цахариасу, понравилось и сидевшему в его нутре учителю математики, и довольный штудиенрат повторил смеясь:

– Все, от А до Цет.

– Итак, – весело сказал молодой человек, поднимая бокал, – выпьем за наши имена, а еще – за любовь, не знающую никаких имен!

Цахариас покачал головой.

– Любовь? Нет ее, любви!

– За что же тогда?

Вопрос был не из легких, и Цахариасу пришлось напрячь свой ум, чтобы найти наконец нужный ответ:

– За братство!

– А оно есть?

– Пожалуй, да!

Итак, они выпили за братство, после чего Цахариас принялся за свои сосиски, каждый кусочек которых он нагружал тушеной капустой, предварительно подцепив и приподняв ее, как поднимают вилами сено, а отправив в рот очередной кусочек со свешивающимися с него капустными лохмотьями, посылал ему вдогонку добрый глоток вина.

– Запивай вином сыр, – сказал А., – а не капусту: для нее это вино слишком благородно.

– Верно, – согласился Цахариас. – Вино и сыр – так у нас было заведено во Франции. Но теперь мы в Германии.

– Правила еды и питья не имеют отношения к государственным границам: они интернациональны и с них начинается мировое братство.

Цахариас ухмыльнулся с видом превосходства.

– Интернационально, значит, не по-немецки, братство вот это по-немецки.

– А я думал, ты социал-демократ.

– Так и есть: правоверный немецкий социал-демократ.

– Значит, ты должен мыслить как интернационалист.

– Так и есть: правоверный интернационалист чистейшей воды, можешь не сомневаться. Но Интернационалом должны будем руководить мы, немцы, а не русские и уж никак не французы, не говоря уже о прочих нациях. Путь к демократическому интернационализму лежит через братство, а не через эту непутевую Лигу Наций, и наша задача – вдолбить такую мысль всему миру, и прежде всего мнимым победителям, то есть западным демократам.

– Остается лишь спросить, позволят ли они вам это сделать.

Цахариас состроил насмешливую гримасу.

– Победителями являются побежденные. Течение жизни всего мира, ее форму и форму ее демократии определят не-победители… Если не мы, то русские позаботятся об этом.

– Демократическими методами?

– А это уж как посмотреть! Так вот, нам надо спешить. Западные державы только болтают и, прикрываясь этой якобы демократической болтовней, обделывают свои делишки. Потому-то они и поднимают столько шума вокруг этого Эйнштейна. Столько никчемного шума! На самом деле болтунов интересуют только их делишки, и этот дух мы из них вышибем.

– Слишком красиво, чтобы быть похожим на правду.

Что это еще за возражение? И Цахариас сразу же высказал свое неодобрение:

– Ну да, ты ведь тоже всего-навсего нейтрал, тоже торгаш, и ты еще увидишь, как мы своего добьемся, мы, немецкие социал-демократы, а с нами весь немецкий народ. Генерала фон Секта[17]17
  Сект, Ганс фон (1866–1936) – генерал-полковник; с 1920 по 1926 год был начальником управления сухопутных сил рейхсвера и проводил подготовку к развертыванию германских вооруженных сил. Поддерживал партию Гитлера.


[Закрыть]
мы поставили во главе нашего рейхсвера.

– Согласен, – заявил А. – И будем, забыв о теории относительности и ей подобных вещах, стремиться к мировому братству… Не так ли?

– Так. – Управившись с сосисками и капустой, Цахариас тщательно вытер хлебом тарелку и отрезал кусок сыра. Затем, довольный собою, сказал: – Я протрезвел. Мы можем заказать еще одну бутылку.

– Закажем с превеликим удовольствием. Но дабы продлить достигнутое вновь отличное самочувствие, прошу разрешения отлучиться на некоторое время.

– Дельное, хорошо продуманное предложение, – согласился Цахариас, – и мы осуществим его совместными усилиями. Идем!

И они отправились вдвоем в туалет, расположенный в глубине погребка. И здесь, представ перед стеной писсуаров, Цахариас в мгновение ока вознесся в те величественные сферы, которые, как это ни странно, роднят человека, а точнее, мужчину с его верным, дарующим вечную любовь четвероногим другом – собакой. Первые ритуалы сложились у человека на почве поклонения дереву и камню, он и поныне еще встраивает в корпуса самых пышных своих зданий нарядные угловые камни, испещренные руническими надписями, и не может не вырезывать руны любви своей на коре лесных деревьев. А разве собака не глядит на деревья и камни, в том числе и угловые, как на святыню? И разве процесс освобождения мочевого пузыря, для которого она, и только она, в отличие от всех прочих животных, использует дерево и угловой камень, не превращается в более возвышенный ритуал, ритуал орошения, столь тесно связанный с любовью? И там, и здесь речь идет о ритуалах обновления, и пусть у собаки они еще весьма примитивны, так что святая потребность и низменная еще не отличимы друг от друга и даже, можно сказать, в буквальном смысле слова сливаются воедино, удивительное это единство наблюдается и у человека, ибо он тоже, обнаруживая тем самым знаменательное родство человеческой и собачьей конституции и психики, с древнейших времен использует деревья и заборы для исполнения как низменных, так и святых своих желаний. Блестящим подтверждением этого обстоятельства служила, в частности, величественная стена, к которой был прикован взор Цахариаса, когда он отправлял свою низменную нужду. Людская способность выражать свои мысли лаконично и в то же время торжественно восхищала его, и, так как он тоже был одним из членов человеческого сообщества, он сразу же вынул из жилетного кармана карандаш и, выбрав свободное местечко среди различных более или менее властных, более или менее непристойных, более или менее иносказательных рунических письмен и рисунков, изобразил на стене красивое сердце, в которое вписал символически переплетенные буквы А и Цет. Молодой человек, внимательно следивший за этим действом, воздал Цахариасу хвалу.

А потом они уселись перед четвертой бутылкой. Кельнерша поставила перед ними несколько коробок с сигарами на выбор, и Цахариас, расстегнувший из-за духоты в зале жилетку и ослабивший узел галстука, стал тщательно протирать очки, дабы найти именно тот сорт табачного зелья, который больше всего пришелся бы по вкусу в сию минуту отдохновения. И это ему удалось. Он обнюхал выбранную сигару, поднес ее к носу своего партнера, чтобы получить и его согласие, и, когда была вынута из коробки вторая сигара такого же цвета и с таким же запахом, спрятал обе под салфеткой и спросил, лукаво улыбаясь:

– Левая или правая?

– Левая, – сказал А., но Цахариас воскликнул с видом победителя:

– Ошибся, дорогой мой! Из лагеря левых я, а ты остаешься справа. Так что левая штуковина – моя, а твоя – правая.

Итак, молодому человеку была вручена сигара, лежавшая справа, и оба порадовались удачному политическому каламбуру. Приостановив течение беседы и лишь дымя сигарами, они сидели умиротворенные и потягивали благородный напиток маленькими глоточками, причмокивая, вновь и вновь наслаждаясь и в то же время неохотно прощаясь с драгоценной влагой, ибо этой бутылке предстояло стать последней.

И, кажется, безо всякого импульса извне, но, по всей вероятности, под воздействием острого запаха мочи, который со времени посещения туалета застрял у них в ноздрях и даже не был поглощен клубами сигарного дыма, а стал как бы их неотъемлемой составной частью, в этом тошнотворном табачном чаду штудиенрат Цахариас поднялся, чтобы произнести свою третью речь, которую он начал спокойно-рассудительным тоном, но затем, по мере того как вновь и все явственнее пробуждалось опьянение, вошел по-настоящему в раж:

– Что касается братства, то с ним дело обстоит следующим образом: оно и похоже и не похоже на любовь. Оно похоже на любовь, потому что так же, как она, стремится к погашению человека. Но в то время как погашение человека, к которому стремится любовь, гасит ее самое и, следовательно, показывает и доказывает ее небытие, бытие братства начинается, собственно говоря, лишь с погашения. Ибо в любви только играют с погашением и со смертью, которая его увенчивает, и игра эта лишь потому возможна, что двойное самоубийство, о котором мечтает любовь, неизбежно превратилось бы в убийство только что зачатого и рожденного ребенка. На самом деле любящие боятся смерти, и их похоть есть не что иное, как не-смерть, как преодоление смерти, как преодоление отвращения к смерти. Право же, игру, которой заняты любящие, я могу назвать безответственной игрой со смертью, направленной на усиление похоти, на преодоление отвращения, преодоление, порождающее всякую похоть; игрой погашения, приводящего к тому, что люди растворяются в звероподобности и всеобщности, ибо ни в том, ни в другом нет места отвращению. Но смерть не обманешь, и, прерывая игру любящих, она отбрасывает их из наигранного погашения обратно в мир трезвости, в ад погашенной похоти, в ад отвращения. Наказанием для любящих или, точнее, для жаждущих любви является удвоенная и утроенная мука отвращения, и каждый из них с тревогой вдыхает запахи, источаемые устами партнера: запах умирания, запах устремленного к смерти старения, запах разложения, зарождающегося в их душах; на это адское истязание обрекает их смерть, прорывающаяся с удвоенной и утроенной силой, и ее бич делает человека нерешительным, столь нерешительным и в этом мире, и в потустороннем, что он, разочаровавшись в игре, подвергает сомнению все и вся, даже наименования вещей, для постижения коих он теперь вынужден строить все новые и новые теории и конструкции, чтобы под конец с отвращением отвернуться от всего этого и пасть ниц, не похотью сраженным, а презрением и ненавистью к собственной особе. Это небытие любви, это греза двух душ, двух игроков о смерти от любви и о таинстве самоубиения, это ее игра в ложное погашение! Иное дело – братство! В отличие от переживаний двух несчастных созданий, использующих свои половые признаки для удовлетворения похоти и уносящихся в мечтах своих в поднебесье, братство знаменует собой мечту великого мужского сообщества; это высокая, исконная мечта, в силу множественности ставшая поистине великой, мечта человечества, вновь и вновь достигающая действительности, ибо она умеет подчинить эту действительность себе. Братство не стремится отделаться от смерти и от отвращения к ней при помощи мнимого погашения, нет, во имя погашения истинного оно смело приемлет и смерть, и отвращение. И пусть женщина дома вынашивает зачатое дитя, мужчина вынашивает смерть, но и она носит его, погасившего себя во множественности, являющейся эхом бесконечности, эхом всего сущего. Но где же найдешь в наши дни такое братство? Ответьте же мне, я жду вашего ответа! Никто не знает ответа на этот вопрос? Тогда я сам его сообщу, обратив ваше внимание на институт, именуемый армией и являющийся ныне – я имею в виду в первую очередь германскую армию великолепным и, вероятно, единственным вместилищем духа истинного братства, истинного мужского сообщества. Но можете ли вы себе представить, чтобы такое сообщество не являлось плодом решительного обновления? Умерщвление всякого протеста – таково первое обязательное условие, и в это понятие наряду с умерщвлением чувства боли входит и умерщвление отвращения. Если любовь кончается отвращением, то братство отвращением порождается, с него начинается. И как раз в армии это сказывается. Она начинается с вони, с вони казарм и их нужников, с вони марширующих солдат, с вони госпиталей, с вони вездесущей смерти. Похоть не прощает ничего, братство же прощает все заранее, и никакая, даже самая сильная вонь выходящих из кишечника газов не может ослабить товарищество. Истязание отвращением, с одной стороны, и преодоление отвращения как задача, с другой, – вот тот путь, которым рекрут, сам того не замечая, идет к самоопределению и самопогашению, и недалек, тот час, когда он отринет с трах перед запахом разложения, а значит, и страх перед смертью. Он будет готов к полнейшему самопожертвованию. Армия – это инструмент смерти, и кто вступает в ее ряды, в тот же миг теряет душу, лишь свою собственную душу, но взамен находит счастье, ибо тело его, включившись в бесконечную вереницу тел, покидая своего владельца, становится бесстрашным. Здесь начинается истинное погашение, а не то наигранное погашение в ветреной бесконечности, являющейся целью, несерьезной и иллюзорной целью любви; нет, тут наступает погашение во всей целостности, которая коренится в этом мире, а не в потустороннем и все-таки во всем своем величии уподобляется Бесконечному и, как оно, становится уделом вечности. Здесь все имеет свое предназначение, и чем тяжелее истязание, которому подвергает себя вначале новичок, чем глубже погружается он на первых порах в отвращение, тем увереннее он освобождается от него и от страха, тем надежнее становится для него целостность, долженствующая погасить его, словно она не что иное, как сама вселенная. Он беспрекословно внимает ее приказам, и каждый приказ служит для него залогом надежности слова, вещей и наименований, так что нет уже больше повода сомневаться в действительности, прочь уходят все эти никчемные теории и всяческие колебания и воцаряется обращенная к смерти жизнь целостности, озаряющая лучами братства бытие отдельной личности и приносящая ей погашение и счастье. Именно это мы можем определить как немецкое братство.

Для вящей убедительности Цахариас сопроводил последнюю фразу постукиванием костяшками пальцев о край стола. Даже умолкнув, он, кажется, еще не осознал, что перед ним сидит лишь один его собеседник, а не целый школьный класс; пустыми глазами он уставился на притихшего и озадаченного молодого человека, отвечавшего ему столь же пристальным взглядом, и, так как ему не было ясно, кто из них обоих сидел, а кто стоял, он приказал:

– Сесть!

Молодой человек, на которого вино подействовало сильнее, чем выслушанная речь, тщательнейшим образом обследовал взаимоотношения между собственным седалищем и находящейся под ним составной частью ресторанной мебели, пришел таким образом к выводу, что сидел не кто иной, как именно он сам, и, опираясь на этот вывод, произнес:

– А не присесть ли и господину штудиенрату?

– Прошу не возражать! – набросился на него Цахариас.

Тут молодой человек несколько протрезвел, во всяком случае в той мере, чтобы сообразить, что нужно что-то предпринять.

– Нам обоим, господин штудиенрат, не вредно сейчас попить кофейку.

Играя бутылкой и при этом медленно ворочая мозгами, Цахариас через некоторое время пробормотал:

– Ученик, который позволяет себе у меня угощаться кофе… Какая наглость, какая наглость!

Тем временем А., не дожидаясь ответной реплики, проковылял на ставших вдруг ватными ногах к буфетной стойке, чтобы заказать там кофе, а когда он вернулся, у Цахариаса был уже новый повод для выговора.

– Вы слишком часто отлучаетесь во время урока в уборную. Если вы занимаетесь там непотребными делами, вам придется за это поплатиться, – произнес он, все еще стоя неподвижно и якобы опираясь рукой о кафедру.

А. вытянул руки по швам и постарался придать ногам соответствующее положение.

– Я не занимаюсь непотребными делами, господин штудиенрат.

– Вам вообще должно быть хорошо известно, что нельзя покидать класс, не испросив соответствующего разрешения.

– Простите, господин штудиенрат, больше не буду.

В отличие от молодого человека Цахариас счел данный случай весьма серьезным.

– Я внесу свое замечание в классный журнал.

– Может быть, господин штудиенрат еще раз сменит гнев на милость?

– Милость – это расслабление, милость – это отказ от братства. Да вступит в свои права кара! – Но тут аромат принесенного тем временем кофе защекотал его ноздри, и он спросил благостным тоном: – Кто дал вам этот кофе?

– Педель, господин штудиенрат.

– Отлично. Так примемся же за него!

И оба уселись на свои места.

А через некоторое время, склонившись над чашками дымящегося кофе и непринужденно болтая, они вдруг почти одновременно заметили, что вновь перешли на «вы», хотя еще совсем недавно пили на брудершафт. Оба рассмеялись, и младший сказал:

– Что ж, значит, надо еще разок выпить на брудершафт.

– Да, да, закажи-ка еще бутылочку!

Но это уж слишком, подумал А. и пустился в пространные рассуждения на тему о том, что нельзя, мол, не полагается присоединять вино к кофе. Сошлись на том, что для закрепления нового кровного братства они выпьют по рюмке вишневки, тем более что для достойного завершения столь удачного празднества было бы достаточно и такого алкогольного напитка, каким является простая водка.

Так они и поступили. Еще раз поднялись оба со своих мест, еще раз взяли друг друга под руки, чтобы влить в себя влагу, удостоверяющую их обращение на «ты», закрепили мужским пожатием эту процедуру. А когда она была закончена и А. заплат ил по счету, штудиенрат Цахариас подал команду:

– В две шеренги стройся! Шагом марш!

На улице тотчас произошла новая стычка: опять обнаружилось, что у молодого человека нет шляпы, и Цахариас, попытавшийся было напялить ему на голову свою собственную, воспринял сопротивление спутника как злобный выпад против него, штудиенрата, и неуважительное отношение к его персоне.

– Она, видимо, тебе недостаточно хороша?

– Нет, мала.

– Не раздувай так череп! – приказал Цахариас, безуспешно стараясь силой усадить шляпу на голову А., но, убедившись, что упрямый череп не желает сжиматься, принял соломоново решение разделить шляпу на две части. Вынув из кармана перочинный нож, он воткнул его в тулью, собираясь разрезать шляпу пополам. Но А. воспротивился этому намерению.

– Глупо, – сказал он. Тогда ни одному из нас ничего не достанется. Если хочешь разделить шляпу, возьми себе тулью, а мне отдай поля.

Теперь все было просто. Цахариас напялил себе на голову тулью, но, когда обнаружилось, что отрезанные поля слишком широки и потому проехались по носу молодого человека, он был разочарован.

– Идиот, – зашипел он на своего спутника, – ты все это делал нарочно. А теперь ты сжал свой череп.

– Я не виноват: кровь прилила у меня к голове, а теперь, в ночном воздухе, произошел отток крови.

Молодой человек был и в самом деле огорчен; все снова и снова пытался он закрепить поля на одном месте, но каждый раз они соскальзывали, проезжались по носу и задерживались на шее. В конце концов он отступился.

– Буду носить их на шее, как воротник. Тоже неплохо.

Цахариасу это понравилось.

– Захочешь с кем-нибудь поздороваться, снимешь их через голову. Прекрасно, правда?

Кое-кто из прохожих окидывал веселым взглядом эту диковинно нарядившуюся пару, но чаще всего те немногие, кто в этот час еще находился на улице, не обращали на них внимания. Ночь дышала летней истомой и не находила себе покоя. Правда, потоки утренней прохлады уже вливались в не желавший уходить вечер, но и эта духота, словно держа оборону, не давала себя спугнуть и висела в воздухе подобно нескончаемому комариному рою; она блестела, трепеща в белом свете уличных фонарей, и ее отрезвляющее беспокойство одолевало потоки прохлады, заражая все вокруг мертвой тишиной. Двойственной была эта ночная пора, особенно потому, что ночную тишь заполнял беспокойный и тоже действующий отрезвляюще стук молотов: это, используя ночной перерыв в движении трамваев, приводили в порядок пути. Окруженные столь трезвой атмосферой этой мертвой тишины, оба наших героя продолжали свой путь. Цахариас, державший своего спутника под руку, правда, прихрамывал, но, в общем, эта парочка бодро, по-солдатски маршировала сквозь трезвость, и благодаря движению оба с каждым шагом сами трезвели. И когда в ночной тишине обсаженного деревьями уличного спуска стук молотов стал слышен еще отчетливее, А. сказал:

– Звон большого города. Точно в деревне косу отбивают.

Цахариас ответил:

– Чепуха!

Через несколько минут они были уже у истоков этого стука. Место, где производились ремонтные работы, было, точно стенами шатра, обнесено полотнищами, прикрепленными к четырем угловым стойкам: нужно было укрыться от ветра, а также защитить глаза прохожих, ибо там, где полотнища приоткрывались, наружу вырывался резко-белый, порою с зеленоватым оттенком, свет сварки; от его вспышек тускнели уличные фонари, и каждый из них как бы превращался в бледную луну. Работало человек десять. Сварщики были в похожих на маски тяжелых темных очках. Стараясь перекричать стук молотов и шум сварки, они переговаривались охрипшими голосами.

Смотреть, собственно говоря, было не на что. И все-таки эти работы приковали к себе внимание Цахариаса, и он с любопытством остановился около рабочих. Ему, штудиенрату, не следовало этого делать, ибо когда он, робеющий повелитель школяров, тощий и долговязый, с очками на носу и изувеченной шляпой на голове, стоял перед этими людьми, то поневоле обнаружил, что и он в свою очередь вызывает у них интерес. Они толкали друг друга в бок, указывая на него огрубевшими пальцами, разражались дружным многоголосым хохотом, переходившим в дикое ржание, держались за животы и били себя по коленкам, пока наконец он не крикнул им по-учительски строго:

– Прекратить дурачество!

А. насмешкам не подвергся – во-первых, потому что он и сам поддерживал их своей ухмылкой, а во-вторых, потому что поля на его шее не так бросались в глаза. Тем не менее он счел своим долгом обратить внимание Цахариаса на смеховозбудительную функцию его головного убора, что, правда, привело к неожиданным результатам, а именно к тому, что гнев его собеседника, теперь уже окрашенный болью и страданием, обратился против него самого:

– Et tu Brute![18]18
  И ты, Брут! (лат.).


[Закрыть]
Ты отдаешь меня черни на осмеяние, хотя я пожертвовал тебе свою добротную шляпу. Non libet…[19]19
  Это непозволительно… (лат.).


[Закрыть]
Какая неблагодарность!

И вот молодому человеку представился случай выказать свою верность и преданность Цахариасу, и, следуя недавнему указанию последнего, он снял через голову поля шляпы и, приветствуя картинным жестом насмешников, вызвал у них одобрение, осветившее отраженным светом и господина штудиенрата.

Но что ни говори, а издевка всегда оставляет свои колючки в человеческой душе, которая явилась для нее мишенью, и израненная душа Цахариаса не представляла собою исключения. Не успели они выйти за пределы сферы действия вражеского юмора, как штудиенрат снова остановился и произнес:

– Я глубоко возмущен, и мне стыдно за этих людей.

– Но бог мой, – добродушно заметил молодой человек, – кто тяжело работает, имеет иногда право на потеху.

Штудиенрат рассердился:

– Я покажу им, как потешаться… потешаться над другими людьми… И это называется братство!

– Нет, свобода и равенство.

– Ах, вот чем это пахнет! Свобода и равенство! Нет, нет, дурачество!

И, по-прежнему сердитый, он сделал несколько шагов.

Но нужное слово было уже сказано, и вот он, штудиенрат Цахариас, приступил к своей четвертой речи, которая, собственно говоря, должна была представлять собою резюме грех предыдущих – очевидно, потому, что ему казалось важным сделать на их основе социальные выводы, подсказанные неприятным происшествием.

– Дурачество остается дурачеством… Я, друг рабочего класса, я, социал-демократ, я, один из ведущих членов профессионального союза учителей, не постесняюсь это утверждать. Да, дурачество остается дурачеством. Эти люди, уже давно вышедшие из юношеского возраста, вели себя по-дурацки. А то, что эта дурацкая безответственность была направлена лично против меня, я готов упомянуть лишь, так сказать, в виде подстрочного примечания. Главная же беда таится в этой ужасающей безответственности. Да, ужасающей, поистине ужасающей для каждого, кто следит за развитием нашего народа. Как же, спросим мы, может этот народ претендовать на роль учителя человечества, если его важнейшей частью, каковою должен считаться рабочий класс, правит дух такой безответственности? Сделаем еще один шаг на этом пути и спросим, можно ли не считать безответственным профессиональный союз, который, борясь за повышение заработной платы, требует за это лишь одного вознаграждения голосования за социалистов? Panem et circenses![20]20
  Хлеба и зрелищ! (лат.).


[Закрыть]
Разумеется, тем людям этого было бы достаточно. Они желают только иметь свой хлеб и свою потеху да спать со своими бабами. Такая свобода и такое равенство им по нутру. Но где же та бесконечность, которой они, как и все немцы, должны служить? Где истинная демократия, основанная на бесконечно величественном презрении к смерти? Они ищут расслабленности, а не закалки, ищут уюта, глядя на смерть незрячими глазами, чтобы прозябать в посюстороннем мире, и от этого они как раз прониклись страхом перед смертью и утратили немецкую сущность, став теперь легкой добычей для вырождающихся западных демократий и их учений, стремящихся при каждой возможности преодолеть отвращение не с помощью дисциплины и готовности к смерти, а путем расслабленности. Так что же, и нам следует отказываться от закалки и тем обрекать себя на провал? Нет, тысячу раз нет! Только целое обретает истинную свободу, а не отдельная личность. Она, употребим краткую формулу, подвластна свободе, высшей свободе, причастна к свободе целого; нигде и никогда она не может, а тем более не имеет права притязать на собственную свободу. С торгашеской свободой нужно покончить раз и навсегда, и как раз профессиональным союзам надлежит проводить в этом смысле необходимую воспитательную работу. Нам нужна спланированная свобода, и именно такая спланированная и целенаправленная свобода должна заменить упрощенную и хаотичную, короче говоря, дурацкую свободу Запада. Вот я стою перед вами, покорный законам самодисциплины, в шляпе без полей, показавшейся им такой смешной; я ношу ее в знак братства, исповедуемого мною, и нет мне дела до насмешки Запада. Равенство перед приказом, равенство перед дисциплиной и самодисциплиной – таково будет наше равенство, и оно будет зависеть от возраста, чина и заслуг каждого гражданина. Таким образом будет возведена хорошо продуманная пирамида, занять вершину которой будет призван самый достойный избранник, суровый и мудрый вождь и наставник, сам покорный дисциплине. Будет призван, дабы обеспечить торжество братства. Да разве может быть иначе? Нет никакого братства без отца, без дедов, без целой галереи предков, и вся эта родословная является залогом единства целого и надежности всех вещей, устраняющей всякие сомнения и колебания. От кары к любви – таков наш путь, и любовь, к которой он ведет, всегда готова к смерти, а значит, и к ее преодолению. В этой любви за пределами отвращения к смерти и вне всяких временных рамок сливаются воедино звероподобность и бесконечность. Таков наш путь, и долг германской демократии – пройти его под девизом самодисциплины, подготовившись таким образом к руководству новым Интернационалом.

Еще до того, как эта речь была закончена, послышались отзвуки грома, и гроза, разразившаяся где-то вдалеке, заслала в город прохладную влагу, которая пропитывала собою застывший воздух, становилась все ощутимей и все более сгущалась. Когда далекое громыхание донеслось до слуха Цахариаса, он пришел чуть ли не в состояние экстаза.

– Вселенная, бесконечная мать вселенная, разгневанная и готовая к каре, согласна со мною… Ты слышишь? Или ты так и не понял, что поставлено на карту?

– Да нет, понял. У немцев будет очень много работы.

– Они не должны от этого уходить и не уйдут.

– Ну а я хочу уйти от грозы… Найдем извозчика. Я довезу тебя до дому и поеду к себе.

– Нет, я хочу идти пешком. Я всегда хожу из школы пешком. Чтобы подышать воздухом. Здесь уже недалеко.

– Но я устал.

– Солдаты должны маршировать. Не ленись! Шире шаг, и тогда ты уйдешь от грозы.

И Цахариас уверенно двинулся вперед.

Они прошли через парк, где было установлено много памятников. Каждая статуя – некоторые из них были в сидячей позе – была окружена живописно расположенными группками кустов, и свет парковых фонарей делал мрамор статуй еще белее, а их бронзу еще более блестящей, чем днем. На дела, прославившие лиц, которые удостоились памятников, указывали обычно отличительные признаки: книга, свиток, шпага, кисть и палитра. Но вот взору путников представились совсем иные предметы. Это были гантели и булавы, льнущие к отлитым, как и они, из бронзы огромным голенищам, из раструбов которых вырастала также сверкавшая бронзой могучая фигура длиннобородого человека. Он стоял, перенеся тяжесть тела на правую ногу, а в недвижном воздухе трепетали его локоны и перья на широкополой шляпе, которую он держал в руке, и, когда оба наших героя приблизились к нему походным маршем, Цахариас скомандовал:

– Отдать почести! Поля шляпы долой!

К такому поведению обязывала надпись на каменном постаменте, которая была выведена затейливыми готическими буквами и которую А. прочитал, приблизившись к памятнику с полями в руке: «Фридрих Людвиг Ян (1778–1852) отец гимнастики, оздоровившей немецкую нацию»[21]21
  Фридрих Людвиг Ян, прозванный «отцом гимнастики», действительно много сделал для развития спортивного движения в Германии, но его политические взгляды были не лишены националистических черт.


[Закрыть]
. Да, как же тут обойтись без почестей?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю