Текст книги "Опыт автобиографии"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 70 страниц)
Бедная мамочка, этот маленький домашний полководец в кружевном чепце и фартуке домоправительницы Ап-парка, вынуждена была справляться со всем одна по собственному разумению и на собственные средства. Джо в своем Бромли со сломанной ногой и убыточной лавкой мало в чем мог ей помочь. Ему пришла мысль, что господин Хор или господин Норман, с которыми он вместе играл в крикет, пригласят меня, учитывая, что я получил первоклассное бухгалтерское образование, на должность банковского чиновника, но, когда выяснилось, насколько глухи к его просьбам тот и другой, дальнейших попыток оказать маме помощь отец не делал. А крышу над головой, питание и достойное место для младшего сына так или иначе надо было сыскать. Здесь-то и появился дядя Уильямс со своим, как могло тогда показаться, заманчивым предложением. Он собирался открыть небольшую казенную школу. Мне представилась возможность стать при нем младшим учителем.
В те времена учительские обязанности в начальных классах по большей части поручались детям не намного старшим, чем их ученики.
По окончании школы они не поступали на работу, а становились «учениками-преподавателями» и спустя четыре года приобретали право пройти годичный или двухгодичный курс усовершенствования, что давало им право тянуть лямку до конца своих дней. Если тогдашний учитель начальной школы становился чем-то большим, нежели натасканным работягой, он был обязан этим исключительно собственному старанию. Дядя Уильямс, прослышав о затруднениях моей матери, и надеясь, что мои успехи в Колледже Наставников помогут сократить мой испытательный срок в качестве «ученика-преподавателя», принял меня на должность, как тогда выражались, «практиканта».
Меня собрали в дорогу и отправили из Виндзора в Сомерсет, где обосновался в местной школе дядя Уильямс, хоть положение его и было шатким, ибо дядя Уильямс не имел права преподавать в английской школе. Его учительский диплом, полученный на Ямайке, не признавался английским ведомством образования. В прошении о должности он проявил уклончивость, и, когда все выплыло на свет божий, ему пришлось покинуть Вуки. Эта же уклончивость свела обещанную мне учительскую карьеру к двум или трем месяцам.
Впрочем, и в этот период во мне успела зародиться мысль, что я смогу чего-то достичь в учительской профессии и что куда приятнее стоять перед классом, делиться знаниями и назначать наказания, чем сидеть за конторкой или стоять за прилавком, когда тебя понукает всяк вышестоящий.
Дядя Уильямс совсем не был мне дядей. Он был мужем сестры дяди, Тома Пенникота, двоюродного брата моей матери, – того самого, что перестроил Серли-Холл; он учительствовал в Вест-Индии и был человеком скорее блестящим и авантюристическим, чем надежным и добродетельным. Он придумал и запатентовал усовершенствованную школьную парту с встроенной чернильницей, которой не грозила опасность перевернуться, да и к тому же с завинчивающейся крышкой; оставив учительство, он сделался компаньоном фирмы школьных принадлежностей, в том числе парт, в Клюэре, неподалеку от Винчестера. Сангвинический склад характера толкал его тратить больше, нежели зарабатывать, и поэтому вскоре он стал клерком и управляющим на собственной фабрике, а под конец потерял и это место. Отсюда и его попытка утвердиться в вукийской школе с помощью уклончиво составленных бумаг.
Я помню его энергичным желтолицым и остроносым очкариком с лысой макушкой, седыми висками и подбородком, напоминавшим носок белой тапки. Волосы росли у него даже в ушах. Одну руку он потерял, и на ее месте была культя с крюком, который мог заменяться на обеденную вилку. Азартно пригвоздив еду на тарелке своим крюком, он терзал ее ножом, а потом откладывал нож в сторону, брал вилку в другую руку и ловко поедал содержимое тарелки. Я учился у него вести урок; иногда мы разделяли класс поровну при помощи занавеса, иногда действовали сообща, вдвоем составляя весь педагогический коллектив. Учительство давалось мне нелегко, но я предпочитал его сидению за конторкой. Поддерживать дисциплину было непросто; некоторые мальчики были моих лет, да к тому же покрепче, а мой кокнийский говор оскорблял их сомерсетские уши. Но зато говор этот был самым что ни на есть английским. Изредка дядя Уильямс давал мне какие-то указания, но в основном я сам приспосабливался к делу. Я сколько мог натаскивал учеников в чтении, географических названиях, сложении, вычитании и заставлял зубрить таблицу мер и весов. Я сражался со своим классом, раздавал тумаки направо и налево, и неприятностей у меня с ними хватало. Я требовал, чтобы от назначенного мною наказания не увиливали, и как-то раз преследовал нарушителя дисциплины до самого дома, но был встречен его возмущенной мамашей, которая с позором погнала меня обратно в школу, а за нами бежали ученики всех возрастов.
Дядя сказал, что мне не хватает такта.
Дядя Уильямс был большим насмешником и презирал Церковь и церковников. За столом он говорил безостановочно. Он беседовал со мной совершенно откровенно, как со взрослым. Впервые так говорил со мной взрослый человек, и это возвышало меня в собственных глазах. Особенно интересно было его слушать, когда он делился своими мыслями о Церкви и вере, рассказывал о Вест-Индии и обо всем, что увидел на белом свете. Он внушал мне нетрадиционный взгляд на жизнь. До этого я не думал, что мир вокруг – нелепость, достойная лишь осмеяния. Такой подход во многом раскрепощает, помогает противостоять ужасным неизбежностям существования и терпеть жестокость жизни.
Хозяйство его вела дочь. Жена оставалась в Клюэре. Моя кузина была года на три-четыре старше меня, в возрасте, когда все, что касается секса, вызывает не только любопытство, но и страсть к опытной проверке. Она заставляла и меня включаться в опыты. В свободное время мы бродили по холмам и в одну субботу добрались даже до Уэльса, и я впервые увидел кафедральный собор; разговоры же наши были скорее поучительными, нежели, по понятиям того времени, учеными. Эта сторона моего образования прервалась до того, как пришла к завершению. Я воспринял начальные уроки секса с долей отвращения. Мой ум был настроен на иной лад. Реальность, какой она была преподнесена мне, выглядела какой-то позорной, неловкой, потной. Но, может быть, эти разговоры в Вуки побудили меня покинуть страну грез, оторванную от реальности.
Я взрослел. Мне уже минуло четырнадцать, я становился крепче, и меня больше не тянуло уйти в мечты. Подросток, которого дядя Уильямс виновато вернул моей матери, может быть, и походил на того, что проник через боковую дверь в магазин Роджерса и Денайера, дабы попробовать себя в суконщиках, но на самом деле стал куда осторожнее и основательнее. Он узнал кое о чем, чему раньше избегал смотреть в глаза, – говорилось об этом просто и прямо, называлось все своими именами. Вместо скучного подчинения механической работе, в которой он ничего не смыслил, он попробовал заняться настоящим делом. Он приблизился к жизни на увлекательно близкое расстояние и понял, что смех куда лучше помогает познать реальность, чем погружение в мечты. Он куда больше обязан своему второму вступлению в жизнь, чем первому. Шутливый скептицизм, который со временем определил его взгляды, он во многом почерпнул у дяди Уильямса.
Надежды, связанные с Вуки, рухнули так быстро и неожиданно, что мы с матерью никак не могли оправиться. Она снова лихорадочно принялась писать письма. Я не знаю подробностей. Мне предстояло отправиться из Вуки в Серли-Холл то ли потому, что матери надо было еще поговорить обо мне с мисс Фетерстоноу, то ли потому, что поездка из Вуки прямиком в Хартинг была сочтена для меня слишком трудной. Даже путь до Виндзора и тот был непрост. Дядя Уильямс собрал мои вещи и сказал, что я должен поспеть на последний поезд, идущий в Мейденхед. Расписания двух железнодорожных компаний не были согласованы. Если я не успевал на пересадку, мне предстояло провести ночь в «Темперанс-отеле», чтобы пуститься в путь наутро. Но первый поезд на следующий день отправлялся ближе к полудню (может быть, я просто проспал и пропустил первый поезд, не помню). Я отправился пешком в Мейденхед и по дороге набрел на удивительное заведение, где можно было сфотографироваться и получить дюжину ферротипий за какой-то шиллинг или шиллинг и шесть пенсов. Я никогда не слышал ни о чем подобном, а искушение было слишком велико, и я не мог устоять. Мне дали денег на гостиницу и билет до Виндзора, и я чувствовал себя богачом. Но когда я получил свои ферротипии, съел батскую булочку и рассчитался в гостинице, я оказался в билетной кассе с дюжиной своих портретов в кармане, но без нужного количества денег. Мне пришлось добираться до Слоу, чтобы уже там совершить пересадку; дорога получилась длиннее, чем я ожидал. Я вышел со станции с чемоданом, который вдруг сделался очень тяжелым. «Будьте добры, как пройти в Виндзор?» – спрашивал я.
Думаю, что прошел я не больше четырех миль, потому что Серли-Холл находился на полпути между Виндзором и Мейденхедом, но все равно помню это свое путешествие как труднейшее в жизни. Я перекладывал чемодан из руки в руку. Не пройдя и четверти мили, я поставил его на землю и задумался. Размышления мои не принесли должных плодов. Чемоданы носят в руке, а не в голове. Но после первой мили я решил нести этот неподъемный чемодан на голове. Надо же было каким-то образом дотащить его до Серли-Холла. Я дополз туда уже в сумерки, руки у меня отваливались, я еле держался на ногах, и мне было жалко себя.
Когда я добрался до места, то обнаружил, что Серли-Холл переменился.
Над ним нависла черная туча. Произошли ужасные вещи. За время моего отсутствия дядя не на шутку поссорился со своей дочерью Кларой из-за ее любовника, они горько обвиняли друг друга, и она уехала в Лондон. На что она жила там, трудно понять. Мисс Кинг, барменша, уволилась. Кузина Кейт пребывала во мраке, ей все осточертело, и она грозилась обвенчаться с человеком, с которым была помолвлена, и «уйти куда подальше». Свинцовая, отливавшая серебром река бежала между берегов, но ни одна лодка не просилась к причалу; гостиница опустела, бар и пивная были заброшены, зеленые столы на лужайке мокры и засыпаны облетевшими листьями, дядя придавлен сознанием, что жизнь идет к концу. Я думаю, ему к тому же не давала покоя мысль о финансовых трудностях. Ведь он так потратился на перестройку! Его огорчало непослушанье дочерей. Он сидел в пивной, слушая слугу, который всерьез обратился к вере…
Музыка и песни, лунный свет на лужайке, незабудки среди осок и белые лилии в коричневых заводях – все ушло в прошлое. Я быстро взрослел…
После этой поездки я много лет не видел Серли-Холла. Знаю только, что кузина Кейт вышла замуж и уехала, а кузина Клара подчинилась велениям судьбы и года через четыре вернулась из Лондона совершенно на мели. Любовник оставил ее задолго до того. Дядя Том, боюсь, принял ее неласково. У нее не было будущего, ничто ей не светило, и однажды после бессонной ночи она выскочила в одной рубашке из спальни и утопилась в глубоком омуте под подстриженной ивой. Старик умер вскоре после нее. Моя кузина Кейт тоже умерла. Дом был объявлен отчужденным имуществом, и лицензия аннулирована. Серли-Холл окончательно обезлюдел. Я не знаю, что осталось после него, разве что моя память о нем да случайная выцветшая фотография и упоминание вскользь этой гостиницы в заметках какого-нибудь старого бывшего итонца.
6. Интерлюдия в Ап-парке (1880–1881 гг.)Я так детально пытаюсь вспомнить все, что отличало период между двенадцатью и шестнадцатью-семнадцатью годами, поскольку, мне кажется, именно в это время я стал таким, каким проявился в дальнейшей жизни. Просматривая документы и записи, которые попадаются мне под руку, с целью освежить в памяти те дни, я вижу, что особенно быстро рос и определялся как личность между четырнадцатью и пятнадцатью. Должно быть, характер складывается, а в голове проясняется вместе с половой зрелостью. В умственном отношении я опережал своих сверстников, однако в нравственном отношении находился на среднем уровне.
Но если это так, то я тем более утверждаюсь в мысли, что прекращение образования лет в четырнадцать, которое мы наблюдаем в большинстве случаев, в корне неверно. Думаю, что новая цивилизация, на рубеже которой мы находимся, не будет ставить пределов нашему образованию, но, так или иначе, тринадцати– или четырнадцатилетний возраст – это слишком рано для того, чтобы суметь определиться в качестве экономической единицы общества. Этот возраст не является естественным завершением развития – во всяком случае у европейских народов. Переход от всемерной опеки к якобы полной ответственности осуществляется преждевременно. Его надо оттянуть не меньше чем на год-два, когда подросток уже может и хочет всерьез задуматься о будущем. Сравнительно с остальными я был развит не по летам, и все же мои тринадцать-четырнадцать лет были слишком ранним возрастом для такой ответственности. И если даже полноценное дневное образование удастся продлить еще на несколько лет – а это со временем должно произойти во всем мире, – все равно останется не учитываемое в теперешней Англии различие между мальчиком тринадцати-четырнадцати лет, переходящим из подготовительной в среднюю школу, и тем, кому исполнилось лет пятнадцать-шестнадцать. Это лучшее время для того, чтобы натаскивание и опеку сменить на интеллектуальное сотрудничество между учителем и учеником.
Мы с братьями, подобно подавляющему большинству детей из низших и средних слоев, были «определены на службу» и привязаны к ней до того, как у нас появилась малейшая возможность выбора. А ведь мы были совсем детьми. Если бы речь шла лишь о моих братьях и обо мне, это вряд ли заслуживало бы большого внимания. Нам не повезло, да и только. Совсем как головастикам, которых вытащили из воды до того, как у них отросли ноги и развились легкие. Но эта преждевременная перемена в жизни была и остается до сих пор уделом многих. И она имеет далеко идущие социальные последствия. Из-за слишком короткого начального образования большая часть англичан и англичанок конца прошлого века оказались приобщены к делу, которое они не сами выбрали. Почти весь народ стал вроде головастиков, которых поспешили вытащить из воды. Подобно тому как старые цивилизации были основаны на труде рабов или крепостных, новая индустриальная цивилизация, в которой все мы живем, базируется на труде людей, остановившихся в умственном и духовном развитии, едва они достигли четырнадцатилетнего возраста. Сейчас основную часть населения нельзя, как раньше, назвать людьми безграмотными или не поднявшимися выше животного уровня, как это было у феодально-зависимых предков, но и образованными, как это должно быть в здоровом индустриальном обществе, их не назовешь. Так сказать, неполная метаморфоза.
Печальный результат всего этого, кстати не единственный, состоит в том, что работа на промышленных предприятиях ныне порождает скуку; отсюда требование короткого рабочего дня и более высокого жалованья, составляющее основу лейбористского образа мысли. Абсолютное безразличие к количеству и качеству произведенного продукта просто бросается в глаза. Половина Европы до сих пор, совсем как прежде, поглядывает на часы, как это делал я у Роджерса и Денайера, и старается протянуть время до конца утомительного рабочего дня. Труд не одухотворен, потому что неинтересен.
Но наше высокоорганизованное индустриальное общество будет способно поддерживать существующий уровень и дальше его развивать, только если обретет заинтересованных и преданных делу работников. В этом, как и во многом другом, оно никак не достигло вершины, а скорее находится в начале пути.
Нам потребовалось три четверти века, чтобы все это осознать. Людям, обладающим чувством ответственности, предстоит еще в целом как классу уяснить для себя, что счастливое, уверенным шагом двигающееся вперед человеческое общество возникнет – разумеется, при выполнении других необходимых условий – только если новое поколение будет оставаться в школе, по крайней мере, до шестнадцати лет, и только тогда молодежь обретет возможность найти свое место в жизни, сделается сознательной и экономически независимой. Хотя, как я уже сказал, я был в умственном отношении достаточно продвинут, мой голос не был решающим при определении моей судьбы, пока мне не исполнилось шестнадцать. Мой старший брат был остановлен на поворотном этапе и прожил жизнь неудачника – он так и не прилепился к своей лавке, – а мой брат Фред растратил на торговлю галантерейным товаром свои исключительные способности изобретателя и механика. Что до меня, то я избежал участи жалкого торговца и совершенно чуждой мне профессии не в силу каких-либо заслуг, а просто потому, что мне повезло.
За этими обобщениями маячит фигура моей матери, олицетворяющая слепую, действующую впотьмах родительскую опеку; люди ее поколения изо всех сил старались получше устроить своих детей, а на деле мешали им и обращали в рабство, и моя история лучшее тому свидетельство – она ведь тонет во множестве подобных историй: о людях, которые, с трудом преодолевая разные преграды и оступаясь, шли к реализации и развитию заложенных в них способностей. Моя мать – из миллиона подобных матерей, а мои братья – из бессчетного числа подобных братьев. Моя жизнь никак не составляла исключения; в основе своей она была совершенно типична; в этом главный интерес сего жизнеописания.
После того как я покинул Вуки, мать еще месяц-другой не знала, куда меня деть. Она стучалась во все двери и конечно же поведала о своих трудностях Отцу Небесному, который, как всегда, хранил загадочное молчание. Она поговорила с мисс Фетерстоноу, и мне позволено было укрыться от сгущавшегося мрака Серли-Холла в Ап-парке. Там меня еще и задержал двухнедельный снежный буран, и я начал издавать ежедневную юмористическую газету «Ап-парковский паникер», для чего использовал бумагу, предназначенную для кухонных надобностей, а также устроил в комнате домоправительницы театр теней для слуг и служанок.
Я абсолютно уверен, что современная цивилизация зародилась и вызрела в домах преуспевающих, относительно независимых людей – мелкого дворянства, джентри, крупной буржуазии; они оставили свой след в ландшафте XVI века, преобразовали архитектурный облик городов, построили загородные дома, шато и виллы, постепенно изменив и упорядочив сельскую местность. В своих поместьях, отгороженных стенами и оленьими парками, эти люди имели досуг для того, чтобы размышлять и писать. За ними никто не присматривал, в их жизнь никто не вмешивался. Они, по крайней мере, могли вести себя как им нравится. Они создали привилегированные школы, возродили захиревшие университеты, они отправлялись в большие поездки по Европе, чтобы многое увидеть и многому научиться. Они интересовались общественной жизнью, но не были поглощены ею. Управление имениями держало их в контакте с действительностью, но не отнимало всего времени. Многие, конечно, деградировали, увлекшись пустой и порочной светской жизнью, но оставалось достаточно людей, полных любознательности и пестовавших набиравшие силы науку и литературу XVII и XVIII веков. Их просторные комнаты, библиотеки, собрания картин и «редкостей» помогли перенести и в XIX век стиль неспешного объективного и обстоятельного научного исследования, свободу взглядов, чувство достоинства и определенность эстетических и умственных критериев. Эти дома породили Королевское общество, «Век изобретений», первые музеи и лаборатории, картинные галереи, изящные манеры, хорошую литературу и почти все, что чего-нибудь стоит в современной цивилизации. Основанием этой культуры, как и культуры античной, был труд простых людей. Никого особенно не беспокоило такое положение, и все же именно любопытство, предприимчивость и свободомыслие независимых джентльменов, больше чем что-нибудь иное, помогли построить современное экономическое и индустриальное общество, подготовить условия для уничтожения невыносимых условий жизни пролетариата. Именно деревенское поместье открыло путь к человеческому равенству, осуществимому не путем демократии, устанавливаемой рабочим классом, а через подтягивание всего населения до уровня джентри, не нуждающегося более в существовании низшего класса. Помещичий дом явился экспериментальной ячейкой будущего Современного Государства.
Новые силы давно переросли и покинули гнезда, где были выращены эти первые птенцы, и поместья, которые в Европе XVII и XVIII веков были полны жизни и творчества, сделались в наши дни пустой скорлупой, пристанищем для отдыха и охотничьих эскапад и утратили привлекательность обжитого гостеприимного дома. Но следы былого величия и широты до сих пор хранятся стенами, мебелью, обстановкой.
Для меня, во всяком случае, в Ап-парке были различимы прежние черты. Для меня Ап-парк был жив и полон возможностей. Этот дом оказал на меня большое влияние; он сохранил жизненную энергию, и это перевешивало не имевшие значения капризы обитательниц верхнего этажа и их ставшее привычным недовольство обиженной домоправительницей, обитавшей в ее нижней, отделанной белыми панелями комнате.
Во время этого и последующих визитов в Ап-парк, если погода мешала мне бродить по окрестностям, я рылся на чердаке, в помещениях, примыкавших к моей комнате, и находил там много всякой всячины. Я нашел несколько альбомов гравюр, сделанных по ватиканским росписям Рафаэля и Микеланджело. Я не мог оторваться от этой небывалой красоты – лиц святых, пророчиц, богов и богинь. И еще там был поначалу показавшийся мне совершенно загадочным ящик, заполненный какими-то медными деталями; их, я догадался, можно было собрать. Я, следуя методу проб и ошибок, так и поступил, и у меня получился григорианский телескоп на треножнике. Я отнес это чудо к себе в комнату. В дневное время он показывал все вверх ногами, но это не имело особого значения, хотя трудно было сфокусировать изображение, когда я обращал телескоп вверх. За ним меня в предрассветные часы и застала моя мать; окно в моей спальне было распахнуто, я изучал кратеры Луны. Она услышала, как я открывал окно. Мать мне сказала, что я могу схватить чахотку и умереть. Но в тот момент это показалось мне совсем неважным.
Сэр Гарри Фетерстоноу, подобно многим другим представителям своего класса и поколения, был человеком свободомыслящим, и нижние комнаты изобиловали смелыми просветительскими книгами. Мне позволили брать их с полки и уносить к себе в комнату. Тогда или позже, не могу припомнить, когда именно, я усовершенствовал свой неважный французский, читая прозрачную прозу Вольтера, прочел такие книги, как «Ватек»{62} и «Расселас»{63}, ознакомился с Томасом Пейном{64}, проглотил полные «Путешествия Гулливера» и открыл для себя «Республику» Платона{65}. Эта книга явилась для меня настоящим умственным освобождением. У дяди Уильямса я перенял привычку посмеиваться над обычаями и законами и потом, думаю, еще больше в этом преуспел, научившись вдобавок рисовать карикатуры, но эта книга повела меня далеко за пределы простого насмешничества. В ней заключалась поразительная и воодушевляющая мысль, что все казавшиеся вечными законы, обычаи и авторитеты могут быть брошены в плавильный котел и воссозданы заново.