355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герберт Уэллс » Опыт автобиографии » Текст книги (страница 40)
Опыт автобиографии
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 05:02

Текст книги "Опыт автобиографии"


Автор книги: Герберт Уэллс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 70 страниц)

8. Мировая революция

Когда я с трудом, мучительно пытался предвосхитить то, чем надо бы наполнить новое образование, мысли мои возвращались к проблеме, которую я впервые поднял в «Предвидениях» и которая принесла плоды в «Современной Утопии», – как из недр существующего уклада возникают основные признаки грядущего мирового порядка.

Деятельным, целеустремленным людям всегда хотелось уйти от этой проблемы, отсрочить ее, заменить сиюминутной, приемлемой, но уклончивой формулировкой. Первая французская революция проходила под лозунгом «естественной» добродетели, а революция американская дала политическое и экономическое освобождение от мнимой, преувеличенной «тирании», которое едва ли изменило саму систему. Правда, от этой проблемы не уходил Маркс. Моя привычная полемическая склонность относиться к нему с пренебрежением не мешает мне признать, что он первым увидел эти сложности. Он сумел понять, что движение, стремящееся преобразовать общество, вряд ли получит немедленную и горячую поддержку большинства – тех, кто вписывается в это общество и материально с ним связан.

Разумеется, такие люди могут способствовать переменам, на которые вовсе не рассчитывали. Например, любопытство джентльменов из Королевского общества или бурная деятельность на Тихом океане породили изобретения, открытия и усовершенствования, глубоко потрясшие мир, причем совершившие их не подозревали, каких опасных драконов выпускают на волю. Прежде чем будет возможна сознательная революционная борьба, надо найти недовольных; настаивая на этом, Маркс вел за собой свое поколение. Всю свою жизнь я упорно твержу, что он чересчур грубо противопоставлял собственников и неимущих, путая лишения и нищету с более редкими и более значимыми поводами для активного недовольства. Сам он был слишком энергичен и поглощен собой, чтобы осознать, как покорно люди дают себя дурачить, если за них взяться смолоду, как восприимчивы они к массовому и личному самообольщению, как не хотят признать свою приниженность и бороться против нее. Многие готовы посочувствовать обездоленным; мало кто признает обездоленным себя. Не понимал Маркс и того, как остро может существующий порядок вещей раздражать и мучить людей с достатком и положением. Поэтому в мятежном пролетарии, отпрыске собственного воображения, он видел единственную движущую силу революции и с пагубной решимостью на все человеческие действия ставил клеймо классовой борьбы.

Как я уже говорил, безнадежное положение социализма в начале XX века вызвано тем, что не было реальной концепции, объясняющей, кто же «компетентно воспримет» обобществленную собственность и предприятия. Неподготовленная масса неимущих явно не способна ими распорядиться. Необходимо было искать какое-то решение. Коммунистическая «диктатура пролетариата» – это и есть наскоро состряпанный «восприемник». Он не слишком пригоден для такой работы; это скорее полемическое, а не практическое решение. Однако преобразованная Лениным Коммунистическая партия оказалась гораздо более действенным шагом к тому, чтобы организованно принять имущество.

Отбросив теорию революционной классовой борьбы, мы откажемся от очень эффективного наркотика и начнем решать сложнейшую задачу. Для непосредственных, сиюминутных целей одурманенные наркотиком борцы могут сгодиться лучше, чем здравомыслящие, но хватит их ненадолго.

Приходится признать, что в периоды относительного процветания (скажем, в Америке вплоть до 1927 г.) или устоявшегося упадка (скажем, в Англии при Ганновер ах) надежда на прямую революционную борьбу невелика. Чтобы человеческий разум настроился на созидательную работу, полную тягот и разочарований, иллюзию стабильности нужно так или иначе подорвать. В прошлом бурное недовольство, как правило, выражалось в столкновениях между угнетенными и угнетателями, в классовых или расовых столкновениях, и до сих пор мы толком не понимаем, что нынешнее недовольство и нынешняя нестабильность не соответствуют этому стереотипу. Это многосторонние, а не двусторонние вопросы, и обращаться мы здесь должны не к социальным, а к интеллектуальным классам.

На одном из просмотров в Обществе кино (11 марта 1934 г.) я видел волнующий фильм Эйзенштейна «Октябрь», в котором благородные пролетарии вдохновенно выдворяют из Зимнего дворца продажных, закормленных империалистов и капиталистов с их прихвостнями. Особая роль третьей силы, русского флота, в фильме преуменьшается. Никогда еще мне не приходилось сталкиваться со столь упорным предубеждением. Моряки сыграли значительную роль в революционной истории, особенно заметную в Турции, Германии, России. Любая вооруженная, технически оснащенная сила – это живое, скрепленное солидарностью, оружие, которое может обернуться против интеллектуально немощного правительства, не способного его эффективно использовать. Реальные, никак не организованные пролетарии играли, если не в фильме, то в жизни, роль хора при Октябрьской революции. Такой же будет их участь и в любой другой.

Созидательная революция в современных условиях должна начаться в самых разных местах, причем к ней примкнет разный сброд, просто эксцентричные, взбалмошные, раздраженные, сомнительные личности. К ним нужно подходить с большим вниманием и осторожностью. Революция начинается с неудачников. Любой революционный процесс складывается из возрастающей неустроенности и диспропорций. Особенно же интересно в нашем положении то, что сейчас нет социального слоя, организации, государства, народа, школы, армии, обычного флота или воздушного, банка, закона, промышленности, чьи представители не осознавали бы все острее, как невозможны существующие порядки. Надо карикатурно исказить истинное положение вещей, чтобы рассматривать наш западный мир как самоуспокоенную «капиталистическую систему», беспощадно обирающую миллионы порабощенных жертв, которым всего-то и нужно, что восстать и положить начало новому золотому веку. Свергнув капиталистическую систему в том виде, в каком она существовала под властью царя, Россия через несколько проб, спотыкаясь и ковыляя, откатилась к государственному капитализму, и хотя она отделалась от некоторых очень обременительных традиций и институтов и поставила важные эксперименты, она, по сути дела, во власти тех же неразрешимых вопросов, что и западный мир.

Если эта посылка верна, отсюда, видимо, следует, что в общественном организме мы всюду встретим одни и те же типы психической реакции, зависящей от врожденных или очень личных свойств. Мы встретим самую многочисленную группу людей, которые продолжают жить так, как во времена видимой стабильности, – хранят верность налаженным, знакомым с детства обычаям, пытаясь до последнего мгновения сохранить веру в то, что ход событий будет следовать известным им образцам; встретим все увеличивающееся число людей обиженно-оборонительного типа, готовых бурно воспротивиться любому покушению на привычный уклад; встретим и людей, восприимчивых к новшествам, готовых признать, что многое надо приспособить и переустроить, даже если придется принести в жертву старые обычаи, привилегии, давно сложившиеся понятия. По мере того как возрастает чувство нестабильности, численность двух последних групп – революционеров и яростных реакционеров – будет возрастать за счет первой, удовлетворенной группы, стремящейся избежать волнений; причем особенно оживятся интеллект и стремление к переменам у третьего, последнего типа. Определенные социальные группы, главным образом в зависимости от того, преобладают ли в них люди с живым умом, могут обнаруживать и тенденцию к непримиримому противлению, и высокую готовность к переменам. Такие искусственно созданные профессии, как биржевой маклер или профессиональный игрок, естественно, привлекают людей ловких и ограниченных, которых вряд ли привлекут общественные переустройства, угрожающие биржевой игре; да и рантье, удалившиеся от дел, гораздо менее склонны к революционным преобразованиям, чем, скажем, работники здравоохранения или инженеры. Но в большинстве сфер – в юриспруденции, в общественном управлении, медицине, технике, промышленности, образовании, даже в армии – усиливающийся беспорядок вполне может привлекать к созидательной деятельности все больше пытливых, организованных умов. Только от них можно ждать творческого импульса. Для революционной теории прочее человечество имеет не больше значения, чем речной ил для проектирования землечерпалки, которая очистит реку.

Пытливые, склонные к планированию и организации умы, получив стимул, то есть осознав социальную неустойчивость и незащищенность, начнут, в каждом случае, с некой устоявшейся системы понятий. Их непосредственные реакции и непосредственная деятельность будут поначалу определяться заведенными порядками, от которых они едва освобождаются, так что ранние этапы скорее всего окажутся не только очень пестрыми и хаотичными, но и противоречивыми. С другой стороны, яростные реакционеры будут солидарны во всем, что касается существующего порядка. Революционная теория должна непременно найти общие формулы, которые свели бы к минимуму ненужные потери, проистекающие из несходства и недопонимания, и привели бы к отлаженной, действенной, творческой согласованности.

Я уже рассказывал о возникшей в 1900 году идее Новой республики, о том, как развивается эта идея в «Современной Утопии» (1905), и, наконец, о том, как я пытался превратить Фабианское общество в орден самураев, – что очень взволновало Пиза, Шоу, Бланда и Сиднея Уэбба и привело к полнейшему крушению моих собственных планов. После конфликта с фабианцами я пытался отступить, сохраняя достойный вид, но это было нелегко. Пришлось проглотить горькую пилюлю и примириться с тем, что я пытался что-то сделать, но не смог. Пришлось признать, что у меня нет организаторских способностей, я не умею вести за собой. Чтобы как-то утешиться, я говорил себе, что оно и лучше для писателя. «Новый Макиавелли» (1911), где я выступаю как эдакий публицист, ушедший на заслуженный отдых, – явная попытка вознаградить себя. «Великолепное исследование» (1915) показывает, что я все еще пытаюсь найти какой-то метод, позволяющий эффективно воздействовать на общество. Эта книга не была и наполовину написана, когда зловещий взор и мрачная тень Великой войны упали на ее страницы, и в моем образовании начался следующий этап.

Выше я уже рассказал о том, какие вихри в моем сознании подняла война, как внимание мое переключилось с социального устройства на международные дела, а там – на взаимосвязь между общим образованием и чувством интернационализма. Я так стремился во что бы то ни стало перестроить образование, что несколько лет это определяло всю мою интеллектуальную жизнь и формировало мою деятельность. Какое-то время я был занят тремя книгами, воплотившими новую всеобщую идеологию, и мало, непозволительно мало задумывался над тем, найдет ли моя основная идея хоть какой-то отклик. Потом я почувствовал, что витаю в облаках и в лучшем случае создаю ходкие, но бесполезные книги. Видимо, я взял совершенно неверный прицел. Мне страшно захотелось ощутимых результатов.

Новые идеи образования должны были так или иначе проникнуть в соответствующее ведомство, в школьные программы и в школы. Поскольку никто больше вроде бы этим не занимался, я почувствовал, что обязан попытаться сделать это сам, даже если ничего не выйдет. Снова, с большой неохотой, я стал ходить на собрания и заседания, чего не бывало после моего ухода из Фабианского общества. С неприязнью и тревогой слушал я, как мой собственный голос снова начинает произносить сбивчивые речи. Я так ненавижу свой голос на собраниях, что начинаю говорить раздраженно и вообще теряю нить рассуждения. Я все еще думал, что Лейбористская партия должна быть самой восприимчивой к таким конструктивным идеям, и, чтобы обеспечить себе надежную почву, принял участие в выборах 1922 и 1923 годов в Лондонский университет от партии лейбористов. Я думал не о том, чтобы меня избрали, а о том, что при помощи предвыборных обращений и листовок, скажем «Лейбористского идеала образования» (1923), смогу добиться обновления школьных программ как партийной задачи и хотя бы поставлю на подобающее место общую историю, которую преподают в начальной школе.

В лондонском университетском клубе я произнес речь (март 1923 г.), напечатанную позже под заголовком «Социализм и наука – движущая сила». Видимо, я пытался убедить себя и моих либеральных слушателей в том, что эти две вещи по сути своей идентичны; однако себя я не слишком убедил. Я говорил о желаемом как о действительном. В политические материи я полез не потому, что надеялся так достичь своих целей, а потому, что на самом деле не знал, как их достичь, а это был хоть какой-то шанс. Но людей постарше меня, которые руководили в то время Лейбористской партией, совершенно не интересовала реформа образования. Они не понимали, что можно учить по-разному. Школа, любая школа, была для них просто школой, а колледж – колледжем. Образование они одобряли, оно им импонировало, вроде городской картинной галереи, и вообще им хотелось, чтобы рабочий класс имел доступ ко всему самому лучшему, но очень уж важным образование они не считали. Сами они в этом смысле довольствовались малым.

В 1923–1924 годах начался период глубокого внутреннего разлада. Я делал то, что считал нужным, пытаясь создать пригодное для обычного читателя изложение современных знаний и идей, однако это не завладело моим воображением. Я не мог смириться с мыслью, что на большее не способен. Я выступал, говорил и, когда читаю записи, не могу поверить, что сказал так мало. Я давал интервью – и ощущал их полную бессмысленность, когда они ударяли по мне самому. Я писал статьи – и все больше чувствовал, что только подступаю к чему-то. Меня придавило ощущение каких-то помех, потраченных впустую сил, упущенного времени.

В предисловии к автобиографии я уже говорил о том, что в интеллектуальной жизни в качестве составляющего всегда присутствует желание куда-нибудь сбежать; но только сейчас, собирая факты и даты, я понимаю, какую роль сыграли эти порывы в моей истории. Снова и снова я говорил, в сущности, так: «Надо все это бросить. Надо освободиться. Надо выбраться из этого, подумать и начать заново. Вся эта суета просто душит меня, затягивая в трясину избитых, заученных ответов. Надо увидеть что-то новое, услышать, удивиться, не то я совсем выдохнусь».

Впервые это случилось, когда я взбунтовался против мануфактурной лавки и бежал в мечту о счастливом, нищем учительстве и ученичестве. Конечно, в меньшей степени и с меньшими неудобствами такое настроение возвращалось, но не проявилось в полной силе до моего развода. Тогда оно, как я теперь понимаю, стало мечтой о веселом, дерзком сочинительстве. Скрывалось под этим и то, что работа у Бриггса мне наскучила. Я не просто сменил одну жену на другую, я сменил самый образ жизни, прорвавшись к работе нового склада.

Все признаки того же самого желания бежать я снова замечаю в году 1909-м, хотя полного, глубокого разрыва с устоявшейся жизнью не произошло. Однако в «Новом Макиавелли» я, безусловно, в очередной раз высвободил энергию побега, если не в реальности, то в воображении. Сейчас (да, как ни странно, только сейчас) я понимаю, что мысль уехать куда-нибудь – скажем, в Италию, подальше от фабианских споров, утомительной и маловразумительной политики, литературной рутины – захватила целиком мое подлинное «я», а в истории Ремингтона, Маргарет и Изабеллы я просто инсценировал это желание. Ремингтон заместил меня самого, ослабил мое напряжение. Он вырвался из моего мира вместо меня – и в величавом спокойствии делился отвлеченными политическими соображениями à la Макиавелли, как о том мечтал я сам.

Мы переехали из Сандгейта в Лондон (1909 г.), потом из Лондона в Истон-Глиб (1912 г.), и там я снова угомонился. Обо всем этом вполне достаточно сказано в «Книге Кэтрин Уэллс». Глобальные вопросы войны и мира не выходили у меня из головы несколько лет. В 1924 году меня снова посетило то же настроение, настолько явное, что сейчас я удивляюсь, почему не сразу его опознал. На сей раз я не поехал писать в Италию в образе нового Макиавелли, я отправился на юг Франции. Разница небольшая. Я частично воплощал фантазию двенадцатилетней давности, с попустительства и при содействии жены, которая почувствовала, что мне очень тяжело, и поняла, что со мной происходит. Во Францию я устремился не сразу. Сначала я полетел на Ассамблею Лиги Наций, чтобы отправиться оттуда в кругосветное путешествие. Там, в Женеве, я изменил планы и повернул на юг, к Грасу. Я обнаружил, что могу, почти как Ремингтон, уйти от всех дел, по крайней мере на несколько месяцев, укрыться среди холмов, забыть о насущных заботах Англии, просеять все свои соображения и намерения, а потом – писать.

Началась двойная жизнь. Основное течение моей видимой, официальной жизни все так же проходило через дом в Эссексе – там разбирали мою корреспонденцию, вели мои дела, а на маленькой ферме (mas) под названием Лу-Бастидон, неподалеку от Граса, я, не хуже пророка Осии, изображал Уильяма Клиссольда, удалившегося на покой промышленника, заставляя его рассмотреть и обдумать мир. Три зимы с небольшими перерывами жил я в этом прекрасном солнечном уголке, очень просто и бесхитростно – сидел на солнышке, гулял среди цветущих олив, ходил и дальше, к холмам, и почти совсем не видел светской жизни, которая протекала так близко от меня, на Ривьере. Все это время я думал и писал о Новой республике, о том, как же действительно ее создать.

Жаль, что эти сезонные затворничества продолжались недолго. Неприметные сложности и затруднения – тоска по ванной, по электричеству и, может быть, по небольшому автомобилю – измучили меня. Попытался я возвести Лу-Бастидон на более прочном основании – и что же? Попал в западню. Я начал заигрывать со строительством и садоводством. Развлечение это наглядно, оно немедленно удовлетворяет творческий импульс и очень легко может отвлечь от действительности. К строительству и к садоводству можно пристраститься, как к алкоголю, отвлекая свой ум от всего мира и от собственных притязаний; Ривьера усыпана виллами, свидетельствующими о том, как обычен такой порыв. Я приобрел участок земли с прелестным утесом, виноградом, жасмином и бегущей неподалеку речушкой, построил дом, который назвал Лу-Пиду. После этого опрометчивого шага тяготы хозяйства и хлопоты автомобилевождения, а также садоводческие заботы стали затягивать меня. Ривьера, пронюхав обо мне, протянула к моему убежищу свои щупальца. Лу-Пиду был любительским, милым строением со своей особой прелестью, но настойчиво стремился разрастаться и усложняться. Он все меньше походил на убежище и все больше превращался в западню. Заботы и нужды множились, рвение и силы угасали, я проводил там все меньше времени, и, соответственно, становилось все меньше прекрасных, солнечных часов, отведенных размышлениям. Наконец, в мае 1933 года, настал день, когда я понял, что работать там толком не могу.

Как раз в начале 1933 года написал я вступительную часть автобиографии и настроение той поры передал вполне.

В конце концов я бросил Лу-Пиду, как змея сбрасывает кожу. Для этого требовалось усилие, но тяга к освобождению снова взяла верх. Я решил, что продам его или, если нужно, подарю. Совершив последнюю прогулку по оливковой роще на холме, я попрощался с апельсиновыми деревьями, которые сулили так много, с кустами роз, благословил ивы и ирисы, которые посадил по берегу, побыл на террасе бок о бок с серьезным черным котом, к которому очень привязался, и в последний раз спустился по знакомой дороге на станцию, в Канны.

Возвращаясь в Лондон, я угодил сначала на неистовый, но небезынтересный Международный конгресс ПЕН-клубов в Рагузе, на котором был председателем, а затем заглянул в совершенно новую для меня Австрию, которая поразила меня зеленой свежестью раннего лета. Теперь моя лондонская квартира – мой единственный дом. Два мальчика, о которых говорится в конце восьмой главы, сегодня уже сами отцы семейств, и у них свои дома, сыновья и дочери, а Истон-Глиб, описанный в «Книге Кэтрин Уэллс», я продал после ее смерти в 1927 году. Для меня он слишком велик и слишком пуст. Теперь я просмотрел всю свою семейную жизнь от начала и до конца. Этот этап завершен. Квартира над грохочущими Бейкер-стрит и Мэрилебон-роуд подходит для работы ничуть не меньше, чем любое другое место; ее легко содержать; я могу уехать, когда захочу, куда захочу и на сколько захочу; Лондон, несмотря на весь мой неистовый радикализм, очень мил и дружелюбен ко мне. Хотя у меня нет собственного сада, Риджент-парк у самых моих дверей и с каждым годом все прекраснее; нет садов, подобных Кью-Гарденс, и нет в мире людей, более приятных, чем лондонские жители.

«Мир Уильяма Клиссольда», над которым я работал в Лу-Бастидоне, хаотичен, хотя на самом деле я отвлекаюсь меньше, чем кажется. Суть, до которой я добрался только в книге пятой (первые четыре книги написаны в основном, чтобы привести в мир братьев Клиссольд), суть эта в том, что можно объединить творческие силы, рассеянные по миру, чтобы они, плодотворно сотрудничая, составили что-то вроде «легального заговора». Я представляю себя на месте мудрого промышленника, наделенного научным складом ума, и вот как он это видит:

«Бессмысленно думать о созидательной революции, если только в ее руках не будет определенной власти, и очевидно, что созидательная власть принадлежит в мировом масштабе, с одной стороны, современной промышленности, связанной с наукой, а с другой стороны – финансистам. Люди, осуществляющие руководство в этих областях, могут конструктивно изменять условия жизни в пределах своих полномочий. Никто другой не может осуществить такие перемены.

Вся остальная власть в нашем мире – либо долевая, либо ограниченная; либо откровенно обструкционистская, либо откровенно деструктивная. Власть признанного и пассивного права собственности, например, – всего лишь власть удерживать цены. Власть толпы – в забастовках, она воплощается в разрушении машин, в ненависти к специалистам… Только при помощи сознательного, легального и всемирного сотрудничества людей науки, знакомых с промышленностью, людей, способных контролировать основные артерии, по которым поступают кредиты, людей, способных контролировать газеты и политиков, – запущенную ими почти бессознательно колоссальную систему преобразований можно привести хоть к какому-то обнадеживающему порядку развития.

Такие люди, хотят они того или нет, и есть настоящие революционеры. Я считаю, что мы, промышленники и финансисты, становимся все образованнее, расширяем свой кругозор, по мере того как предприятия наши растут и переплетаются друг с другом. Если мы сумеем привить современному бизнесу достаточную ответственность, критическое взаимодействие и взаимодействующую критику, свойственные среде ученых и вообще компетентных людей, мы сможем отладить всемирную систему валютной и экономической деятельности, тогда как политики, дипломаты и военные никак не могут расстаться со своей исконной привычкой к фиглярству, чтобы понять бизнесменов и финансистов… В денежном и экономическом отношениях нам вполне по силам построить мировую республику средь бела дня, прямо под носом у тех, кто представляет старую систему. Я все больше убежден, что понять нас – значит быть с нами; мы нисколько не растеряем преимуществ своего положения и не подвергнемся риску проиграть, если будем совершенно открыто говорить о наших проектах и методах и просто воплощать их в жизнь.

Именно это я и понимаю под „легальным заговором“… Многие явления, которые сегодня представляются нам безнадежно антагонистическими, – например, коммунизм и мировые финансы, – в ближайшую половину столетия могут развиться настолько, чтобы двигаться вперед бок о бок, параллельными путями. В настоящее время крупные компании, занимающиеся сбытом, резко противостоят кооперативным потребительским ассоциациям; однако одна или две такие крупные компании уже заключили важные договоры с этими массовыми экономическими организациями, представляющими общественность. Обе стороны основываются сейчас на очень грубых представлениях об общественной психологии и общественной справедливости. Обе склоняются к интернационализации под давлением одних и тех же существенных причин.

Я не вижу повода сомневаться в том, что улучшатся личные качества и укрепится солидарность людей, которые в следующем столетии будут стоять у руля большого бизнеса. Они обретут бóльшую широту и ясность кругозора, более глубокие моральные устои. Быть может, в силу своего характера, желаемому я придаю черты действительного. Но мне кажется нелепым предполагать, что те люди, которые сегодня так крепко держат банковские рычаги, – люди ограниченные, заурядные, беспечные или склонные к начетничеству, – являют собой окончательный и неизменный тип банкира. Столь же неразумным кажется мне предположение, что такие полуобразованные, опытные дельцы, как мы с Диконом, а также наши партнеры и современники – нечто большее, чем паллиатив промышленного лидера, и что не появится кто-нибудь получше. В конце концов, Дикон и я – в лучшем случае ранние образцы, модели 1865 и 1867 годов…»

Все это написано тогда, когда еще никто не вспоминал об американском президенте по имени Франклин Рузвельт и о его поразительной попытке так упорядочить свободную капиталистическую систему, чтобы быстро сдвинуть ее в сторону государственного социализма. У легального заговора в варианте Клиссольда («Мир Уильяма Клиссольда») есть одно уязвимое место – там попросту упущен тот факт, что, хотя созданные частным образом производственные, промышленные и занимающиеся сбытом организации в значительной степени поддаются прямой национализации, частный капитал по духу своему и способам управления решительно и неизменно отличен от любого общественного капитала. Это просто попытка извлечь выгоду в сфере, которая не находится под контролем общества, такая же антисоциальная, как попытка извлечь выгоду, подделав эталонный ярд. Теперь мы хорошо это знаем. Усердный читатель сможет найти это, еще не до конца выясненное, положение в «Труде, богатстве и счастье человечества». Общественный контроль над кредитами и научная реорганизация мировой денежной системы – необходимый предварительный этап в создании планируемой мировой экономики. Как мне самому, так и нашим лейбористским лидерам, и, по сути дела, практически каждому в 1926 году, Уильяму Клиссольду еще необходимо подумать об отношениях денег и кредитов к частной собственности.

Более того, преувеличивая мое собственное отвращение к доктрине классовой борьбы, Клиссольд в своем мире создал слишком уж широкую пропасть между промышленником-организатором и техническим ассистентом или искусным ремесленником. Рабочих он отвергал, поскольку они всего лишь рабочие, совершенно не учитывая политических возможностей и способностей их более образованного слоя. Я почти полностью отождествил себя со своим воображаемым дельцом. Очевидно, меня еще слишком огорчала Лейбористская партия в том виде, в каком я ее застал. В негативной реакции на массовую демократию, которую воплощали ее основные глашатаи – Макдональд{308}, Сноуден{309}, Томас{310}, Клайнс{311} и тому подобные, я недооценивал постоянно возрастающий интеллектуальный уровень лучших рабочих-специалистов, да и наиболее честолюбивых представителей молодежи. У них, во всяком случае, я должен просить прощения за то, что воплотился в Клиссольда.

Книга эта вышла в 1926 году. Преподнесли ее как весьма значимую, и она получила изрядную порцию благотворной отрицательной критики, так что я пересмотрел идею «легального заговора» почти сразу. Чутье меня не подвело, я был прав, когда писал от третьего лица. Вскоре я изо всех сил пытался высвободиться из сети опрометчивых обязательств, которые дал Клиссольд, и выработать новую точку зрения. Мой первый опыт политического трактата мне вручили обратно с многочисленными поправками, и я ими воспользовался.

Весной 1927 года меня попросили прочитать лекцию в Сорбонне. Я выбрал тему «Демократия в процессе пересмотра» и настаивал на том, что необходима некая организация вроде моих самураев, которая заменила бы грубые методы, применяемые на выборах современными политиками. Я, так сказать, пропагандировал легальный заговор, приспособив свою пропаганду к исключительно узким взглядам французов. Должен сказать, что на сей раз в Париж я отправился с женой. Нас чествовали и развлекали, мы были очень счастливы вместе, и никто из нас не догадывался, что смерть уже приступила к своему делу и через шесть месяцев мы расстанемся навсегда. Титульный лист этой лекции – последний титульный лист, на котором я нарисовал для нее «ка-атинку». Воспроизвожу его здесь в память о пронесенном через всю жизнь союзе и той постоянной, неприметной помощи, без которой не было бы описанных здесь трудов. О наших последних шести месяцах я рассказал в «Книге Кэтрин Уэллс».

После ее смерти я принялся изменять и объяснять свою концепцию легального заговора – себе самому, а затем и другим. Я написал небольшую книжку «Легальный заговор. Проект мировой революции» (1928) и был настолько убежден, что это – набросок, проба, что организовал ее публикацию так, чтобы при случае изъять ее, переделать и издать года через два. Новое ее название – «Что нам делать с нашей жизнью?» (1931). Когда я писал этот, уже третий, вариант «легального заговора», я чувствовал, что наконец-то приступаю к разработанному проекту. Книг а «Труд, богатство и счастье человечества», выпущенная после многих мытарств в 1931 году, в главах, посвященных политике и образованию, содержала еще более разработанный план, основанный на изучении современных условий. Определял я все яснее, писал – все уверенней.

Во всей этой работе я, по сути дела, лишь избавлялся от липшего, заострял проблемы, расставлял точки над i. Легальный заговор – Новая республика плюс опыт длиной в треть века; рабочий план вместо «предвидений». Я продвигался вместе со своим поколением от умозрительной сказочной страны к четко разработанному проекту.

В книге «После демократии» (1932) я собрал разные работы – лекции, прочитанные в берлинском здании рейхстага (1928) и мадридской Residencia de Estudiantes[30]30
  Студенческий городок (исп.).


[Закрыть]
(1932), меморандум о положении в мире, подготовленный по просьбе одного или двух влиятельных американцев в 1932 году и поначалу распространявшийся частным образом, лекцию в оксфордской летней школе либеральной партии (1932) и вытекающую из нее статью «Всемирная либеральная организация», где я дал дополнительное определение все той же концепции с либеральных позиций. Опробовал я свою основную идею и в «Дейли геральд» (декабрь 1932 г.) под заголовком: «Нужны общие убеждения для всех левых партий в мире», но отклик был незначительный. Эту статью перепечатали как вступление к «Манифесту» нового Содружества прогрессивных обществ, представлявшего собой что-то вроде «Сообщества новой жизни» пятьдесят лет спустя. Исследовательская нотка в этих работах сводится к минимуму, поскольку идеи мои стали определенней, изменения – все мельче и мельче.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю