Текст книги "Опыт автобиографии"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 70 страниц)
Критикой материала, через который я с немалым трудом пробивался, я обязан моему последующему жизненному опыту. Теперь я сознаю, в какие условия был поставлен, но в ту пору я не мог еще понять громадных перемен, происходивших в мире. Мне было не разобраться, в какой мере Нормальная школа или Министерство образования и само по себе обучение науке отражали эти перемены; я не брал в толк, какие противоборствующие силы делали мое образование в чем-то лучше, а в чем-то хуже и что помогло мне выбраться из тенёт рабства и сделаться студентом, а потом бросило на произвол судьбы. Сначала я вознесся духом, а затем растерялся и впал в отчаянье. Я сейчас оправдываю себя куда больше, чем в былые времена. Во мне тогда глубоко укоренилось унизительное чувство, что в физике и геологии мне отнюдь не удалось так же преуспеть, как в предметах, потешивших мое честолюбие в Мидхерсте. Мне надо было что-то противопоставить вызревавшему во мне комплексу неполноценности. Я нашел эту возможность в небольших успехах в других областях. Пока я подвизался в торговле, меня выручали богохульство и самоуверенные рассуждения об общих истинах. Теперь мне помогла позиция смелого философа; она избавляла меня от депрессии, порожденной ученичеством у Гатри и Джада.
Громкий смех и изумление Дженнингса успели уже меня убедить, что я чертовски остроумен, а мои оригинальные выступления в Дискуссионном обществе имели успех и принесли мне дружбу нескольких сумевших меня оценить друзей. Первоначально их было трое – Тейлор, Портер и Э.-Х. Смит, но их я в дальнейшем потерял из виду; потом к ним присоединились оставшиеся моими друзьями на всю жизнь А.-Т. Симмонс, Уильям Бертон, Элизабет Хили и А.-М. Дэвис. Мы слонялись по коридорам, собирались в чайной комнате за ланчем, одалживали друг другу книги, научные статьи и развивали в себе способность к беседе.
Занятно, что, хотя я живо помню Дискуссионное общество, у меня из памяти совершенно выпали мои собственные выступления. Судя по тому, что мои друзья их запомнили и находили в них удовольствие, я и впрямь все это говорил. Собрания происходили в подвальной аудитории, принадлежавшей Горной школе. Газовая горелка была, по-моему, одна. Кафедра и студенческие скамейки были окружены не слишком хорошо освещенными изображениями геологических пластов, образчиками руды и тому подобным, а также какими-то непонятными схемами. Порядок заседаний был такой: сначала читался доклад, занимавший полчаса или немногим больше, потом шли ответы на вопросы, и под конец начиналась беспорядочная дискуссия. Те, кто стеснялся говорить, вставляли отдельные замечания, что-то выкрикивали или просто стучали по столу. Да так увлеченно, что выплескивались чернила. Нам не разрешалось затрагивать религию и политику. Остальная вселенная была в полном нашем распоряжении. Я возражал против запрета на религию и политику. По моим понятиям, это были области первостепенной важности, условия человеческого существования, в особенности для людей молодых. Я сделал все возможное, чтобы ослабить и нарушить эти ограничения, держась только элементарных приличий, и один-два самых серьезных студента стали с опаской поглядывать на меня, готовые в нужный момент крикнуть «К порядку!». Однажды вечером кто-то читал доклад «О предрассудках» и насчитал их целых тринадцать. Я заговорил об их источнике. «Один странствующий проповедник, имя которого я не вправе называть в этом собрании, – начал я, – имел двенадцать учеников…»
На меня сразу же накинулись, и мы спорили почти час. Я настаивал на том, что «странствующий проповедник» – это самое точное и уместное определение человека, который был основателем христианства. Но словарь среднего англичанина набит стереотипами и затхлыми вторичными ассоциациями. Нам кажется, что слова «странствующий проповедник» приводят на ум не очень высокого пошиба священнослужителя из какой-нибудь секты. Тем хуже, утверждал я, для этой секты. Все, как я понял, были настроены против меня. Даже мои близкие друзья глядели на меня хмуро и осуждающе. Меня попросили отказаться от своих слов. Я ответил, что все свои сведения я получил из такой авторитетной компиляции, как Новый Завет. Это не помогло. Прежде всего, не приняли определения Нового Завета как «авторитетной компиляции». Президиум сделал мне предупреждение, но я настаивал на своем.
Потом меня вытащили из аудитории, хоть я и отбивался. Незадолго до этого Чарльза Брэдлоу выдворили с дракой из зала заседаний. Члены палаты общин от Ирландии покинули эту ассамблею столь же непростым, но восхитительным образом. Меня же попутно дергали за лохмы, что мне, конечно, не понравилось, но в целом об вышеупомянутом доблестном приключении остались лишь приятные воспоминания.
Впрочем, я не намерен углубляться в подобные анекдоты. Достаточно одного примера. Дискуссионное общество было хорошей школой хулиганских выходок и непочтительности. В учебных аудиториях я тоже прославился всяческими шалостями, тем, например, что начинал завывать с закрытым ртом, в котором держал резиновую трубку, вызывая взрывы неуместных аплодисментов. Нам, студентам на стипендии, платили по средам, клерк с жестянкой и портфелем появлялся перед нами, выкрикивая наши имена тоном, казавшимся нам почему-то очень оскорбительным. Мы смеялись над ним, иронически аплодировали, но этого нам показалось мало, и последовал настоящий бунт, так что клерк помчался к нашему инспектору и впредь потребовал, чтобы его сопровождал полицейский; иначе, казалось ему, мы способны покуситься на его жестянку.
Мне кажется, я был тогда достаточно противным субъектом – худым, нескладным и обшарпанным, кандидатом на исключение, на том этапе мне не припоминается ничего для меня лестного, кроме, пожалуй, дружбы и уважения Дженнингса и других людей, оставшихся преданными мне на всю жизнь; среди них был P.-А. Грегори{98} (теперь сэр Ричард, редактор «Нейчур»), и это подавало надежду, потом меня оставившую, что я со временем стану человеком. Мои верные друзья помогали мне сохранить самоуважение и не позволяли чувствовать себя совсем уж неудачником. Они компенсировали мне бессмысленность моих учебных занятий.
Министерство образования оплачивало проезд до Лондона студентам, лаборантам, преподавателям-стажерам, дальше начиналась полная самостоятельность. Нас не расселяли и не проверяли, как мы устроены; только на второй год позаботились о столовой, где можно было бы поесть среди дня по разумной цене, и, за исключением инспектора, отставного офицера, никто не следил, чтобы наши опоздания не превращались в систему, не смотрел, чтоб мы не курили в неположенных местах, не шумели, не шатались без дела; инспектор посылал нам расчерканные красным карандашом экземпляры правил поведения, но никого больше не интересовало, где мы и что с нами. Я был волен бездельничать, и никто не старался направить меня на путь истинный. И я не был единственным, чей образ жизни и питание отличались безалаберностью. У меня всего только слабел интеллект, но на моих глазах студенты в лабораториях дважды падали в голодные обмороки. Мне еще придется рассказать, как я расплачивался своим здоровьем за годы, проведенные в Южном Кенсингтоне. Тогдашние школы, должен повторить, не только игнорировали педагогику, но и вообще не заботились, хотя бы из приличия, о нашем здоровье.
Естественно, я постарался вернуть веру в себя, отвергнув точные науки и пестуя свои литературные амбиции. Амбиции эти были не столь велики. Но зато в социалистическом движении я сыскал самое широкое поле деятельности и приложения умственных сил, не нашедших применения в физике и геологии. Сдав экстерном экзамены в Лондонском университете, я не стал готовиться к дальнейшим курсовым экзаменам в области науки, а занялся социалистической пропагандой.
Поначалу я не связывал в единое целое научные и социалистические идеи и не строил планов нового научно организованного общества. Социалистическое движение в Англии находилось под эстетическим влиянием Рёскина{99}; его участниками были поэты и художники, например Уильям Моррис{100}, Уолтер Крейн, Эмери Уокер и Кобден-Сандерсон, блестящие интеллектуалы, такие как Бернард Шоу и миссис Анни Безант, преподаватели, прошедшие выучку в области классической философии вроде Грэма Уолласа, прогрессивные церковные иерархи, среди которых был Стюарт Хедлем, и небольшая группка чиновников, включавшая Сиднея Уэбба{101} и Сиднея Оливиера. Эти вожди не разбирались в философской стороне науки и были сбиты с толку индивидуализмом Герберта Спенсера{102}, полагавшего, что биология враждебна социализму. Не припомню, чтобы я как-то пытался в те годы развеять их заблуждение. Возможно, здесь сыграл роль подсознательный антагонизм по отношению к науке, во всяком случае к тем представителям науки, с которыми я столкнулся в последние два года в Южном Кенсингтоне.
Мы с Уильямом Бертоном и Э.-Х. Смитом объявили себя самыми отчаянными социалистами, в знак чего повязали красные галстуки. Остальные члены нашей компании придерживались тех же взглядов, но вели себя поумереннее. Мы таскались на встречи Фабианского общества, которое немного напоминало мне лендфордский парламент, и ходили на воскресные вечера в Келмсот-хаус, на Мэлл, в Хаммерсмит, где Уильям Моррис собирал людей в некоем подобии домашней оранжереи. Выступая, он обычно стоял у стены, заложив руки за спину, наклоняясь вперед на каждой фразе и откидываясь назад, когда ставил точку. На этих собраниях очень выделялись Грэм Уоллас, красивый молодой человек с юмором эрудита, и Шоу, неотесанный, напористый дублинец, записной оратор. Мелькали там еще разные иностранцы, безостановочно, с большим чувством тараторившие на языке, который они принимали за английский. Выступать на этих сборищах члены нашей маленькой группы не осмеливались, но мы громко аплодировали, а на обратном пути к станции метро в Хаммерсмите, не стесняясь, комментировали услышанное.
После курсовых экзаменов на втором году обучения дальнейшее пребывание мое в Южном Кенсингтоне было под вопросом. Сохранилось мое письмо Симмонсу, в котором я рассуждал о возможности устроиться школьным учителем. Это письмо напоминает мне (иначе я бы о них забыл) о моих существовавших уже тогда притязаниях на литературный успех. (В этом письме я делился замыслами будущих своих работ, включая «Все о Боге» и «Очерк нового построения общества».) Опасения мои, к счастью, тогда не оправдались: мне дали возможность и дальше попробовать себя в науке, так что я, поразмыслив, не стал писать агенту, подыскивая учительское место. Отец пристроил меня на месяц к моему дяде Чарльзу, небогатому фермеру, живущему в Минстеруорте, неподалеку от Глостера. Там, едва мои сомнения, возвращаться ли мне в Южный Кенсингтон, рассеялись, я принялся за работу о социализме, предназначенную открыть осеннюю сессию в Дискуссионном обществе.
Я и минуты не потратил на геологию. Зато, насколько помню, докладом я занялся основательно. Я писал его, переписывал, сделал совсем непонятным, еще раз переписал и принялся за него заново. Я съездил на денек в Челтенхем, где Э.-Х. Смит жил у своего отца, зеленщика, чтобы обсудить с ним возможность подчинить себе Дискуссионное общество, повернуть его к обсуждению проблем социализма и основать в колледже свой журнал. Мы решили развивать в Кенсингтоне интерес к делам литературным и политическим, не оглядываясь на то, понравится это нашему руководству или нет.
Во всяком случае, мне удалось провести Министерство образования и заставить его третий год платить мою еженедельную гинею. В Южный Кенсингтон я пришел учиться и в самом деле многое узнал, но все-таки уделял меньше всего времени и внимания тому, что преподносил нам профессор Джад. При этом у меня не было тогда ощущения, что я кого-то обманываю. Я и в самом деле работал усерднейшим образом, но не в Большой геологической лаборатории и не в отделе минералов и горных пород, находящемся в Музее естественной истории, а в учебной библиотеке, в библиотеке искусств и в читальне Дайса и Фостера. Если меня и оставила потребность знать все о прошлом, настоящем и возможном будущем планеты Земля, я изо всех сил старался проникнуть в содержание социализма. Я не только читал обширную пропагандистскую литературу, но и углублялся в вопросы истории, социологии и экономики. Мне нужно было во что бы то ни стало узнать, что думали о мире такие большие люди, как Гёте, Карлейль, Шелли, Теннисон, Шекспир, Драйден, Мильтон, Поуп, а также Будда, Мухаммад и Конфуций, и что они значат для меня. Я учился у английской прозы и оттачивал свой ум в спорах с каждым, кто готов был со мной поспорить.
Нам удалось основать «Сайенс скулз джорнал», причем мы встретили неожиданную поддержку в лице А.-Е. Таттена, страстного энтузиаста химии, рассчитывавшего найти в журнале место для своих публикаций, и он очень старался для нас, пока не обнаружил, что мы всего лишь дилетанты и настоящие наши интересы лежат в сфере литературы и социализма. Я был первым редактором этого журнала, но в апреле 1887 года инспектор, узнав от профессора Джада о моих малых успехах в геологии и обеспокоившись этим, заставил меня отказаться от этого поста в пользу Бертона. Но к петрографии это меня не вернуло. Я сделал отчаянную попытку, пока не поздно, подготовиться к экзаменам, но даже в последние две недели перед экзаменами не сумел по-настоящему сосредоточиться на этом предмете.
Как раз в это время я открыл для себя заставившую меня немало поразмыслить «Французскую революцию» Карлейля и пророческие работы Уильяма Блейка{103}. Каждый день, прихватив с собой тетради и учебники, я отправлялся в читальню Дайса и Фостера или в библиотеку искусств. Я положил себе часа два для серьезной учебной работы и конспектирования, а потом в качестве вознаграждения – полчасика Карлейля, чью книгу я держал для себя у Дайса и Фостера, или Блейка, которого я брал в библиотеке искусств. Затем предполагалась небольшая прогулка по выставке картин Чентри{104} – они тогда были в Кенсингтоне, поскольку галереи Тейта{105} еще не существовало и не было возможности поместить там эти шедевры викторианского искусства, – надо было еще осмотреть майолику, изделия из металла и тому подобное, ну а потом уж вернуться к минералам. Но задолго до того, как истекали эти два часа, меня одолевали усталость и отвращение к петрографии; меня, что называется, тошнило от минералов, они просто лезли у меня из ушей. Гранит, габбро, гнейс – мне было все равно. Какая разница? Представить себе невозможно, до чего безразлично мне было, как влияет то или иное содержание кислот калия на фельзитную основу кристалла. Ведь здесь, прямо у меня под рукой, лежал альбом Блейка с его странными рисунками, на которых передо мной представали косматые божества с резкими чертами лица, устремленные к небу взвихренные духи, искаженные фигуры в контрастах света и тьмы. Что Блейк хотел всем этим сказать об Альбионе? Казалось, в рисунках его заключено все на свете, в то время как Джаду сказать было совершенно нечего. Я и не замечал, как кипа тетрадей и учебников отодвигалась в сторону, а загадки Блейка сами собой оказывались прямо перед моими глазами.
На это я и потратил последние дни, оставшиеся до экзаменов, которым предстояло положить конец моей карьере серьезного ученого.
5. Социализм (без компетентного восприемника) и переустройство мираВо вступительных главах я пытался рассказать, как мой личный опыт в Академии Томаса Морли, где меня на старый лад готовили в коммерсанты, потом в новомодной грамматической школе в Мидхерсте и в Южном Кенсингтоне с его множившимися как грибы колледжами смыкался с ходом истории, отражая перемены, происходившие и набиравшие силу на протяжении XVII, XVIII и XIX веков. Во всем мире мало-помалу разрушалась феодальная система, исчезали большие поместья, разорялись мелкие торговцы, приходило в упадок мелкое производство, развивалась промышленность, росла производительность труда и формировались новые, лучше образованные слои населения, складывался единый и всеобщий тип образования, рушились политические перегородки, и человечество сливалось в одно целое. История моего отца, моей матери и всей моей семьи – это лишь частный пример того, что происходило с огромным числом людей, которых жизненные обстоятельства толкали к еще не осознанному единству. Наши умственные отклики на подобное положение дел были в конечном счете столь же важны, как и реакции физические. Как люди моего типа относились к происходящему?
Сегодня умные головы уже отлично понимают всеобщий характер сдвигов в объективных условиях нашей жизни. Множество открытий и изобретений в сфере производства, новшества и перемены в финансовой области высвободили столько человеческой энергии, что, во-первых, отпала необходимость в монотонном и отупляющем труде, во-вторых, разные части мира оказались ближе друг к другу, чем за триста лет до того Лондон и Йорк, в-третьих, разрушительные возможности человечества так возросли, что стало невозможно даже помыслить о войне, которая в наши дни охватила бы всю планету. Мы должны осознать, что плановое мировое государство, вобравшее в себя в целях общего блага различные формы человеческой активности, при всех стоящих на пути к нему трудностях, сделалось отныне для нас чем-то неизбежным, неотвратимым и, пока мы к нему не пробьемся, история человечества останется чередой конвульсий с редкими просветлениями. Как биологический вид мы являемся частью планетарного процесса. Нам нет дороги назад, к прежней стабильности; повернуть к старому – значит продлить наши общие беды. И потому нам необходимо перестроить нашу социальную и экономическую систему и прийти к новым, приемлемым для нас условиям. Чем скорее каждый из нас это поймет, тем быстрее мы преодолеем препятствия и тем лучшее будущее нас ждет. Чем больше людей придет к этой мысли, тем скорее сформируется новое общество. Я верю в это столь же безусловно, как в то, что Земля круглая, что она вращается, что существует земная гравитация и атмосферное давление.
Но бесспорное сегодня еще вчера подвергалось сомнению, а позавчера относилось лишь к области гипотез и предположений. Нынешние элементарные истины конечно же не считались такими в 1887 году и не представали с подобной ясностью и полнотой. Они не только были недоступны обычным людям, таким как я, мои братья и школьные товарищи, а также мои друзья по колледжу и учителя, – в той же мере они находились вне сферы интересов ученых, посвятивших себя обсуждению политических и социальных вопросов и проблем социалистического движения.
Возможно, последние острее, чем остальные, предчувствовали надвигающиеся перемены и новый для нас образ жизни, но, как со временем выяснилось, они абсолютно не представляли себе, как будет выглядеть это новое. Насколько они были слепы к масштабу и в первую очередь к скорости этих перемен, и насколько слепы были все мы, я постараюсь далее показать, хоть рассказ об этом и уведет меня в сторону.
Мне хочется, чтоб вы ощутили, какое впечатление произвел на меня тогда социализм и как я шаг за шагом осознал его границы; как постепенно я пробивался к моим сегодняшним представлениям.
Занятно вернуться мыслью в те годы и припомнить все, чему я научился, пока сидел в хаммерсмитском флигеле, – начинающий студент, слушающий Бернарда Шоу – молодого, поджарого, с рыжей бородкой, оттенявшей его бледное, вдохновенное лицо, или сутулого Грэма Уолласа, который, несмотря на свою ученость, умел говорить поразительно ясно. Как ни старайся, невозможно, увы, вернуть тогдашнее мое простодушие. Я вспоминаю только то, что видел, а не то, что чувствовал. У меня осталось лишь ощущение, что я наблюдал за людьми исподтишка. Они произносили речи, не обращая внимания на нас, а мы, юные аутсайдеры, слушали их и могли вставить от себя только слово-другое. Мы были публикой живой и достаточно критичной, но при этом оставались младшими учениками, и все в нас кипело. Мы слушали, как они планировали свои политические ходы. Они казались нам сильными духом, но осторожными в методах людьми. Моррис иногда возбуждался – когда он, например, выказывал сочувствие приговоренным к смерти чикагским анархистам, – но ведь он был поэтом. Надвигалась революция, однако эта полная доблести фабианская группа искренне желала, сколько возможно, ее ограничить. Их целью было проникнуть в существующие структуры, во власть, а не изменить сами эти структуры. Их революционные проекты не вызывали доверия. Здесь было больше протеста, чем тактики.
Чем дальше, тем больше отдаляется от меня тогдашнее ощущение стабильности порядков, которым мы противостояли. В подсознании тогда всех не оставляло иллюзорное представление об устойчивости окружающего. В Хаммерсмите разделяли ту же систему взглядов. Понадобилось потрясение мировой войны, чтобы английский народ утерял чувство неизменности жизни. А в те времена люди чувствовали и говорили так, словно все вечно стоит на одном месте и на белом свете прочно укоренилась социальная несправедливость, против которой приходится протестовать и искать от нее избавления.
Можно сказать, что социализм был реакцией группы интеллектуалов (очень различных между собой) на перемену масштаба человеческой деятельности и что появился он вместе с этой переменой. Социалисты и сами себя не вполне понимали. Никто не задавался вопросом, почему социализм появился именно тогда, а не раньше и не позже. Это направление мысли даже поначалу не интересовалось своим происхождением. Различные формы этой теории в сознании ее сторонников выглядели как героические революционные новации. А между тем социализм имел свои исторические корни в эпохах, когда люди интуитивно готовились к преобразованиям. Своим теоретикам социализм казался чем-то кардинально отличным от старого уклада жизни. Люди увлеченно решали вопрос, почему дела обстоят именно таким образом, тогда как должны в любом случае быть совершенно иными. «Мы будем жить в новом мире, и он будет называться социализмом», – говорили они. Но они не понимали, что новый мир уже формируется, отличаясь от старого своими масштабами и производительными силами.
Социализм начал развиваться сначала в Англии, а затем во Франции, потому что индустриальная и техническая революция сперва захватила Англию, затем Францию, а потом уже остальные страны. Со времен Роберта Оуэна отдельные люди пытались под знаменем социализма создать построенные на рациональных социальных и экономических основах общины, которые искажались до неузнаваемости или вообще исчезали с лица земли под воздействием неких слепых сил. Эти социалисты не сознавали той простой истины, что старые социальные и экономические отношения будут вопреки их усилиям все равно пробиваться на поверхность.
В этих псевдоконструктивных социальных попытках не было ничего особенно нового. Англия претерпевала глубокие социальные и экономические преобразования еще со времен войны Алой и Белой Розы, и влияние этих перемен четко отразилось на ее истории и литературе. Задолго до Оуэна и ставшего привычным слова «социализм» уже появлялись отдельные социалистические мечтатели, откликавшиеся на требования дня. Таким социалистом-мечтателем был, к примеру, опиравшийся на идею города-государства Платона Томас Мор. Такой же была ранняя попытка серьезной социальной реорганизации, именуемая елизаветинским Законом о бедных{106}. Дефо и Филдинг прекрасно понимали необходимость ввести в определенные рамки расслоение общества и затем положить ему конец. Вся история Англии – это путь постепенного перехода от одной системы к другой, и отличительная черта нашего времени состоит в том, что темпы и преемственность этого перехода заметно ускорились.
Социализм с момента, когда он родился на свет, отказался от этой постепенности и начал давать прямые ответы на возникающие неотложные вопросы, четко их формулировать, а также указывать точный способ их решения. В свое время он принял вид «практического христианства», и возникли различные формы христианского социализма, восходящие к средневековому попечению о бедных. Рёскин и Моррис создали систему эстетического антимеханического социализма, не приняв грубого машинного производства, исказившего для народа саму идею искусства. Ранний французский социализм был столь же фрагментарным и эклектичным, разве что более последовательным, нежели английский. Общая тенденция нового движения была достаточно ярко выражена: стремились создать группу избранных, заставить человечество стряхнуть охватившую его апатию и направить его по пути, уводившему от возбуждавшей общее недовольство неподвижной и неизлечимо больной социальной системы. Как ни сильно мое стремление подорвать репутацию Маркса, мне приходится признать, что он был первым, кто понял современный социальный уклад не как неизменную, устоявшуюся несправедливость и привычку к жизненным трудностям, а как переменчивую саморазрушающуюся систему.
Нам еще предстоит найти должную взаимосвязь различных социальных идей и выявить свое критическое к ним отношение, а затем (что в значительной степени уже происходит) или приспособить, более или менее сознательно, эти идеи к своим воззрениям, или же пренебречь ими, полностью их игнорируя. До сих пор все мыслители сосредоточивались на частностях. Ни один из них не смог охватить проблему в целом.
Не буду касаться дофабианского социализма – к моменту моего появления в Лондоне фабианство уже сформировалось как одно из течений социализма, если только можно вообще говорить о фабианцах как о ясной системе взглядов и единых принципов. Но в Англии не было другой достойной упоминания линии социалистической пропаганды. Фабианское общество вобрало в себя весьма противоречивые и несовместимые друг с другом воззрения, и сохранить свое главенствующее положение ему удавалось, лишь преодолевая на каждом шагу подспудные течения, которые невозможно было между собой примирить. Одни члены Фабианского общества отвергали механизацию, которую рассматривали как источник всех социальных зол, другие возлагали надежду именно на механизацию как освободителя наемного работника; одни были националистами, другие космополитами; одни были антимальтузианцами, другие, во главе с Анни Безант, неомальтузианцами, одни верующими, другие атеистами, отвергающими религию как опиум для народа, одни стояли за крепкую семью как ячейку общества, другие, вслед за Платоном, ее вообще отрицали. Многие защищали всеобщее избирательное право как единственную возможность для индивида отстаивать в обществе свои интересы, другие видели трудность выполнения этой задачи и говорили, что надо опираться на олигархию, торизм и благорасположенных к народу аристократов.
Эти разногласия надо было либо обсудить, чтобы с ними хоть как-то справиться, либо предоставить их самим себе и посмотреть, чья возьмет. А поскольку фабианство было течением политическим, а не научным, оно избрало второй путь. Я покажу позже, как это преднамеренное нежелание искать исчерпывающий ответ приводило к вопиющим противоречиям в теории. В социализме за пределами Англии не было этой британской страсти к компромиссу. Социализм там стремился преодолевать противоречия. Но, раздираемое фракционностью, европейское социалистическое течение, при всей своей большей революционности, не было свободно от недостатков, о которых я собираюсь поговорить. И все же европейские социалисты пытались выработать общую доктрину, от отсутствия которой страдала фабианская школа; правда, на практике это не совсем удавалось.
Наша кучка любознательных студентов из Кенсингтона, которая посещала фабианцев, чтоб перенять у них основы их великой веры, мало-помалу обнаружила, что это общество так же бесформенно, как и мир, его породивший. В те далекие времена враги обвиняли социалистов, как до этого язычники – ранних христиан, что они ратуют за общность жен. Но у фабианцев не было даже общих идей. Разве что за малыми исключениями. Только одна идея их объединяла, делая их всех социалистами. Они отрицали стремление к наживе, преобладавшее в тогдашнем обществе, отказываясь видеть в нем движущую силу прогресса.
Неприятие наживы и было главным признаком социализма. В этом сходились Оуэн, Рёскин, Уильям Моррис, Маркс, Уэбб, Шоу, Гайндман{107}, Морис{108} и Кингсли{109}. Они открыто враждовали с современным убеждением, что погоня за прибылью, потребность завладеть как можно большим и соревнование с другими в этом желании есть единственная движущая сила прогресса. Убеждение Прудона{110}, что «La propriété c’est le vol»[5]5
«Собственность – это кража» (фр.).
[Закрыть], было признано всеми фабианцами. Главный вклад, сделанный Марксом, состоял в наглядной демонстрации, что система погони за прибылью не может быть вечной. Он показал, что конкуренция и конечная победа главного из соревнователей (или группы соревнователей), которые в конечном счете завладеют всем на свете, приведет к тому, что эта группа попытается держать все человечество в постоянной от себя зависимости. И отсюда, утверждал он, – неизбежность революции. Социалисты все как один стремились исключить из экономики понятие прибыли и отказаться от частной собственности, оставив ей только удовлетворение элементарных житейских потребностей. Но тут же вставал вопрос: чему в таком случае будут подчинены экономические отношения? И здесь социалисты совершенно расходились во мнении, как расходятся и до сих пор.
Доклад, который я так тщательно подготовил в Минстеруорте и зачитал в Дискуссионном обществе в 1886 году, был образчиком того социализма, который тогда существовал в народном сознании. В нем речь шла о расточительстве, порождаемом конкуренцией, и о том, что я называл диспропорцией в распределении жизненных благ. Я совсем не разбирался в проблеме инвестиций и, естественно, не мог ее со знанием дела рассматривать, не имел представления о биржевой игре, спекуляции и кредитной системе, посредничестве в получении «окончательного продукта» и его значении в торговле. Я размышлял об излишнем числе конкурирующих между собой молочных фургонов и о ненужном количестве мелких торговцев. Я расхваливал большие универмаги, которые погубили Атлас-хаус, но казались мне преддверием государственной системы распределения. Существование моего отца как мелкого торговца представлялось мне совершенной бессмыслицей. Я считал, что производство и распределение продукта должно стать еще одной функцией государства, добавленной мной к тем, что я объединял под единой рубрикой «защита». Производство, Распределение и Защита были тремя бесхитростными основами моей социальной системы. Государство должно было контролировать три эти составляющие, а не ограничиваться только «защитой». Разумеется, я не давал точного определения государства и не критиковал современного его состояния.