Текст книги "Опыт автобиографии"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 66 (всего у книги 70 страниц)
Когда в 1987 году я вознамерился все-таки осмотреть Имперский колледж, мне показали прекрасное новое здание на той же улице. Старое здание давно уже отдали естественнонаучному музею.
Ну а первое мое свидание с Южным Кенсингтоном произошло в 1976 году, и моя неудача была тем обиднее, что к тому времени – через тринадцать лет после выхода книжки и будучи уже автором многих других работ об Уэллсе – стало очевидно, как мало я о нем знаю.
В 1986 году Уэллсовское общество устроило в Лондоне научную конференцию, посвященную современному осмыслению творчества этого писателя. На нее съехались неожиданно много ученых из разных стран мира. Я был уже к тому времени вице-президентом этого общества, но на конференцию почему-то не попал и приехал в Лондон со своим докладом восемь месяцев спустя. И тут снова соприкоснулся с «уэллсовской Англией». Ничего не потерявшей, скорее приобретшей.
Конечно же, я сразу поехал в Бромли к милейшему мистеру Уоткинсу. С момента нашей первой встречи ему прибавилось два десятка, и, должно быть, поэтому он просил меня звать его просто Бобом. И он, как прежде, горел желанием показать мне в Бромли все, что связано с Уэллсом.
Главной гордостью Уоткинса была новая библиотека, действительно во всех отношениях превосходная. В этом здании Уэллсу стало очень просторно – ему отдан целый отдел.
К одной из витрин Боб подвел меня с видом таинственным, почти заговорщицким. Это была постоянная выставка моих работ по Уэллсу. Увы, мне не хотелось разочаровывать этого милого человека, и я скрыл от него, что давно уже про нее слышал. Но одно обстоятельство и в самом деле меня поразило: эту небольшую экспозицию венчала фотография всей моей семьи! Я немного оторопел, но вспомнил, что нахожусь в Англии, и успокоился. Так, наверно, у них, патриархальных англичан, полагается!
По-настоящему меня поразила, конечно, не эта витрина, где, право же, я не увидел ни одной книги, прежде мне неизвестной, а возможность наконец побывать в Ап-парке. Осуществилась долгожданная моя мечта. Ап-парк перешел в ведение организации по охране памятников старины – «Национального треста». Парк приведен в полный порядок и открыт для широкой публики.
Здесь я понял – слишком поздно, конечно, для человека, всю жизнь занимающегося Уэллсом, – с какой наглядностью явился некогда Уэллсу, совсем мальчишке, образ «верхнего» и «нижнего» мира, легший в основу «Машины времени». Господский дом этого огромного поместья отделан и обставлен со всей роскошью, присущей XVIII веку, а служебные помещения под ним, где распоряжалась одно время в качестве домоправительницы мать Уэллса и где он сам провел немало времени, больше всего соответствуют позднейшему понятию функциональности. Здесь ничего не предназначено для «услады глаз» – все только для работы. Эти подвалы соединены подземными тоннелями с другими службами, расположенными поодаль. Тоннели сырые и проветриваются при помощи вентиляционных колодцев, во всем напоминающих описанные в «Машине времени». До чего прозаическими оказываются порой реалии, легшие в основу будущих литературных символов!
В «Опыте автобиографии» Герберт Уэллс повернулся к своему читателю новой гранью. Он возвращается к нам уже не только в качестве автора ставших классикой или просто нашумевших в свое время книг, а как реальная фигура. Или, может быть, точнее сказать – как фигура литературная? Как персонаж существующего лишь в неоформленных фрагментах, но тем не менее психологически чрезвычайно изощренного романа.
В XVIII веке принято было завершать повествование женитьбой героя. Позднее от этого обычая отказались. Однако в рассказах о жизни писателей и сейчас порой продолжает действовать почти то же правило. Мы очень любим рассказывать, как тот или иной автор пробивался в литературу, какие претерпел лишения, как набирался житейского опыта, но вот он добился успеха, и отныне человек куда-то исчезает, теперь перед нами писатель, и ему, бедняге, остается только сидеть и писать, и писать… Хорошо бы так. Но, увы, жизнь литератора подвержена тем же случайностям, что и жизнь остальных смертных, не говоря уже о том, что его преследует страх, другим не знакомый, – боязнь исписаться, истощить запас впечатлений, выпасть из времени, не выдержать однажды нервного напряжения, которого требует каждая книга. Да и жизненный опыт приобретается не только в юности. Приобретается он всегда, если даже специально его не ищешь.
Все это стоит помнить, когда речь заходит об Уэллсе, каким он явился нам в последнее время. Особенно после выхода третьего тома автобиографии. Факты все те же, но разве Уэллс заботился о том, чтобы оставить нам свой донжуанский список? Нет, он рассказал, как мучительно жил все эти годы. Виделся он сам себе без всяких прикрас, писать о себе старался со всей возможной объективностью, хотя, надо сказать, и без лишнего недоброжелательства. В отличие от Руссо с его «Исповедью», он отнюдь не пытается выпячивать одни свои пороки для того, чтобы скрыть другие.
О своих слабостях, например мнительности, он говорит неохотно, но за него это с видимым удовольствием делают другие. Ребекка Уэст со смехом рассказала Гордону Рэю, как однажды, когда они отдыхали на Гибралтаре, у Уэллса слегка заболело горло. Диагноз местного доктора его не удовлетворил, и он потребовал от хозяина гостиницы, чтобы тот немедленно связался с врачом из английского посольства. «Передайте, что тяжело заболел Герберт Уэллс! – кричал он. – Пусть срочно пришлют своего врача!» Об этом и других подобных случаях в книге Уэллса, конечно, ни слова. Но ведь Герберт Уэллс, этот сгусток энергии, был очень больным человеком, а потому и пугался малейших своих недомоганий. Что же до приступов величия, на него находивших, то сохранилось и много свидетельств необыкновенной его простоты, легкости в обращении с людьми и готовности помочь!..
Сложный это, как принято говорить, был человек. Но что значит «сложный», разве одним словом отделаешься?
Передо мной снова лежат фотографии, успевшие перекочевать с выставочных стендов на страницы книг. Десятилетний мальчик сидит в богатом кресле, какие ставили во всяком уважающем себя фотографическом ателье, перед столиком-вертушкой. На столике – раскрытая книга, но он смотрит не в нее, а, как полагается, прямо в объектив – взгляд твердый, губы застыли в легкой усмешке. Неужто ему только что сказали: «Вот посмотри, вылетит птичка», или фотограф был человек умный (занятия фотографией вообще числились тогда среди интеллигентных профессий) и догадался: этому мальчику такого говорить не следует. И вот что удивительно: кресло чужое, столик чужой, книга, очевидно, тоже чужая, а сидит он так, словно все это – его. Издавна и по праву. Костюмчик на нем аккуратный, узенький белый воротничок накрахмален, и если одет он небогато, то кто же дома надевает выходные костюмы? А он здесь как дома!
Уэллсы старательно скрывали свою бедность, но у маленького Берти вид независимый. Младший сын, на котором сосредоточилось тревожное внимание матери, мальчик слабого здоровья, но при этом необыкновенно живой и драчливый и уже, видно, начинающий догадываться, какими необыкновенными способностями он обладает, – такой отсвет лежит на старой фотографии, сделанной в провинциальном ателье.
А вот еще одна фотография. Тридцатилетний Уэллс сидит в свободной позе, полуобернувшись к аппарату, уже за своим столом, внушительного фолианта перед ним нет, лишь пачка бумаги, из которой еще предстоит возникнуть книге – им же самим и написанной. Костюм на нем чуть мятый, в самом деле домашний, он оторвался на минуту от работы и сейчас снова без промедления за нее примется. А пока тебя фотографируют, можно чуть расслабиться. Важно только не потерять мысль… Всего год, как вышла «Машина времени», критики поносят «Остров доктора Моро» и не догадываются, какие сюрпризы ждут их впереди.
И еще одна фотография. Под ней подпись: «Уэллс – фигура мирового значения». Что ж, лучше не скажешь! Ему здесь лет пятьдесят, но возраст как-то не чувствуется. Уже написаны все прославившие его фантастические романы, уже вышли в свет «Предвидения», ошеломившие современников и заставившие супругов Уэбб пригласить его вступить в Фабианское общество, где он вскоре подверг критике все старое руководство, включая, разумеется, и самих Уэббов; уже читаются «Новые миры вместо старых», одна из лучших книг, созданных в Англии социалистом; уже стали литературным открытием и откровением романы о судьбе «маленького человека». Ни капельки позы, фальши, самолюбования. Но лицо из тех, что запоминаются сразу и навсегда, – умное, волевое, значительное, серьезное и сильное, с правильными и нестандартными чертами. Поза, исполненная достоинства и свободы. На этой фотографии – человек, имеющий, по его собственным словам, доступ к любой самой важной особе в мире и желающий разговаривать с ней на равных. А между этими фотографиями и вслед за ними есть еще и другие. И они тоже говорят нам о многом. Вот худой мальчишка, позирующий с черепом в руке в обнимку со скелетом обезьяны, который Томас Хаксли использовал в качестве наглядного пособия на своих лекциях о происхождении человека. Мальчишка явно гордится этим родством, которое удостоверил любимый профессор, но и превосходство свое прекрасно осознает: он ведь совсем скоро, совсем как Хаксли станет великим ученым. Конечно, придется еще потрудиться, но он к этому готов: посмотрите, какой у него сосредоточенный вид! Вот тот же мальчишка, только что отпустивший усы, но выражение лица уже совершенно иное: в глазах застыло выражение какой-то легкой растерянности…
Приступов отчаянья, нападавших на Уэллса после того, как с Южным Кенсингтоном не повезло, фотоаппарат не фиксировал, о них нам рассказал он сам. Нет, он никогда не терял ощущения, что в мире ему предназначена какая-то особая миссия, но череда неудач, а потом и открывшееся кровохарканье сильно поколебали его уверенность, что миссия эта осуществится. Он истово мечтал овладеть миром, но с годами желание это сопровождалось уже не радостной надеждой, а страхом: он знал, что если он не одолеет мир, то мир одолеет его.
Между Уэллсом-победителем, чья фотография украшена такой торжественной подписью, и мальчиком, расположившимся как дома в ателье бромлейского фотографа, и находится тот Уэллс, о котором следует больше всего говорить, ибо книги, составившие славу Уэллса и славу английской литературы, написал не первый человек и не второй, а кто-то третий, не совсем, разумеется, им чужой, но и не во всем им тождественный. Этот третий Уэллс прежде всего необыкновенно человечен. Он столько узнал о самом себе, что научился наконец-то понимать и окружающих. Его самососредоточенность, для писателя неизбежная, порой оборачивалась комичнейшими приступами самовлюбленности, а замечательное чувство независимости, от природы ему присущее, приводило иногда (к счастью, не слишком часто) к тому, что он позволял себе позорнейшие высказывания и поступки. Что там говорить, он не был ни интеллигентом в русском понимании слова, ни джентльменом – в английском, а потому немало злился на тех и на других, но как в глубине души мечтал таким именно казаться и как часто это ему удавалось! Притом без всякого лицемерия, ибо и интеллигентом и джентльменом какой-то стороной своей натуры он тоже был. И потому так легко забывал о своей мировой славе и становился просто веселым, бесшабашным товарищем, готовым на какую-нибудь мальчишескую выходку, потому во Франции больше всего дружил не с Франсом и Барбюсом, с которыми, разумеется, был знаком, а с семьею садовника своего французского поместья и потому же приходил в исступление, когда видел, что кто-то обнаруживал в нем нечто, ему самому неприятное. Однажды он получил от Элеоноры Рузвельт телеграмму: «Позор, мистер Уэллс!» Боже, что с ним творилось!
В воспоминаниях гувернантки его детей есть такой эпизод. Однажды Уэллс (он лежал больной) попросил ее принести ему какие-то книги. Она принесла, и он поблагодарил ее с той теплотой и тем обаянием, которыми она всегда в нем восхищалась. И вдруг, выходя из комнаты, она услышала за спиной дикий крик и в нее полетели книги: оказывается, она принесла не те! Но рассказала она об этом без всякой обиды. Да и сам Уэллс не знал потом, куда деваться от стыда. Что, впрочем, дела не меняло и изменить не могло: во вспыльчивости обвиняли еще его отца, Джозефа Уэллса; образ Гриффина-невидимки, существа до крайности импульсивного, он рисовал с себя, но тогда ему едва исполнилось тридцать, а теперь шло к пятидесяти…
Да, Уэллс оставался Уэллсом. И все-таки в чем-то он продолжал меняться. На фотографии, о которой все время заходит речь, – ум, воля, сила. На последующих фотографиях все яснее прочитывается новое качество – человеческая умудренность.
Он внимательно следил за мировыми событиями, и предсказанные им катастрофы надвигались с непредвиденной быстротой. Порой он даже начинал бояться своего мрачного пророческого дара. Как всякий человек, он не раз ошибался, оптимизм его подводил. К возмущению многих своих друзей, стоявших на левых позициях, он поддержал Первую мировую войну, потому что верил: в конечном счете она приведет к установлению Мирового государства, построенного на социалистических принципах. И в самом деле, в России ведь произошла революция. Но на Западе – все по-старому. Не напрасной ли была моральная жертва, которую он принес своей книгой «Война, что положит конец войнам»? Мир оставался ужасен.
Но были и другие причины для недовольства собой, на этот раз личного свойства. Когда Уэллс начал сражение за преобразование Фабианского общества в социалистическую партию, у него появилась довольно обширная группа молодых последователей – «Фабианская детская», как ее именовала «старая банда» (иначе Уэллс их не называл), руководившая обществом. В значительной своей части это были взбунтовавшиеся дети старых членов общества, что, как легко понять, нисколько не улучшало отношений между его руководителями и обитателями «детской», мечтавшими ее скорей покинуть. Особое беспокойство родителей вызывала Эмбер Ривз, дочь одного из директоров основанной Сиднеем Уэббом на деньги Фабианского общества Лондонской школы экономики. Родители гордились ее блестящими успехами в Кембриджском университете, где она сумела организовать ячейку юных фабианцев, но ужасались ее политическим симпатиям. 8 ноября 1906 года Уильям Пембер Ривз писал, например, Уэллсу о том, что Эмбер недавно выступила со своей первой речью и целью ее было выразить солидарность русским, которые бросают бомбы и грабят банки!
Окружающих она пугала еще больше, чем родителей. Так, Беатриса Уэбб, встретившись с дочкой Ривзов в 1907 году, сделала запись в дневнике, из которой следовало, что Эмбер – существо необыкновенно живое и очень умное, но при этом тщеславное, сосредоточенное исключительно на себе и совершенно не желающее считаться с мнением окружающих. Она заметила, какая дружба успела уже завязаться между девушкой и Уэллсом, и сочла, что жене Уэллса есть чего остерегаться. Она оказалась права. В 1908 году все уже знали, что между Эмбер Ривз и Гербертом Уэллсом установились близкие отношения.
То, как повела себя при этом Джейн, всех поразило. Близость между супругами прекратилась навсегда, но дом Уэллса продолжал оставаться его домом, Джейн по-прежнему трудилась не покладая рук. Она не только вела хозяйство, принимала многочисленных гостей, занималась его литературными делами и растила детей. Ни разу себя не выдав, она встречалась и у себя, и у общих знакомых с Эмбер, а когда та родила дочку, подарила ребенку приданое. Она, видимо, никогда не забывала, что и сама в молодости увела Уэллса от его первой жены. Так считали многие. Ясно одно – за всегдашним спокойствием, деловитостью и приветливостью маленькой хрупкой женщины таилась железная воля. Чего нельзя было сказать об Уэллсе. Он не мог устоять, когда на шею ему, сорокадвухлетнему мужчине, бросилась девочка, за которой тянулся хвост поклонников, но он мучился, метался между возбуждавшей горячую страсть Эмбер и Джейн, которую не переставал любить и которой все больше восхищался. Когда Эмбер забеременела, он впал в совершенную панику, но ни для кого не мог покинуть Джейн и мальчиков. Эмбер вышла замуж за другого.
Отныне Уэллс вел беспорядочную жизнь, то появляясь с чемоданами в собственном доме, то исчезая, и, постоянно мечтая о том, чтобы целиком сосредоточиться на работе, порой растрачивал свои душевные силы самым бессмысленным образом. Его десятилетний роман с Ребеккой Уэст превратился в одну бесконечную ссору, в десятилетней связи с Одеттой Кюн – немного писательницей, немного авантюристкой – ему виделось что-то унизительное, он, чем дальше, тем больше, ее не выносил, хотя, судя по всему, сначала предполагал именно с ней начать новую жизнь. Но, когда в их дом во Франции дошла весть о том, что Джейн заболела раком, он немедленно все бросил, вернулся в Истон-Глиб и до последнего дня оставался рядом с терявшей силы женой – всегда внимательный, заботливый, ласковый, преисполняясь час от часу все большего восхищения этой женщиной. Джейн умирала как жила. Каждое утро появлялась за завтраком аккуратно причесанная, в отутюженном платье, сперва держась за стену, потом в кресле-качалке, но с неизменной улыбкой, приветливая с мужем, детьми, прислугой, больше всего боявшаяся кого-то чем-то обременить. И, сколько могла, предлагала свою помощь. Однажды она перестала выходить из комнаты. У нее была теперь одна мечта: дожить до свадьбы Фрэнка, младшего сына, назначенной на 7 октября 1928 года. Не хотелось портить торжества своей смертью. Она умерла шестого…
На похоронах, писала Шарлотта Шоу, было «ужасно, ужасно, ужасно!». Заиграл орган, и Уэллс начал плакать. Сначала он пытался скрыть слезы, но потом зарыдал как ребенок. А орган все играл и играл… Но вот музыка прекратилась, и священник начал читать прощальное слово, написанное Уэллсом. При словах: «Она никогда в жизни никого не осудила» – воцарилось гробовое молчание. И тут из горла Уэллса вырвался какой-то протяжный вой… Это было ужасно, пугающе, страшно!
Однако он не хотел сдаваться. Он продолжал упорно отстаивать свои идеи и по-прежнему верил, что послан в мир с определенной миссией. Он знал и другое: мир не перестал сопротивляться ему, напротив, сопротивляется еще упорнее. Уступчивый в мелочах, в главном мир стоял на своем. Все, что было в избытке – слава, женщины, деньги, – сделалось для писателя неважным. Вопрос о том, удалось ли осуществить свою миссию, оставался нерешенным. И все чаще начинало казаться, что нет, не удалось. «Надо жить так, словно всего этого нет», – сказал себе Уэллс в юности, размышляя о проклятом вопросе физики – об энтропии. «Надо жить так, словно всего этого нет», – повторил он, когда речь зашла о более близких опасностях, грозящих человечеству; надо уметь радоваться солнцу, любви, добрым душевным порывам. Но последнее, что произнес Уэллс, было криком отчаянья. Эта маленькая книжка была озаглавлена «Разум на пределе возможностей».
Ночью, во сне, он все чаще возвращался в детство. В минувшие времена ему снились кошмары. Теперь пришло просветление. В снах, по словам Уэллса, торжествовала более взрослая, современная, цивилизованная часть его существа. Страх, отчаянье, растерянность куда-то уходили, старые друзья, покинувшие мир, опять были рядом. А потом он возвращался к реальности. Записывал процесс своего духовного угасания, подобно тому как великие врачи диктовали окружающим развитие своей смертельной болезни. Он до последнего дня пытался оценить себя, винил себя за то, что часто обижал людей, даже близких. И задавался вопросом, состоялся ли он как личность. Уэллс верил в предопределенность, в то, что личность зависит от двух факторов: внешних обстоятельств и заданной психологической структуры. Кроме того, существует еще, считал он, свобода воли. Да, свобода воли ограничена достаточно узкими пределами, но там, где она есть, есть и личность. И когда он думал о прожитой жизни, его утешало одно: кажется, личностью он все-таки был. Это удается не всем.
Себе ли одному задавал Уэллс подобный вопрос? Нет, конечно. Он ведь рассматривал себя как частицу мира и если ставил эксперимент на себе, то всегда на общую пользу.
Е. П. Зыкова, М. П. Тугушева
Г.-Дж. Уэллс и английская традиция документальной прозы
В английской литературе мемуарно-документальные жанры играют весьма заметную роль, поскольку индивидуализм, поддерживаемый протестантской духовной традицией, можно назвать чертой английского национального характера. Соответственно, и интерес к личным достижениям индивида очень высок. Неудивительно, что дневники, письма, путевые заметки, мемуары, биографии составляют важную часть английской словесной культуры и пользуются неизменным читательским интересом, который, как это ни парадоксально, поддерживается и своеобразным чувством национальной солидарности, так называемой «englishness», «английскостью». Несмотря на социальные контрасты, и верхи, и низы всегда гордились своей принадлежностью к Англии, и английская мемуаристика в полной мере отразила и индивидуализм, и стремление отдельной личности к самоидентификации «со всем английским».
Среди мемуарно-документальных жанров автобиография занимает особое место, отличаясь от биографии, с одной стороны, и мемуаров, дневников, писем, записок – с другой. Биографию автор обычно пишет о чужой и уже завершившейся жизни. В центре ее – человек, который представлял и по-прежнему представляет интерес для общества главным образом своими выдающимися достижениями в той или иной сфере деятельности[145]145
С XVI в. в Англии создаются биографии исторических деятелей, стремящиеся к непредвзятой оценке их личности и роли в истории. Томас Мор, кажется, первым осмелился написать «отрицательную» биографию короля Ричарда III (ок. 1513), представив его как беспринципного и вероломного макиавеллиста, и хотя она еще и после смерти автора долгое время оставалась в рукописи, но послужила одним из источников шекспировской хроники «Ричард III». В дальнейшем создаются отрицательные биографии и частных лиц (так, Даниэль Дефо создал ряд жизнеописаний публично казненных знаменитых преступников, сидевших в Ньюгейтской тюрьме). Лишь в XX в. возникает понимание того, что и биография обычного человека может быть достаточно интересной именно благодаря своей типичности (например, Э.-М. Форстер написал биографию своей бабушки Марианны Торнтон, считая, что в ее жизни отразился дух викторианской эпохи).
[Закрыть]. Создатель же автобиографии – одновременно и герой своего повествования. И даже если он берется за перо на склоне лет, подводить окончательные итоги ему еще рано. Его главная задача – не столько фиксация и своеобразное «сохранение» пережитого, сколько попытка интерпретации того, что выпало на его долю. В свою очередь, дневники, письма, путевые заметки пишутся, в отличие от автобиографии, спонтанно, изо дня в день или от случая к случаю и не предполагают, как правило, целостной интерпретации жизни; они могут служить источником для автобиографии, оживляя прошлое в памяти автора. Мемуары же (и дневники мемуарного типа) повествуют не столько об их авторе, сколько о других знакомых ему людях и о событиях, свидетелем которых он стал. И тут главное не глубина понимания собственной личности, а широкая панорама жизни, конкретность и достоверность деталей. При этом все документальные жанры тесно между собой связаны и постоянно влияют друг на друга.
Итак, интерпретация собственной жизни – главная задача автобиографии. Подобная интерпретация может иметь цели и внешние: показать и объяснить побудительные причины поступков автора, которые могли быть неправильно истолкованы современниками, – и внутренние: осмыслить собственную жизнь, осознать ее движение. В первом случае автобиография сближается с биографией, во втором – с дневником, однако, в отличие от дневника, который ведется для себя лично, это сочинение адресуется читателю; ибо автор предполагает, что его жизненный опыт может быть поучителен для окружающих – своей особенностью или, напротив, типичностью.
Основная установка автобиографии – на искренность и достоверность. Таковы в большинстве случаев субъективные намерения автора и ожидания читателя, хотя, например, Марк Твен заявлял, что сам никогда автобиографию писать не станет, поскольку писатель, рассказывая о себе, обязательно «приврет»[146]146
См.: Киплинг у Твена // Иностранная литература. 1983. № 8. С. 184–189.
[Закрыть]. Но ведь интересно и то, как и насколько «приврет». В самом деле, описание своей жизни – процесс творческий, обязательно включающий отбор и оценку событий, их упорядочение и осмысление. Поэтому здесь с полным правом можно говорить о творении автором новой реальности, в разной степени отличной от того, что действительно произошло в жизни[147]147
См., напр.: Shumaker W. English Autobiography: Its Emergence, Materials, and Form. Berkeley; Los Angeles, 1954. P. 110–115.
[Закрыть]. Некоторые критики вообще называют автобиографию литературным, а не документальным жанром[148]148
См., напр.: Spengemann W. C. The Forms of Autobiography: Episodes in the History of a Literary Genre. New Haven, 1980.
[Закрыть].
Задача автобиографии весьма непроста: человек в ней выступает одновременно и как герой, и как автор повествования; исследователи жанра особенно подчеркивают этот момент «раздвоения» личности: автор с высоты своего «настоящего» рассматривает и оценивает себя таким, каким был прежде[149]149
См.: Spacks P. M. Imagining a Self: Autobiography and Novel in Eighteenth-Century England. Cambridge (MA); L., 1976.
[Закрыть]. Автобиография требует высокого уровня самосознания и ощущения значимости собственной личности. Закономерно поэтому, что как жанр она расцветает в период становления и развития индивидуализма в западном обществе, а именно в эпоху Нового времени.
Как известно, практически у любого жанра европейской литературы есть свои предшественники в античности. Говоря об автобиографии, английские исследователи относят к таким предшествующим «документам» «Апологию» Сократа (речь Сократа на суде, воспроизведенную в «Апологии» Платона и «Воспоминаниях о Сократе» Ксенофонта; 399 до н. э.) и «Записки о Галльской войне» Цезаря (между 52 и 49 до н. э.), а если брать средние века – «Утешение Философией» (523) Боэция, автобиографические отрывки в «Истории англов» (731) Беды Достопочтенного, «Исповедь» (400) Аврелия Августина и такие произведения предренессансной эпохи, как «Новая жизнь» (1292–1293) Данте и «Дом славы» (1370-е годы) Чосера[150]150
Об этом см.: Shumaker W. Op. cit. P. 7–8.
[Закрыть].
В средневековой литературе первыми биографиями были жития святых. Они повествовали о тех, кто был уже прославлен Церковью, и являли читателю назидательный пример высоких духовных достижений, хотя могли содержать и упоминания о грехах и заблуждениях человека, особенно в период, предшествовавший его обращению к вере. В Англии житийная традиция постепенно сошла на нет в XVI в., когда государственной религией стало англиканство, не признававшее (как и более радикальные пуританские секты) ни святых, ни святости. Таким образом, в английской национальной мемуарно-документальной традиции, в том числе и в религиозном ее варианте, уже в период ее становления формировалось неприятие апологетических установок. И хотя в XVIII–XIX вв. писались хвалебные биографии, особенно пасторов и членов нонконформистских сект, за пределами своей общины они не считались значимыми ни в литературном, ни в общекультурном отношении. Неприятие апологетики можно назвать отличительной чертой английской документальной прозы.
Если первыми образцами биографии в средневековых литературах были жития святых, то первым образцом автобиографии стала уже упоминавшаяся выше знаменитая «Исповедь» Аврелия Августина (354–430) – повествование о духовной жизни человека, который, пройдя искус философских школ античности, нашел истину в христианстве и внес немалый вклад в развитие этого вероучения. Однако в жанровом отношении «Исповедь» для Средневековья – скорее исключение. В Англии она была хорошо известна, но интерес к ней определялся ее богословским содержанием, а не жанровой формой.
Беглые сведения о создателе произведения встречаются во многих английских поэмах и исторических сочинениях, но первым образчиком действительно автобиографической прозы считается небольшое по объему «Моление о призвании» (1553) Джона Бэйла, которое охватывает один год из жизни автора. На дальнейшее развитие в Англии биографического жанра огромное влияние оказал изданный в 1579 г. перевод «Сравнительных жизнеописаний выдающихся греков и римлян» Плутарха и творение знаменитого пуританского писателя и проповедника Джона Беньяна (1628–1688) «Благодать, в изобилии ниспосланная Господом Нашим величайшему из грешников» (1666). Некоторые английские историки склонны ставить «Благодать» в один ряд с «Исповедью» Августина как классический пример пуританской исповеди. Здесь, возможно впервые в английской литературе, уверенно и энергично используется местоимение первого лица, авторское «я». Беньян написал свою автобиографию для вступления в Бедфордскую нонконформистскую конгрегацию: как и многие другие протестантские секты, она осторожно принимала в свои ряды новых членов, требуя от них длительного испытательного срока и устного рассказа о своей духовной жизни. Этот-то рассказ Беньян и решился со временем опубликовать.
Беньян обращается в автобиографии к собратьям по вере, таким же бедным людям, как он сам, и рассказывает о личном религиозном опыте простым языком, сопровождая повествование множеством бытовых деталей. Он описывает свое духовное становление начиная со времени «внешнего» благочестия, когда он еще ходил в государственную англиканскую церковь, историю своего истинного «пробуждения» и обращения к Богу, трудного движения по духовному пути. Собственная жизнь осмысляется им «типологически», через аналогию с эпизодами ветхозаветной истории: египетского плена, бегства от фараона, блуждания по пустыне, обретения своего Ханаана (Книга Исход). Такая содержательная аналогия была пригодна для осмысления духовного опыта практически каждого христианина, что и сделало Беньяна родоначальником английской духовной автобиографии, предлагавшей готовую и ясную концепцию человеческой жизни, понимание того, в каком направлении и во имя какой цели развивается личность.
Эта традиция, заложенная в Англии Беньяном, активно развивалась в XVIII в., особенно в среде квакеров и методистов, и просуществовала до середины XIX в. Ее среди прочих весьма оригинально использовал поэт Уильям Каупер, попытавшийся в зрелые годы разобраться в причинах собственных психологических проблем и житейских неудач в «Воспоминаниях о ранней жизни Уильяма Каупера»[151]151
См.: Cowper W. Memoir of the Early Life of William Cowper Written by Himself. L., 1816.
[Закрыть]. Главную ошибку поэт увидел в неправильной интерпретации одного судьбоносного эпизода своей юности, впечатлившего его чисто эстетически, но не воспринятого как указание перста Господня. Последним важным произведением, созданным в традиции духовной автобиографии, была «Apologia pro vita sua» («Оправдание моей жизни», 1864) лидера Оксфордского движения, впоследствии кардинала Джона Генри Ньюмена (1801–1890), рассказавшего историю своих духовных исканий и попыток обновить англиканство, которые окончились обращением автора в католичество. Образцом для Ньюмена послужили одновременно сочинение Беньяна и «Исповедь» Августина[152]152
Линда Петерсон находит в автобиографии Ньюмена сознательную попытку подражания Августину (см.: Peterson L.-H. Victorian Autobiography: The tradition of self-interpretation. New Haven; L., 1986. Ch. 5).
[Закрыть].
Альтернативой духовной автобиографии явилась автобиография публичная, историческая, своеобразная хроника человеческих свершений. Одним из первых ярких сочинений такого рода явилась «Автобиография графа Кларендона, лорда-канцлера Англии» (создана в 1668–1672 гг., впервые опубликована в 1759 г.). Кларендон выступает в ней преимущественно как политик и историк, пытается объективно и по достоинству оценить свою жизнь и свои деяния на государственной службе. При этом он почти не касается личных проблем, частных и домашних дел. В его интерпретации автобиография сближается с исторической хроникой и биографией; перед нами «внешний» человек, цель которого – служа отчизне, достичь славы в потомстве.