355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герберт Уэллс » Опыт автобиографии » Текст книги (страница 47)
Опыт автобиографии
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 05:02

Текст книги "Опыт автобиографии"


Автор книги: Герберт Уэллс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 47 (всего у книги 70 страниц)

Закрылся навсегда потому, что это была не столько моя жизнь, сколько жизнь Джейн. Наше старое жилище, возможно, останется домом для молодого поколения, но для меня оно теперь не более чем прибежище воспоминаний. В этом же тоне счастливых реминисценций я мог бы писать и о множестве других сторон той созданной Джейн домашней жизни, которая была так определенно именно ее жизнью. В конце концов шарады были всего лишь одним из развлечений среди огромного разнообразия схожих забав. У Джейн была страсть неожиданно затевать танцы, и для танцев у нас имелся большой сарай, к тому же вместе с нашими мальчиками она поставила несколько пьес в деревенском театре. На конец недели к нам собиралась самая разнообразная, казалось бы несовместимая, публика. Приезжали обычно днем в субботу, несколько отчужденные, не испытывая особого доверия друг к другу, а в понедельник уезжали, чудесным образом объединенные, успев понаряжаться в маскарадные костюмы, потанцевать, выступить в какой-нибудь роли, погулять, поиграть и помочь приготовить воскресный ужин. Она никогда никому не навязывала свою волю, но от нее исходило такое доброжелательство, такой безусловно радостный жар, что самые холодные воодушевлялись и самые чопорные оттаивали.

Все это было в порядке вещей меньше года назад. Я вспоминаю праздничную атмосферу приездов и отъездов, множество гостей за чайными столиками в беседке, освещенные окна по вечерам, из которых на газоны и кусты падали пронзительно зеленые лучи света, радостное оживленье, смех. Занавес опустился, скрыв эту милую сердцу картину, и никогда уже мне ее не воскресить. Она исчезла так же безвозвратно, как наши первые робкие разговоры в моей крохотной классной комнате на Ред-Лайон-сквер{367} или наши отважные усилия, когда мы поднимались по крутым дорожкам, на которые нас неудержимо влекли волнующие зигзаги зигфридовской карты.

«Как весело нам было!» – написал один мой старый друг, и это могло бы стать эпитафией тому ее лику, что был обращен к жизни в кругу семьи и друзей-приятелей.

4

Рассказывая все это, я сознаю, что лишь едва приоткрываю самое существо моей жены. Я пишу о ее ликах, о разных сторонах, которыми она поворачивалась к миру. Я хожу вокруг да около личности, которая на самом деле оказалась на удивленье робкой и ускользающей от понимания. Джейн Уэллс, Мамулю и хозяйку Истон-Глиб знали десятки людей, но я проникал в самую ее суть. За ее улыбающимися масками таилось что-то, что старалась выразить Кэтрин Уэллс и в конце концов в некоторых из рассказов выразила превосходно. В мягком свете настольной лампы, когда она писала то, что вполне могло остаться ненапечатанным, она позволяла себе отправляться на поиски своего сокровенного «я».

Я рассказал, как мы вдвоем бросили вызов ходячей мудрости мира и выиграли, и вдохновляли нас Шелли и Хаксли и глубокое презренье к нерешительности и лицемерию нашего времени. Куда труднее рассказать о постепенно открывавшихся нам глубочайших различиях в наших характерах и темпераментах и о сложностях, которые у нас возникали из-за этих различий. В основе натуры моей жены лежало страстное стремление к счастью и всему прекрасному. Она прежде всего была мягкой и доброй. Она преклонялась перед красотой. Ей казалось, красота – нечто вполне определенное, подлинная драгоценность, которую необходимо найти и хранить. На мой взгляд, красота свойственна всему сущему, неотъемлема от него, и потому нечего о ней особо задумываться. Я куда менее устойчив, чем была она, но есть во мне напористость, что противостоит моей неустойчивости. Во мне больше энергии, нежели силы, и мало терпения; в житейских делах я тороплив и неумел, так как чуть ли не всю свою энергию и волю устремляю на решение тех задач, что всецело мной завладевают. Только в таком случае, мне кажется, я и способен их решать. Я загоняю себя, чтобы справиться со своей работой, и за это плачу дорогой ценой – спешка идет в ущерб изяществу и законченности. Во всем этом мы были полной противоположностью и конечно же противостояли друг другу.

Мне кажется, сегодня молодым людям ощутимо помогает приспособиться друг к другу современная психологическая наука. Ее анализ мотивов поведения чрезвычайно способствует пониманию и снисходительности. А в наше время психология была еще в основном поверхностным и ни к чему не пригодным умствованием. Нам пришлось справляться главным образом с помощью данного нам от природы разумения. И, страшно подумать, сколько терпения, мужества и жертвенности Джейн вкладывала в наши отношения, без чего невозможны были бы никакие компромиссы. Не помню случая, чтобы она преувеличила те или иные возникшие между нами разногласия, подтолкнув нас к неверным решениям. Два важных обстоятельства были в нашу пользу: во-первых, нас обоих отвращала не только лживость, но и неискренность; и во-вторых, мы питали друг к другу истинную любовь и уважение. И опять же подвиг совершала она. Мне легко было сохранять веру в ее чувство справедливости и великодушие. Она никогда не говорила неправды. Ее слово перевесило бы для меня клятвы всех на свете свидетелей. А она ухитрялась сохранять уверенность, что ради меня стоит жить, хотя это было непросто, ведь я непрестанно пробивался сквозь путаницу настроений и побуждений, которые по самой ее природе ни в коем случае не могли быть ей симпатичны. Она так безоговорочно верила в меня, что в конце концов я и сам поверил в себя. Ума не приложу, чем бы я был без нее. Она придала моей жизни устойчивость, одарила ее достоинством и домашним очагом. Оберегала ее целостность. Это невозможно было бы без неизменного внимания и труда. У меня сохранились сотни воспоминаний о неутомимой машинистке, которая продолжает работать, несмотря на боли в спине; о серьезной зоркой читательнице гранок, которая сидит под навесом в саду, вознамерившись не пропустить ни одной неточности; о решительной маленькой особе, трезво мыслящей, но не подготовленной к ведению дел, которая стойко сражается с нашими счетами, хотя они приводят ее в замешательство, и все держит в своих руках.

Несходство наших характеров отражалось в наших убеждениях. Хотя Джейн изо всех сил и со всей преданностью помогала мне и поддерживала, я не думаю, что она так уж разделяла мои верования. Она их принимала, но могла бы обойтись и без них. Я буквально одержим тем, что могло бы быть, и недоволен настоящим; я бы с радостью обзавелся собственной косой и обогнал седое Время; я исполнен веры в возможности человека, и она стала основой моей жизни; а вот жена пристальней вглядывалась в происходящее сегодня и была к нему куда терпимей. Она была человеком более реалистическим, чем я, и менее творческим. Она острее видела и прелесть, и скорбь, и жестокость мира. Она многим восхищалась, многим дорожила, многое оберегала и многому сострадала – куда больше меня. В ее подходе к жизни было гораздо больше стоицизма, чем в моем, – не могла она ни так надеяться, ни так возмущаться, как я. Если вы это поняли, вам, я думаю, откроется та мечтательная прелесть, которой отмечены такие рассказы этого сборника, как «Изумруд», «Прекрасный дом» и «Беглецы».

Ей в высшей степени были свойственны сострадание и неизменная готовность помочь. Она старалась щадить чувства окружающих, не унижать их и не озадачивать. Она замечала, когда кому-нибудь из бедняков бывало не по себе из-за больного зуба или иных мелких, но докучных недомоганий, и не упускала случая облегчить их положение. Своевременное обращение к дантисту или окулисту могло превратить жизнь из мучительной в радостную и успешную, и она не раз этому способствовала. Она заботилась и о подходящих подарках – небольшой автомобиль, граммофон, пианола – для семей, которым это было недоступно. Она стала очень умелым дарителем: то своевременно даст отпуск уставшему рабочему, то пришлет кому-то к случаю новое платье. Она всегда старалась подыскать нужный подарок для глухих, который облегчил бы их жизнь, но такой еще только предстояло изобрести.

После войны мы издали книгу «Очерк истории». Мы не надеялись, что книга будет прибыльной, но чувствовали, что написать ее необходимо, и не видели никого, кто мог бы за это взяться. Не сказать, чтобы мы были особенно подготовлены для такой задачи, а потому нам обоим пришлось изрядно потрудиться. Мы работали в Истоне далеко за полночь, делали выписки из груды книг, что-то набрасывали, что-то печатали прямо на машинке, но никто и подумать не мог, что работа эта окажется для нас столь выгодной. Мы разбогатели, но, по-моему, жене и в голову не приходило как-то воспользоваться этим только для себя лично. Ей нравилось, когда людям весело, нравился приятный открытый дом, но в ее натуре не было и намека на светские амбиции. Ей нравилась красивая одежда – а красивая одежда иногда стоит больших денег, – однако ей вовсе не свойственно было выставлять себя напоказ. У нее почти не было драгоценностей, да они ее и не привлекали. Но теперь, когда денег у нас действительно было сверхдостаточно, ее неброские, деликатные благодеяния стали более систематическими. Об очень многих я, вероятно, и понятия не имел – у нас был общий счет в банке, и она распоряжалась им по своему усмотрению. Она советовалась со мной о расходах «серьезных», а не о малых, которые я, по ее мнению, одобрил бы. И к тому же для трат, которые мне, более жестокосердому, могли показаться излишними, у нее существовал свой собственный фонд.

Сострадание, великодушие, любовь к красивым вещам, к благородным мыслям и щедрость! Как прекрасна она была в своей тихой скромности! И самое главное – она обладала мужеством. Ему суждено было проявиться до предела. Пять месяцев, когда ей становилось все хуже и хуже, она смотрела в лицо неизбежной смерти и не падала духом.

5

Пять месяцев нам пришлось быть свидетелями того, как к ней приближалась смерть, но первый знак этого безжалостного наступления оказался для нас полной неожиданностью. Мы всегда думали, что будет как раз наоборот; что первым скорее всего умру я, и, должно быть, внезапно. Потому мы так распорядились своими делами, чтобы по возможности смягчить удар, который нанес бы мой уход. Наш дом в Истоне велся таким образом, чтобы, если вместо моих частых исчезновений на время – а каждую зиму я ненадолго уезжал, желая побыть на солнце, – мне случилось бы исчезнуть навсегда, в доме все оставалось по-прежнему, шло своим чередом. В январе этого последнего года она вместе с нашим младшим сыном и его суженой была в Аросе, а я – в более мягком климате, на Ривьере. В марте мы приятно провели неделю в Париже, где я прочел лекцию в Сорбонне, а очаровательные мадам Кюри{368} и профессор Перен были к ней на редкость внимательны. Она загодя предвкушала эту поездку и, что характерно для нее, тайком занималась с преподавателем, чтобы освежить свои знания французского, и в Париже поразила всех беглостью речи. Мы вернулись в Лондон, и казалось, ей слегка нездоровится. Нам и в голову не пришло, что у нее какое-то серьезное заболевание. Я опять уехал за границу, в автомобильный вояж, но перед отъездом взял с нее слово, что она покажется доктору.

Мой старший сын тоже отправился во Францию, намереваясь провести там медовый месяц. Мы поспешно возвратились, получив телеграмму младшего сына. Ей сделали диагностическую операцию, о характере которой она ничего мне не сообщила, и хирурги обнаружили у нее неоперабельный рак, процесс зашел очень далеко, так что ей оставалось жить едва ли полгода.

Когда я приехал, оказалось, она все это ясно понимает. Она сразу расспросила докторов и вынудила их сказать ей правду. Видя, что они расстроены, она старалась их утешить – я знаю это с их слов. «Я понимаю, вы ничего не можете сделать, – говорила она. – И незачем вам горевать».

Мы попробовали бесполезную рентгенотерапию, но чем меньше о ней говорить, тем лучше. Тогда мы решили наилучшим образом воспользоваться временем, пока она еще с нами. И такой у нее был ясный и здравый ум, что большую часть этих ста пятидесяти дней нам и впрямь удалось провести интересно и радостно. Поначалу мы надеялись, что силы в значительной мере вернутся к ней, но она так и не сумела преодолеть слабость, наступившую после рентгенотерапии, которую проводили, когда она еще не оправилась от операции. Первые недели ей удавалось подниматься и спускаться по ступеням истонского дома, но потом мы стали носить ее в кресле. Мы нашли замечательное кресло-каталку для прогулок, с большими колесами, надувными шинами и хорошими пружинами, и она могла отправляться на довольно далекие прогулки – в соседний парк Истон-Лоджа и в Гайд-парк. Какое-то время она способна была переносить поездки в автомобиле с мягким ходом, и мы побывали у многих наших друзей, а когда ей страстно захотелось к морю, даже провели несколько дней в гостинице в Феликстоу. Сад, который она взрастила в Истоне, великолепно цвел. Друзья, которых она любила, ее навещали, и она даже устраивала своего рода приемы на теннисных кортах после игр, и смеялась, и аплодировала игрокам.

Она запоем читала, и к ее услугам была вся та музыка, которую можно слушать на патефоне. Некоторые новые пластинки обладали замечательно чистым и выразительным звучанием. Мы усаживались вместе на солнышке и слушали Бетховена, Баха, Пёрселла и Моцарта, а когда она стала слабее и ей трудно было сосредоточиться, мы сидели рядом в тишине, в сумерках, и с удовольствием и интересом смотрели, как среди только что занявшихся поленьев мерцают первые голубые огоньки и разгорается пламя.

Она четко и методично привела в порядок все свои дела. День за днем она слабела, но голова оставалась ясной. Нередко при развитии этой болезни яд, что накапливается в крови, отравляет мозг и больного одолевают неведомые страхи и странная враждебность – и к этому последнему ужасу я пытался себя подготовить. Однако ничто подобное не омрачило те последние дни, хотя часы ясного сознания сжимались. Все большую часть суток поглощал сон и наркотическое забытье.

Вначале я приходил к ней во время завтрака, и она бывала весела, а часам к одиннадцати сиделки вывозили ее в сад. Потом она стала уже начинать день с ленча, после которого спала до чая, и только между чаем и отходом к ночному сну приходила в себя и как-то оживлялась. Она худела и стала совсем тоненькая, но в изнуренном лице было странное очарование, что-то напоминавшее Джейн в юности. Она усохла и стала поистине крохотной. При этом вид у нее был не изможденный и не пугающий, и она неизменно ухитрялась не приводить окружающих в отчаяние. Еще за месяц до смерти она провела час или даже больше со своим парикмахером из Лондона, и он завил и уложил ее все еще прелестные волосы. Она тщательно одевалась до тех пор, пока у нее хватало сил одеваться.

До самых последних дней она распоряжалась в доме. За две недели до конца заказала новые кусты роз, чтобы их посадили в саду вместо тех, что выродились. Двадцать четвертого сентября она велела повалить дерево, которое не пропускало свет в комнаты слуг, и сама наблюдала за этим. То был ее последний день в саду. Меня там не было, я уезжал в Лондон, чтобы привезти специалиста из Франции, который, я надеялся, облегчит ее страдания. Когда дерево с треском обрушилось, она, по словам сиделок, отвернулась, не захотела смотреть.

Непомерная усталость подкрадывалась к ней. Она все с большей готовностью ждала ночи, когда наркотик погрузит ее в блаженный сон. Она еще любила жизнь, но хватка ее была уже не та. Она мне говорила, что готова заснуть навеки. Она очень хотела, чтобы я не горевал о ней и твердо знал, что она была со мной счастлива. Лишь одно еще привязывало ее к жизни. Она очень любила нашего младшего сына Фрэнка и его невесту, которую он выбрал, еще когда был студентом, и хотела дождаться их свадьбы. Они втроем несколько раз весело проводили время в Швейцарии и в Италии.

Она сама заказала свадебный завтрак. Никому на свете не позволила бы она сделать это вместо себя. Присутствовать в церкви она не могла бы, но надеялась, что ее снесут вниз и она будет сидеть за столом. Свадьба была назначена на седьмое октября. Она вспомнила, что седьмое – день рождения маленькой племянницы и что где-то припрятан загодя купленный для нее в Берлингтонском пассаже подарок. Велела его разыскать и отослать. Потом, шестого, она стала заметно терять силы. Она лежала не шевелясь, и мы думали, что она в забытьи. Но она услышала, когда по пути в гараж под ее окном проехал автомобиль сына. Он вернулся с работы из Лондона и завтра вступает в брак. Она поджидала этот знакомый звук. Она ожила. Узнала сына и ласково и бессильно потянулась к нему и что-то пробормотала ему о свадьбе. Потом уже ничего не замечала. Больше она не сказала ни слова, сознание оставило ее, и примерно через час, когда ее бесчувственная рука покоилась в моей, она перестала дышать.

Казалось, эта свадьба такое органичное завершение ее жизни, что мы решили ничего не откладывать. Мы перенесли церемонию с одиннадцати на девять, чтобы избежать стечения народа. Под утренним солнцем мы поехали в старую приходскую церковь в Данмоу, дождались там невесты и ее родителей, и после венчания молодые отправились вдвоем в жизненное плавание, а я со старшим сыном и его женой вернулся в наш дом.

Так хороши были лиловые и белые хризантемы в то октябрьское утро! Казалось, просто невероятно, что я уже не могу принести их ей полюбоваться.

6

Среди последних желаний, которые она слабеющей рукой кое-как записала в памятной книжечке за несколько дней до смерти, она очень отчетливо вывела: «Я хочу, чтобы мое тело кремировали» – и подписалась с решительным росчерком. Вероятно, опасалась, что, если не будет ее письменного распоряжения, могут возникнуть юридические трудности.

Все сложилось так, чтобы сделать это последнее прощанье особенно красивым. Я безмерно страшился его – в памяти сохранилось лишь несколько подобных служб, в которых не ощущался холод и мрак. Мне хотелось найти для этих похорон нецерковную форму прощального слова: уже не в первый раз меня уязвляли умствования святого Павла в его Послании к Коринфянам, которые составляют сущность англиканской заупокойной службы. Я посоветовался с доктором Хейуордом, и он дал мне небольшой сборник надгробных речей, подготовленный Ф.-Дж. Гулдом. Я выбрал одну и принялся ее переделывать. В конце концов я основательно ее переписал. И не потому, что думал, будто теперь она станет лучше, но потому, что все искал какой-то новый поворот, который больше подходил бы именно для нашего случая. Я писал между строк и поверх строк, пока от прежней речи едва ли осталось хоть что-то, кроме некоторых цитат и основного строя. Она стала очень личной, а оставшиеся от первоначального текста цитаты и связанные с ними соображения выпирали из нее, как часть здания, включенная в новую постройку, но не приведенная с ней в соответствие.

Прочел эту речь доктор Т.-Э. Пейдж{369}. Он сидел за кафедрой лицом к небольшому серому гробу, с которого все цветы и венки были убраны и сложены в стороне, и читал очень отчетливо и хорошо, обращаясь к нашим друзьям, которых собралось множество. Мы известили всех о желании покойной, чтобы никто не носил по ней траур, и все эти добрые, расположенные к нам, исполненные скорби люди были в своем привычном виде, а не переодетые в незнакомые черные одежды. Оттого атмосфера была куда более сердечная и трогательная. Собрались наши старые друзья и приятели, чтобы вспомнить каждый этап наших совместных тридцати пяти лет, и многим, наверно, приехать было непросто, пришлось что-то отложить, так как мы предупредили их очень незадолго.

Стоя мы слушали, когда мистер Реджиналд Пол исполнял на органе «Pièce Héroïque»[43]43
  «Героическую пьесу» (фр.).


[Закрыть]
Сезара Франка, потом сели, и доктор Пейдж произнес надгробное слово:

«Мы собрались сегодня в этой часовне, чтобы в последний раз поклониться нашему дражайшему другу Кэтрин Уэллс.

Мы пребываем в великой печали, ибо смерть пришла в срединную пору ее жизни, когда мы все могли надеяться, что еще долгие годы будем свидетелями ее отважного и сладостного присутствия среди нас. Она стала жертвой рака, до сих пор не побежденного врага человеческого счастья. Многие месяцы силы ее убывали, но неизменны оставались ее мужество и доброта. До самого конца она спокойно встречала свой удел, и ее мягкая улыбка была неизменно обращена к тем, кто за ней ухаживал. Нелепо делать вид, будто случившееся не заставило нас с особой остротой ощутить чрезвычайную краткость жизни рода человеческого. Дни человека „как трава“, сказал Псалмопевец, и еще: „Дней лет наших семьдесят лет; а при большей крепости восемьдесят лет; и самая лучшая пора их – труд и болезнь, ибо проходят быстро, и мы летим“. Однако такая жизнь, как эта, может научить нас, что настоящую пользу можно извлечь из кратких дней и что мужество того, кто привержен стоицизму, – противовес отчаянию.

Это была жизнь, свободная от страхов перед всем сверхъестественным и от иллюзий, порожденных суевериями. Сегодня мало кого тревожат грешные домыслы о том, что может лежать за миром и покоем, которые снизошли на нашего друга. Жизненный путь дорогой усопшей как исполненная задача, как повесть о годах, прожитых отважно и щедро, теперь отлетевших за пределы досягаемости, так что их уже не переиначишь. И хотя мрачная тень прерванной, остановившейся жизни легла нам сегодня на душу, это тень, из которой мы можем выйти. О ценности такой жизни, какую прожила она, мы можем думать с радостью даже перед лицом смерти. Есть мудрость и утешение для нас в словах Спинозы: „Свободный человек всего менее думает о смерти, и мудрость его заключается в размышлениях не о смерти, но о жизни“.

Город живших на свете – нетленный город, он основан в незапамятные времена, в глубине веков, и поднимается в будущее, за пределы нашей видимости, стены его сложены наподобие мозаики из таких жизней, как эта. Не было бы этого города и не на что было бы ему надеяться, если бы не здравость и правильность таких жизней. Все достохвальные жизни вечны. Мир человеческих достижений существует в них и благодаря им; в них его пребывание и надежда, и в мире этом они, бессмертные, продолжают сражение со смертью и муками конца.

Иные жизни возвышаются над морем людским и служат маяками для всего человечества. А иные, что еще прекрасней и совершенней, сияют в более узких пределах и лишь благодаря случайным проблескам и отраженьям становятся известны внешнему миру. Так было и с нашим другом. Самое лучшее и достойное умиления в ней известно лишь одному-двум из нас; таинственное и тайное, оно не поддается разгадке. Верная, мягкая, мудрая и бескорыстная, она поддерживала того, кто оплакивает ее здесь сегодня, ему она отдала свое сердце, и свою юность, и самое лучшее в своей прекрасной жизни, разделила с ним добрую молву и злую, разделила тяготы и неудачи нашего трудного, исполненного опасностей мира. Она была превосходная жена, счастливая мать и создательница открытого, радушного и гостеприимного дома. Возможно, она была слишком деликатна и ненастойчива, что мешало широкому и разнообразному знакомству, но ее неиссякаемое добросердечие распространялось на многих и многих. Она не упускала случая незаметно сделать добро. Никто не мог бы рассказать обо всех ее заботливых дарах, которые она делала чуть ли не извиняясь, о щедрой помощи, о многих благодеяниях, потому что никто не знает их все. По ее мнению, доброе дело, о котором говорят или даже помнят, наполовину обесценивается. У нее была большая душа. Она умела простить неблагодарность, не обижалась из-за небрежности. Никогда никого не осуждала. „Бедняжки“, „Какие же они глупые, бедняжки“, – говорила она обычно, когда узнавала о какой-нибудь отвратительной истории или читала о какой-нибудь безобразной ссоре, – ей казалось, что дурные поступки отзываются болью и стыдом даже у тех, кто их совершил. У нее для всех хватало сострадания и милосердия, только не для себя. К себе она всегда была взыскательна. По натуре она была правдива, никогда не лгала, не играла ни в какие закулисные игры. Безмерно любила все красивое и изящное, и с годами вкус ее как будто становился еще изощренней. В живой природе ей всего милей были розы в ее любимом саду и освещенные солнцем заснеженные горы…

Не увидит она больше ни цветов, ни солнца, и боли и нарастающая слабость последних месяцев тоже для нее кончились; но дух ее жизни еще с нами – дух сострадания, доброты, чести, снисходительной цельности – еще среди нас, в памяти всех, кто ее знал.

А теперь дорогое нам тело должно проследовать от нас к всепоглощающему пламени. Ее жизнь была звездой, огонь устремляется к огню и свет к свету. Она возвращается в горнило всего сущего, из которого была извлечена ее жизнь, но она остается, бережно хранимая в глубине наших сердец, и живет вечно в самой сути свершенных ею дел».

Тут чтец замолчал и гроб медленно проследовал в преддверие горнила. Все встали. Двери закрылись, и опять раздался голос чтеца:

«Мы вверили нашу дорогую усопшую пламени, и скоро здесь останется лишь горсть пепла как след существа, которое мы знали и любили.

И пока мы стоим здесь, мы, чьи тела вскоре должны последовать за ней туда, где нам уготовано то же упокоение и рассеяние, давайте задумаемся на миг о том, как лучше распорядиться еще оставшимся нам временем.

И пусть память об этом нежном и сияющем духе станет неким талисманом, благодаря которому наша жизнь будет исполнена доброжелательства, правдивости и великодушия».

Вот и кончилось чтение. Большие сводчатые двери часовни при крематории выходили в обширный сад, где в безмятежном солнечном сиянии прекрасного октябрьского дня пламенели цветы. Тишина, царившая там, была пронизана ожиданием. Как сказал мне один ее близкий друг, казалось, она вот-вот выйдет к нам привычно улыбающаяся, со своей садовой корзинкой и большими ножницами с красными ручками. Когда отзвучало надгробное слово, мистер Пол исполнил ее любимую «Пассакалию» Баха.

Мне бы не пришло в голову последовать за гробом, если бы не стоявший рядом Бернард Шоу. «Возьмите мальчиков и пройдите следом, – сказал он. – Это прекрасно».

Я было заколебался, и он прошептал: «Я видел, как там сжигали мою матушку. Вы не пожалеете, если пойдете».

Это был мудрый совет, и я очень благодарен Шоу. Я поманил сыновей, и втроем мы прошли к печи. Маленький гроб стоял на тележке перед ее дверцами. Они отворились. За ними видна была прямоугольная камера, ее стены из огнеупорного кирпича рдели тусклым красным жаром. Гроб медленно вдвинули в камеру, через минуту-другую пляшущие языки огня охватили его дальние углы А еще через секунду весь гроб был объят белым пламенем. Дверцы печи медленно закрылись за этим белым сиянием.

Это и вправду было очень красиво. Как хотелось бы, чтобы она знала о тех первых трепещущих ярких огнях, – такие они были чистые и так походили на нетерпеливые, но доброжелательные живые существа.

Возвращение с похорон всегда связано с тяжелыми переживаниями, ведь неизменно преследует мысль о том злосчастном теле, которое заточено в ящик и в холодной мокрой земле ждет наступления сумерек. Но, я чувствовал, Джейн ушла из жизни вся целиком, не оставив ничего, что стало бы разлагаться и загрязнять землю. Так она пожелала. Хорошо было думать, что она ушла из жизни как должно уходить духу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю