Текст книги "Опыт автобиографии"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 70 страниц)
В завершение скажу, что, как ни странно, за пять лет одержимость моя развеялась. Ее совершенно вытеснили другие тревоги, о которых я расскажу в свой черед. Боль утихла. В 1909 году, избавившись от черной магии секса, я мог встречаться с ней по-приятельски; так продолжалось до самого конца ее жизни. Наши общие друзья рассказывали мне о ней; благодаря им общение наше возобновилось, мы встретились и стали встречаться время от времени. Поскольку она вышла замуж, алиментов ей я не платил; но, обнаружив, что ей приходится экономить, я помог ей, как подобает брату замужней сестры. Когда ей пришло в голову завести собственное дело, я, из самых братских чувств, купил для нее прачечную. Вскоре ее пришлось закрыть, кузине моей удалили аппендикс. Дома за ней было некому ухаживать, и она переехала к нам. Так мы и жили вместе, пока она совсем не выздоровела. Никто не знал, кем она была для меня на самом деле, кузина – и все тут. От ревности, сопоставлений и обвинений мы избавились совершенно. Мы бродили по саду, беседуя об однолетних и многолетних растениях, о розах и деревьях. Когда она окрепла, я взял ее на свою любимую прогулку по садам Истон-Лодж. Особенно ей понравился пруд с лилиями перед домом и золотые фазаны, которых леди Уорик пускала гулять за прудами.
Это была последняя наша прогулка.
Когда жена умерла, я получил от Изабеллы письмо, милое и простое, в котором она ее расхваливала и оплакивала. Потом она решила построить дом и попросила меня помочь. Увидев, что она очень этого хочет, я согласился, хотя не думал, что это, как сказали бы американцы, «здравая идея». Мы осмотрели место, она показала мне чертежи. Но дом едва начали, когда она умерла, он так и остался недостроенным. Умерла она неожиданно. Страдая диабетом, она несколько лет колола инсулин. Когда и у меня обнаружили диабет, я решил пригласить ее и угостить самыми лучшими блюдами, которые нам дозволены. Есть что-то родственное в том, что мы заболели одной болезнью. Но вот произошла какая-то ошибка с инсулином, и однажды, во Франции, я получил от ее мужа письмо о ее смерти. В субботу она чувствовала себя хорошо, а в понедельник впала в кому и умерла, не приходя в сознание.
Так кончается история о том, как зародилась, оборвалась и продолжилась моя первая любовь, начавшаяся в ту минуту, когда сорок семь лет назад на Юстон-роуд моя кузина спустилась вниз к чаю. Я не предлагаю никакого урока, просто пытаюсь рассказать все, как было.
3. Modus vivendi[11]11Образ жизни (лат.).
[Закрыть]
Сочетание искренней решительности с высокопарностью, характерное для нас с Эми Кэтрин Роббинс на ранней стадии нашей совместной авантюры, заслуживает того, чтобы о нем вспомнили чуть подробнее. На самом деле мы оба просто бежали от невыносимо ограниченной жизни, однако мы не знали, как это назвать, разобрались далеко не во всем и ухватились за фразы в духе Шелли, за изображение всепоглощающей страсти. Она была единственной дочерью исключительно робкой, приличной женщины, не представлявшей для нее иной участи, чем замужество с надежным, приличным, хорошим человеком, – и потому самый союз со мной был мятежом и протестом. Как восставал я против той жизни, которую дала мне судьба, я уже писал. Она легко усвоила мое понимание свободы, мою социальную и умственную дерзость (в самом высоком смысле). Все это ударило ей в голову, и наш безумный порыв обусловлен скорее желанием вырваться из повседневных, всепоглощающих обязательств, чем настоящей страстью.
Этот союз ради бегства и собственного развития сумел продержаться всю нашу совместную жизнь. Мы никогда не нарушали его. Когда героизм наш испарился, мы обнаружили, что очень привязаны друг к другу, мало того – друг друга уважаем и всегда готовы обойти острые углы, пошутив и посмеявшись. Мы умели это делать. Всю нашу жизнь мы оставались истинными союзниками. А вот страстными любовниками мы не были, оттого-то целые десять лет я сохранял прежнюю сосредоточенность на кузине, а позже, когда мы достигли успеха и обрели свободу, впал в какую-то разбросанность чувств, вызывая сплетни и слухи.
Здесь снова было бы нетрудно вполне логично и правдоподобно приукрасить повествование. Но я никогда этого толком не умел. Опусти я кое-что – и записи эти стали бы на удивление гладкими. Нельзя сказать, что я не старался. Между тридцатью и сорока годами я вложил немало умственной энергии в проблему «мужчины и женщины» и думал о ней отнюдь не бескорыстно. Мне хотелось жить последовательной, честной жизнью, я терпеть не мог притворства, и все-таки мысли мои и фантазии не поддавались контролю, а поведение удивляло меня самого своей неискренностью. Чтобы освободиться от сознания этой неискренности, я стал прямодушно и публично рассуждать о «свободной любви». Мне кажется, я проходил примерно те же фазы, которые на восемьдесят лет раньше прошел Шелли. Сотни тысяч проходят их. Я изо всех сил старался доказать, что любовь независима и свободна. Да, это дар богов, но не надо считать, что она – самое главное в жизни.
Тогда все больше узнавали о контроле над рождаемостью – мы именовали его неомальтузианством, – и получалось, что я прав, к любви можно относиться легче, чем относились в прошлом. Она должна возбуждать, поддерживать, стимулировать. Я прямо наложил это в «Современной Утопии» (1905), я проповедовал такие доктрины и не задумывался о том, что бы я сделал, если бы моей жене вздумалось привести их в исполнение, – к чему, к чему, а к этому она никак не стремилась. Что еще примечательней, не думал я и о не столь уж давних рыданиях на сельской кухоньке, вполне честно забытых. Наверное, и это совершенно обычно. Мы не замечаем, что есть два состояния. Когда мы рассеянны, разбросаны в наших чувствах, мы – за свободу. В любой человеческой общности, в любую эпоху есть сторонники свободной любви, то – те, то – другие. Каждый из них может к кому-то привязаться, страстно, ревниво, отвергая все прочее. Люди то покидают этот стан, то возвращаются в него. Любовь попеременно становится то счастливым поклонением Венере, богине красоты, нежным союзом свободных тел и душ, то священным символом могучего и загадочного соединения личностей, слияния индивидуальностей, готовых друг ради друга жить и умереть. Именно эта смена состояний не дает упростить и подчинить догме сексуальное поведение.
Видимо, сторонники свободной любви не слишком заблуждаются, стремясь освободить сексуальную жизнь личности от общественного порицания, от законов и санкций. И все же само по себе это принесет не так уж много пользы. Да, обстоятельства становятся проще, но проблема не решается. Перед нами все равно загадка – почему состояние меняется, когда мы движемся от юности к зрелости, а позже, как я уже говорил, мы то расточаем, то собираемся. Кроме того, все еще сильнее запутывается, ибо общество вправе вмешиваться каждый раз, когда дело касается детей; наконец, новые трудности связаны с тем, что и физически, и эмоционально во всех своих последствиях любовь для мужчины и женщины – совсем не одно и то же. В мире, где все прекрасно приспосабливаются, различия эти уравновесили бы друг друга; здесь, в нашем мире, ничего подобного не происходит.
Я снова подхожу к тем проблемам и сторонам моей жизни, разговор о которых стоило бы отложить до того времени, когда речь пойдет о том, как, уже в зрелых летах, я насочинял множество не очень вразумительных, но очень дерзновенных романов о любви. Характер мой и обстоятельства вынудили меня признать: когда дело дойдет до планирования будущего, лучшего мироустройства, у мужчин и у женщин могут обнаружиться несовместимые потребности. Творческое начало и преданность делу могут у них различаться. Хотя мужчины и женщины радикальных убеждений входят в одни и те же ассоциации, выступают на одних и тех же митингах, их подлинные цели нередко расходятся. Надо бы заключить новое соглашение о взаимной терпимости полов.
Женившись во второй раз, я не подозревал поначалу о столь фундаментальных расхождениях. Мы с женой еще не завоевали права свободно рассуждать о нашем мире. То, что мы о нем думали, находилось от нас на расстоянии нескольких лет. Пока мы боролись, мы все крепче привязывались друг к другу, отбросили патетику, смеялись, шутили, работали, справлялись с физической и психологической несовместимостью и смело смотрели жизни в глаза.
Преодолев отвращение к институту брака, мы поженились в 1895 году, сразу же, как я получил такую возможность. В той или иной степени вынудили нас поведение прислуги, хозяек и соседей. Как только они обнаруживали наше положение, прислуга становилась нагловатой, соседи чурались нас или грубили. Как хорошо довелось нам изучить резкий переход от дружеской приветливости к прохладной отчужденности! Вправду ли они приходили в ужас, когда «узнавали», или просто выявлялась предрасположенность к ненависти и травле, которая ждет своего часа в каждой душе? Я думаю, за последние сорок лет пределы терпимости заметно расширились, но в наше время, если бы мы не поженились, половина наших сил ушла бы на дрязги с соседями и отражение всевозможных нападок. Вести такую войну нам никак не хотелось.
Оказавшись вместе и осознав, как быстро испаряются наши героические настроения, как улетучиваются грезы о сокровенных дарах любви, мы все-таки были связаны и внутренним, и внешним обязательством приноровиться друг к другу, чтобы внести хоть какой-то смысл в нашу совместную авантюру. Чураясь поспешных решений и опрометчивых споров, мы ощупью и с недомолвками шли по пути преодоления наших трудностей. Она еще меньше, чем я, обладала той гибкостью речи, какая способна утопить любой вопрос в многословных оправданиях и безрассудных ультиматумах. Наша крайняя изоляция тоже помогала найти modus vivendi. У обоих не было наперсников, способных осложнить наши отношения веским советом; не было и тех вечных устоев, которые мы бы «уважали». Ни она, ни я не беспокоились о том, что каждый из нас может подумать. Во многих смыслах мы были странными, даже чудаковатыми, но в отношениях с обществом и друг с другом мы, возможно, больше приблизились к идеальному союзу, чем обычно бывает у молодых пар. Поиски modus vivendi — необходимая фаза нормальной, современной супружеской жизни.
В поисках этих очень важны совсем обыденные вещи. Хотя за всю свою жизнь я опубликовал одно четверостишие, я завел привычку, проснувшись, слагать всякие вирши, а по вечерам, когда мы сидели вдвоем и все было под рукой, я прерывал работу, чтобы нарисовать «ка-атинку». Смешные наброски, отражающие то или иное происшествие, скапливаясь в ящиках, составили что-то вроде комического дневника. Многие – возможно, большинство – утеряны, но сотни еще остались. Я придумал забавный прием, чтобы двумя штрихами изображать ее голову, и мы почему-то решили, что получается неплохо. Придумал я и носатую с зарождающейся лысиной рожу в лавровом венке, намекающем на принадлежность к сонму поэтов. Как многие пары, мы выдумали друг для друга прозвища; она стала Битс, или «Дольки», или «мисс Дольки», или «Нюхалка», или «Оно» (с вариациями), а я был Сундук или мистер Ларь. Побывав в зоологическом саду, я воспел разум и общественный порядок сусликов, и мы так развеселились, что в «ка-атинках» ввели что-то вроде сусличьего хора. Что бы мы ни делали, что бы ни происходило, суслики вторили на свой лад. В параллельный мир шутовства и фантазий мы переносили очень значительную часть повседневной жизни, и она становилась гораздо легче. Переносились туда и мы. Мисс Дольки оказалась весьма практичной и властной, а мистер Ларь – не очень хорошим, довольно скользким и запуганным. Его нередко огревали зонтиком. Все эти дурацкие шутки так похожи, что привести конкретные образчики нелегко, однако без них рассказывать попросту невозможно. Здесь, например, вы видите разные «этюды», несколько ранних набросков мисс Роббинс в ее академическом облачении, сделанных до нашего побега (именно так сидела она, углубившись в литературные труды), а вот и четыре более поздних, года 1896-го, наброска условной головки. Как правило, это Оно, чуть рискованное, или печальное, или спящее, или впервые надевшее очки. Сбоку бордюр из одинаковых фигурок – «все то же, вчера, сегодня, вовек». На первый взгляд – чепуха, каракули, а на самом деле точные наблюдения в личной трактовке. Рисовали мы обычно на писчей бумаге, так что здесь все очень уменьшено. Как говорит мой издатель, что поделаешь!
Сатирическая «ка-атинка». На одной стороне листа написано «Дольки – такая, какой она себя щитает», а на другой – «настоящая Дольки, самая любимая на свете». Она пишет, спит, ест, катается со мной на велосипеде.
Далее следует добродушный, но безжалостный стишок без даты (вероятно, это 1898 год). Он еще наглядней демонстрирует, как «оно» «доводили до ума» для внутренней притирки.
ПЕСЕНКА
Мы прозвища даем.
Оно мы уважаем
И даже обожаем,
Но прозвища даем,
Обидно обзываем.
Мы прозвища берем
Из книг и разговоров,
Из всяких разных вздоров
И тут же их даем,
Не ведая укоров.
О, как ужасны ей
Те прозвища бывают!
Она от них страдает,
Рыдает, умирает,
Но, в кротости своей,
Обидчика прощает.
Снова рисунок на садовую тему, относящийся либо к периоду Уокинга, либо к первым дням в Вустер-парке. Изображает он встречу со слизняком. Венок на моей голове позволяет отнести рисунок к раннему периоду, возможно – к 1895 или 1896 году. Символизирует венок мои литературные амбиции и постоянно появляется в моих студенческих письмах, обращенных к А.-Т. Симмонсу и мисс Хили, а после 1898 года из употребления выходит.
Здесь вы видите «Жуткую поэ-эму», которая должна убедить дерзкую женщину в том, что она призвана покориться своему господину. Эта длинная вариация на темы Эдварда Лира{158} выявляет странное обстоятельство: с самого начала нашей жизни в Вустер-парке все средства находились в ее распоряжении. Мы жили по правилам, заведенным в порядочных пролетарских семьях, – мужчина отдает весь заработок «хозяйке» и получает от нее на карманные расходы.
Нету у поббла пальцев, а раньше были,
Были, росли, цвели – и куда-то сплыли,
Но это, честно сказать, не наше дело,
Побблу принадлежит побблиное тело.
Никто не сочтет волос на его макушке,
Не пересчитает лапки, глазки, ушки.
Тети нет у него, все это враки,
Главное – чтобы у вас не дошло до драки.
Если ты его встретишь
(Не дай тебе Бог!),
Если увидишь, заметишь —
Мчи со всех ног.
Не лги и не притворяйся,
Беги, удирай, спасайся,
Он страшен, он груб, он зол,
Словно козел.
Спасайся, как от огня!
Кого же он любит? Меня,
Мужа твоего (Дж.-Г. У.),
А больше никого.
Вот ты меня не понимаешь,
Пилишь, укоряешь,
Деньги забираешь,
Пива лишаешь —
Но ничего не попишешь!
Только поббла услышишь,
Смирись и беги ко мне,
Как подобает жене.
Здесь выражен незлобивый протест против несправедливого вторжения в пространство стола. Судя по лампе, это происходит до 1900 года, судя по очкам – после 1898-го.
А вот гораздо более поздний рисунок, помеченный 1911 годом. Мы празднуем возвращение мандаринного сезона. Мандаринами мы объедались семнадцатью годами раньше, на Морнингтон-Плейс, и я полагал, что будем объедаться еще через семнадцать лет, но в 1911 году нам было отпущено только шестнадцать, в 1927 году она умерла. Заметьте внизу слово «когда-нибудь». Эта «ка-атинка» стала удивительным маленьким резюме проведенной вместе трети века.
Снова один из ранних рисунков (31 марта 1899 г.). На нем запечатлен переезд из Сандгейта в Арнольд-хаус. Мужская беспомощность в таких домашних передрягах контрастирует с неуемной женской энергией. Первый сюжет «Вставай! Едем!», то есть «Вставай! Едем!». Растерявшийся хозяин не может найти свои брюки. Он обнаруживает, что его перетаскивают из дома в дом, и протестует: «Ну, Дольки, почему я не могу просто идти?» И слышит неумолимое: «Птмчччт перьезд!» Et cet.
На следующих двух страницах – рисунки образца 1898 года. От читателя ждем некоторых усилий, иначе их не поймешь. Может понадобиться и лупа, при издании пришлось их уменьшить. К этому моменту читатель либо уже не интересуется картинками, либо понаторел в их таинственном языке. Мы решили построить дом. К нам зашел Дж.-М. Барри (о котором, возможно, я расскажу позже), и они с Джейн меряются ростом («мерицарость»). Из-за того, где дом строить, мы поспорили с неким Тумером. Суслики, улюлюкая, за ним гонятся. Атом размышляет о том, почему он такой маленький. Остальное можно домыслить.
Эта более дерзкая попытка изображает окончание работы над «Любовью и мистером Льюишемом». Что означают маленькие фигурки, вылетающие из левого угла, я не знаю. Наверное – для красоты.
Наконец, позвольте мне привести гимн, воспевающий первые семь лет нашей совместной жизни. Строки, написанные на этом листке бумаги:
11 ОКТ<ЯБРЯ>, 1900
Какой у нас занятный Бог! По милости Его
Дж.-Г. Уэллс поправился, не помнит ничего,
И больше не лысеет, и зубы не болят,
И вообще – совсем здоров, на свой ученый взгляд.
Какой у нас занятный Бог! Он Тумера сразил,
Хотя его бесчинства сперва и попустил,
Он дал нам Данка честного и подтолкнул дела,
Чтоб наша праведная жизнь по-прежнему цвела.
Да, Бог у нас занятный. Он утащил кота
(Ну, Господи, не стыдно ли? Какая суета!)
Но кот вернулся, да и я, вернувшись из Италии,
Совсем немного похворал – и развиваюсь далее.
Он прячет брюки и носки, но я их нахожу,
Куда они деваются, понятно и ежу.
Он ночью хлопает окном, потом перестает,
И на него, по сути, не обижен даже кот.
Короче, Бог занятный. И я, Ему в ответ,
Стараюсь быть добрее, благословлять весь свет,
Щадить и миловать людей, прощать, не проклинать,
Перед творением Его смиренно замирать.
Он дарит мне и пиво, и вкусную еду,
А я Его благодарю и терпеливо жду,
Я славословлю и хвалю, пою, Его любя,
Но все-таки – нет, все-таки! – поменьше, чем тебя.
Корзины и каминного огня избежали сотни таких картинок; все они – примерно на одном уровне юмора и мастерства. Больше их воспроизводить не стоит. Важна оболочка, в которую они облекали обстоятельства нашей жизни, создавая тем самым оживленную, душевную атмосферу. Они видоизменяли, доводили до гротеска наши отношения, и те становились вполне приемлемыми. Бурный поток стал понемногу иссякать, когда я взялся за колыбельные «ка-атинки» для наших детей, но так до конца и не прекратился. Рисовал я и тогда, когда до ее смерти оставались считанные недели. И в эти последние наши дни мы достали однажды всю коллекцию и перебирали, делясь и упиваясь воспоминаниями.
Читатель, должно быть, подумал, что я слишком далеко удалился от темы разбросанности и сосредоточенности чувств, с которой начал эту главу. На самом же деле я объясняю, как мы исхитрились заменить страсть нежной привязанностью и игрой воображения, а те столь же действенно притягивали нас друг к другу, как самое сильное влечение. Не в меньшей степени нас объединяло рабочее и деловое сотрудничество. Вначале я посылал печатать рукописи одной кузине (дочери того самого Уильямса, который держал школу в Вуки), но моя жена сама освоила машинку, и теперь мы не зависели от почтовых неурядиц, не ждали перепечатки, чтобы ее править, а там – печатать заново. Она не просто печатала, она тщательно изучала текст, следила за моим неизбывным грехом, повторениями, критиковала, давала советы. Еще в самом начале нашей совместной жизни, как только у меня завелись кое-какие деньги, я стал отдавать их ей, и всю нашу жизнь у нас был общий банковский счет, которым каждый из нас мог пользоваться, не спрашивая разрешения. Она тратила ровно столько, сколько считала необходимым; я мог не беспокоиться о налоговых квитанциях и почти совсем не интересовался финансовыми делами, довольствуясь ее ответом: «Все в порядке». Когда она умерла, я оказался чуть ли не вдвое богаче, чем рассчитывал. Да, еще одно: мне не нравились оба ее имени, Эми и Кэтрин. Ни то, ни другое я старался не употреблять. Читатель, вероятно, уже заметил, что я почти не называю жену по имени. И впрямь, я, как правило, употреблял какое-нибудь прозвище. Когда выстроилась уже целая вереница прозвищ, я вдруг стал называть ее «Джейн»; она стала Джейн, – да так и осталась. Не помню точно, когда это произошло, но вскоре и для меня, и для наших друзей имя это стало единственным. От «Эми» она совершенно отказалась; его она недолюбливала, как и я. Мать часто, даже чересчур часто, его употребляла, давая наставления.
А вот имя «Кэтрин» ей нравилось, и, как рассказывал я в «Книге Кэтрин Уэллс», она приберегла его для литературы. Там я собрал почти все, что она писала, а в предисловии дал оценку ее почти не замеченному, но весьма незаурядному дарованию. Писала она иначе, чем я, очень это подчеркивала и никогда бы не воспользовалась моим именем или влиянием, чтобы опубликовать свои не слишком многочисленные сочинения. Мы принадлежали к разным школам. Скажем, она неумеренно восхищалась Кэтрин Мэнсфилд{159}, а меня сдерживало ощущение явственной узости этой писательницы; она питала склонность к Вирджинии Вулф{160}, на чьи изыски я всегда смотрел холодно. Ей нравилась тонкая выдумка в духе Эдит Ситуэлл{161}, к которой я отношусь с тем же добродушным безразличием, что к узору старинного ситца, рисунку на посуде или очарованию детских стишков. Кроме того, она очень любила Пруста, который кажется мне гораздо менее достоверным и увлекательным, чем, скажем, каталог двадцатилетней давности или старая местная газета, в которой больше правды и повода для рассуждений.
Вероятно, Кэтрин Уэллс не входила в нашу семью, не сливалась с нами. Тихая, утонченная гостья, поселившаяся у нас, ускользнула от грубых прозвищ, карикатур, компромиссов, которые навязала бы ей роль мисс Дольки или роль Джейн. Она не входила целиком в наш союз. Иногда я бросал на нее беглый взгляд; она смотрела на меня карими глазами Джейн – и исчезала. Все, что я о ней знаю, я рассказал в этой книге. Много позже, после войны, когда позволили сбережения, Кэтрин Уэллс сняла в Блумсбери квартиру, которой я так и не видел. Она объяснила мне, для чего ей это нужно, и я все принял; в тайной квартире, удаленной от жизни, вращавшейся вокруг меня, она размышляла, мечтала, писала, бесконечно и бесплодно искала чего-то, что казалось ей утерянным, упущенным, оставшимся в стороне. Там работала она над замысловатой, путаной повестью, которой не было конца, переписывала, оттачивала. Там воплощалась ее мечта об острове красоты и совершенства, на котором жила она одна, бывала этим счастлива, а иногда – просто одинока. В ее мечте жил возлюбленный, который так и не появился. То был голос, следы во влажной траве, розы поутру…
За год с небольшим до последней болезни она бросила эту квартиру и оставила незавершенной книгу.
Как видите, брак у нас был достаточно своеобразный. Странности его не ограничивались полным доверием в делах и чудаковатой игрой фантазии, тем отдохновением ума, о котором я говорил. Два ни в чем не похожих мозга напряженно решали самую важную жизненную задачу, поставленную друг другу. В конце концов мы ясно поняли, что наши физические реакции и умственные реакции глубоко различны.
Джейн считала, что я вправе распоряжаться собой и что судьба жестоко обошлась со мной, связав меня сначала с невосприимчивой, а потом – с чересчур хрупкой спутницей. Она была беспристрастней, последовательней и гораздо разумней меня. На положение свое она смотрела с той же отвагой, открытостью, самоотверженностью, с какими встречала любые передряги. Ревность она подавляла, предоставляя мне столько свободы, сколько я хотел. Как и я, она чувствовала, что при всей своей сложности союз наш уже неуязвим; мы срослись, вросли друг в друга, и она, возможно быстрее меня, поняла, как мало нужна нам монополия на страстную близость. Пока мы начинали борьбу за место в жизни и всеобщее освобождение, проблема эта едва ли могла воплотиться на практике. У нас не было ни времени, ни сил на плотские похождения. Когда же я обрел успех и досуг и смог повсюду ездить, расширил круг знакомых, стал общаться с не признающими условностей интересными людьми, мне не пришлось себя ограничивать. Тело, набиравшее силу и здоровье, стремилось к полноте и красоте взаимной страсти. Именно такое вожделение царит в книгах Лоуренса{162}. Сам я не ставил это вожделение так высоко. Если бы я мог, я бы подыскал ему оправдание, но только не ценой того совместного вызова миру, который некогда бросили мы с Джейн.
После 1900 года наше с ней согласие увеличивалось; наш modus vivendi был достаточно прочен, чтобы продержаться до конца жизни, но безупречным его не назовешь. Бегство личности Кэтрин Уэллс из нашего союза – только одно из проявлений его несовершенства. Заметим, что участились и мои эскапады в духе Дон-Жуана от интеллигенции. Я пишу о том, как мы понимали друг друга, потому что хочу воспроизвести все существенное в моей жизни; это – попытка адаптации, но не образец для подражания. Всякая жизнь несовершенна: несовершенство превращается в наказание только тогда, когда превышает порог терпимости. Сумев сделать терпимыми собственные несовершенства, мы вряд ли кого-нибудь обидели. Я думаю, что такие соглашения между не очень совместимыми, но близкими по духу людьми должны бы участиться в нашем движущемся вперед мире, в котором все больше утверждается индивидуальность. Чем она своеобразней, тем труднее достичь полного единства, а значит – остановиться на одной, исключительной привязанности.
И однако, всякий нормальный человек естественно тяготеет именно к единственной и совершенной привязанности, при всем ее напряженном собственничестве и всей иррациональной ревности. Фаза, которую я назвал разбросанностью, неустойчива и преходяща; полного промискуитета нет и быть не может, всегда кого-то предпочитают, и никто не застрахован от того, что предпочтение стремительно возьмет верх над всем остальным. Случайная связь – всегда на скользком пути. Французы с их нелепой логичностью различают passade, взаимную тягу, которая может овладеть любой парой, и настоящую любовь. Теоретически меня ожидали passades.
Но жизнь и латинская логика всегда расходились. Так разграничивать нельзя. Нет ничтожных увлечений, есть просто разные оттенки и степени. Частая смена passades еще неприятнее женщине, чем мужчине, женщина гораздо лучше сознает, как не нужна ей беспорядочная плотская любовь. Она отдает себя, даря не только тело, но и личность, и вправе рассчитывать на большее, чем то, что она получает. В сущности, такая любовь ущербна для обеих сторон; люди не отдают себя друг другу. Иначе было бы проще простого компенсировать несовместимость темпераментов при помощи умелых проституток.
Конечно, мы с Джейн верили в возможность подобного решения, хотя не так грубо и прямо. Если бы мы думали иначе, нам вряд ли удалось бы жить в согласии. С другой стороны, есть немало мужчин, полагали мы, и немало женщин с излишком сексуальной энергии и фантазии. И там, и там существуют неугомонные души, ищущие разнообразия. Что может быть разумнее для них, чем отыскать и утолить жажду друг друга?
А все прочие пусть живут так, как раньше.
Однако, если не брать в расчет какие-то редкие исключения из правил, так, как раньше, не получается. Когда соединяются мужчина и женщина, преображаются два мира. Преображение это может различаться по степени, но оно неизбежно. Было бы поистине удивительно, если бы природа, при всей своей беспечной экстравагантности, распорядилась как-то иначе. Доброму нраву и чуткому сердцу Джейн, нашей безграничной нежности друг к другу еще предстояло пройти серьезное испытание. Достаточно сказать, что они его выдержали.