Текст книги "Опыт автобиографии"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 70 страниц)
Ум, в котором запечатлелся мой жизненный опыт, нельзя назвать первосортным. Не уверен, что на выставке умов, вроде выставок кошек или собак, он мог бы претендовать даже на третье место. По множеству параметров он был бы расценен как ниже среднего уровня. Но для маленькой частной школы в городке на окраине Лондона он был вполне хорош и явился неплохим подспорьем в соревновании с другими детьми, поскольку самоуверенность – это уже половина успеха. Я был развит не по летам, и меня до конца моей школьной карьеры, закончившейся слишком рано, еще до того, как мне исполнилось четырнадцать лет, ставили вровень со старшими мальчиками. Но позже я встретил таких людей, что мой ум показался мне жалким. Я не собираюсь даже тягаться с мыслительными аппаратами, подобными глубокому и тонкому уму Эйнштейна{4}, осторожному, быстрому, подвижному уму Ллойда Джорджа{5}, обильному и богатому возможностями серому веществу Бернарда Шоу{6}, кладезю знаний Джулиана Хаксли{7} или тонкому и точному инструменту, которым обладает мой старший сын. Но даже в сравнении с обычными людьми, не претендующими на выдающиеся способности, я оказываюсь в проигрыше. Я путаю или совсем забываю имена людей, у меня ускользают из памяти названия мест, числа и даты. Я их, конечно, запоминаю, но ненадолго. Я способен складывать в уме только самые небольшие числа, и мне никак не удается усвоить последовательность взяток при игре в бридж, так что за карточным столом я оказываюсь слабее девяти из десяти своих соперников. Я проигрываю в шахматы почти каждому, с кем сажусь за доску, и, хотя пятнадцать лет подряд раскладываю популярный пасьянс «Мисс Миллиган», мне ни разу не удалось уловить какую-либо закономерность в сочетаниях этих ста четырех карт, чтобы действовать иначе, нежели вверяясь случаю и интуиции. Я учу французский со школы, снова и снова к нему возвращаюсь, и даже при том, что за последние восемь лет я каждый год подолгу живу в этой стране, я так и не приобрел ни беглости, ни хорошего произношения и плохо понимаю французов, когда они говорят быстро, то есть всегда. Я занимался испанским, итальянским и немецким по учебникам и разговорникам, эти языки неплохо служат мне во время путешествий, но, едва нужда в них пропадает, я их забываю. Лондон – мой родной город, я хожу по нему всю жизнь, и тем не менее меня всегда поражает уверенность, с какой ориентируется в нем любой шофер такси. Если мне надо пройти из Хокстона в Челси, не спросив дороги, мне приходится сперва основательно изучить карту. Из всего этого следует, что ум у меня скорее неорганизованный, нежели просто плохой, неточный, восприятие замедленное, а память грешит провалами.
Не думаю, что в умственном отношении я начал заметно сдавать. Я легко усваиваю новое, хотя потом и забываю это, может, чуть быстрее, чем прежде. Два года назад я за три месяца в свободное время выучил испанский и без труда объяснялся в этой стране. По-моему, восприятие у меня сейчас точно такое, как прежде, разве что порой не столь быстрое.
Скорее всего, эти недостатки присущи мне от природы. У меня с рождения была не очень хорошая голова, хотя думается, что плохое обучение лишь ухудшило то, что могло быть исправлено вдумчивым педагогом. Я вырос в окружении не очень образованных людей; я не привык к точной речи, слова в моей среде часто произносились неправильно и просто проборматывались в попытках обойти сложные понятия и выражения, и это, мне кажется, не могло не сказаться на моем умственном развитии. Я страдал астигматизмом, но обнаружилось это лишь тогда, когда мне было за тридцать. В результате у меня смещались колонки цифр и строчки текста, а потому я плохо успевал по арифметике и путал слова. Мне было уже около тринадцати, когда я одолел алгебру, приобщился к эвклидовой геометрии и начаткам тригонометрии и только тогда понял, что не совсем лишен способности к математике. Пора и похвастаться: я обнаружил, что Эвклид дается мне без труда, и решал простые задачи с легкостью, восхищавшей учителя. Я также начал гордиться своей способностью к алгебре. И мне было одиннадцать или двенадцать лет, не помню сколько, когда я, можно сказать, страстно увлекся рисованием. Мой старший брат вообще не умеет рисовать, зато рисунки младшего очень точны и изящны, хотя не так выразительны и непринужденны, как у меня.
По сути дела, я ничего не знаю об устройстве и работе мозга, но мне кажется, что моя способность схватывать суть, форму предметов и их взаимоотношения указывает на то, что ум есть нечто большее, чем простое функционирование клеток, волокон и капилляров. Я без труда воспринимаю контуры и пропорции явлений и с относительной легкостью выстраиваю свою мысль. Подтверждением тому служит и это повествование.
Скорее анатомией моей, чем качеством мозга, объясняется и тот факт, что я способен лишь к кратковременным умственным усилиям и быстро устаю. Голова у меня маленькая, и мне легко насмешить чуть не каждого из моих друзей, обменявшись с ним шляпами: поля тотчас же налезают на уши и их оттопыривают. У меня неровное сердцебиение, и я подозреваю, что моя сонная артерия недостаточно снабжает мозг. Не знаю, подтвердится ли все это на вскрытии, о котором я попросил в своем завещании, когда кусочек моего мозга возьмут на исследование, и будет ли от аутопсии какой-нибудь прок: тем более что мой сын Джип предупредил меня, что мозговая ткань разложится задолго до того, как появится возможность выполнить мою волю. «Разве что ты покончишь жизнь самоубийством, утопившись в каком-нибудь консервирующем растворе», – обнадежил он меня. Но это будет трудно устроить. Состояние нервных клеток варьируется в зависимости от состояния сосудов, венозного оттока и качества соединительной ткани. Но так или иначе мысли мои путаются и стопорятся. Я склонен к выпадениям памяти. Когда я держал экзамен на звание учителя и в ходе подготовки мне надо было выполнить двадцать или тридцать контрольных работ за четыре дня, я в последний день обнаружил еще одну контрольную, к счастью, не первостепенной важности, с вопросами, мне частью знакомыми, а частью лишенными для меня всякого смысла. Мне ничего не оставалось, кроме как пойти на экзамен. В другом случае я взялся прочитать лекцию в Королевском обществе{8}. Я превосходно знал предмет и поэтому ничего не записал заранее. Слушателей своих я тоже не слишком боялся. Я проговорил треть отведенного мне времени, когда внезапно обнаружил, что мне нечего больше сказать. После неловкого молчания пришлось признаться: «Простите, но это все, что я успел подготовить».
Психоаналитики склонны объяснить случаи, когда человек забывает имена, путает лица, голоса и тому подобное, тем, что в подсознании они ассоциируются у него с чем-то неприятным. Если так, я, должно быть, чувствую неприязнь к огромному числу людей. Но почему психоанализ считает мозг совершенным аппаратом и учитывает только психологические факторы? Я, напротив, думаю, что в ряде случаев объяснение лучше искать в физиологии – недостатке кислорода в крови и колебании его уровня в плазме.
На днях в венской гостинице у меня был лишний случай убедиться в своей плохой памяти. В ресторан вошли несколько человек и сели за соседний столик. Среди них была одна молодая немка, как две капли воды похожая на дочь моего знакомого, с которым я встречался в Испании. Он был братом моего покойного друга и редактора Гарри Каста, не раз слышал обо мне и представил меня своей семье. «Эта девушка совсем как…» Имя я забыл. «Она дочь лорда Б…» Я вспомнил первую букву и на этом остановился. Я сделал новую попытку: «Ее зовут… Каст. Но я звал ее по имени, беседовал с ней и о ней, она мне нравилась, я ею восхищался, я навещал ее отца в…» Снова абсолютный провал. Я оказался плохим собеседником. Я уже ни о чем другом не мог думать. Я замкнулся в себе и погрузился в свои мысли, пытаясь восстановить в памяти хорошо знакомые имена. Я старался вспомнить разные происшествия, случавшиеся в той же гостинице и с теми же людьми в Ронде, Гранаде и в Англии, когда я бывал в их доме, красивом английском доме в одном из центральных графств, я мог в общих чертах описать их сад, способен был вспомнить, как беседовал с девочками-скаутами, приветствовавшими меня, и даже то, что я им говорил. Я был знаком с леди Б., не раз говорил с ней и общался с ее сыном. Но в этот вечер все нужные слова испарились из головы. Я перебрал в памяти пэров, фамилии которых начинались с буквы «Б». Я припомнил все доступные мне христианские имена. И пришел к печальному выводу о состоянии своего ума.
На следующее утро, когда я еще лежал в постели, исчезнувшие слова вернулись, за одним исключением. Я начисто и навсегда забыл название имения. Оно отказывается вернуться, так что мне со временем придется заглянуть в какой-нибудь справочник. И все-таки я убежден, что оно гнездится в каком-то уголке моего сознания. Я рассказываю этот случай ввиду его полнейшей бессмысленности. Подобный провал в памяти не поддается объяснению с психологической точки зрения. Какие проявления вражды, обманутых надежд и подавленных желаний за всем этим кроются? Да никакие. Просто-напросто некие связи ослабли, и что-то не отпечаталось в мозгу. Это показатель того, что мыслительный аппарат у меня второсортный и перегружен именами. Когда дорожки в мозгу плохо протоптаны и не чищены, они становятся непроходимыми.
Дефекты в строении мозга влияют на мораль не меньше, чем на интеллект. И то и другое происходит одинаковым образом. Если ассоциации нарушены и восстановить память не удается, то нарушаются и связи, ответственные за выбор мотива того или иного нашего поступка. Промашки в сложении и вычитании и в оценке наших действий – это, по сути дела, одно и то же. В своих делах и восприятии происходящего я общее вижу лучше, чем частное. Чем дальше я отхожу от событий, тем яснее мне становится мое поведение в целом. С опытом я все больше прихожу в ужас оттого, как жестоки мы к себе и другим за эти наши ошибки.
Отношения наши с другими людьми тем многообразнее и запутаннее, чем эти люди нам ближе и чем большую роль играют они в нашей жизни. И хотя мы способны раскладывать по полочкам своих случайных знакомых и соответственно определять свои отношения с ними, нам куда труднее объяснить какие-то проявления своего характера, когда речь идет об общении с близкими; так, во всяком случае, обстоит дело со мною; это то же самое, что и моя неспособность запоминать имена и цифры. Я могу не любить кого-то или, напротив, испытывать к нему особую привязанность, но этот человек так же может выпасть у меня из памяти, как его имя или название дома, где он живет; нечто подобное со мной и случилось в Вене. У меня могут быть определенные обязательства, но и о них я тоже способен забыть. У меня в голове порою всплывают те или иные факты, четко очерченные и в должной последовательности и все же лишенные той эмоциональной окраски, которой некогда обладали. Но затем, день или два спустя, они ко мне возвращаются во всей полноте.
С каждым, я думаю, такое случается, но со мной это происходит постоянно.
С другой стороны, хотя мозг мой устроен так, что логические связи у меня временами оказываются нарушенными, хотя моя мысль движется скачками и из памяти стираются те или иные жизненно важные ассоциации, я не нахожу в себе ни малейших следов того, что именуется раздвоением личности, иными словами, подмены одного психологического типа другим. Классическое определение раздвоения личности, которое мы находим у психологов, подразумевает полное разделение импульсов и воспоминаний в пределах одной противоречивой и зачастую враждующей сама с собой индивидуальности. Когда действует одна система понятий, другая почти не проявляется, и наоборот. Раз или два мне встречались такие люди, и я даже жил с ними бок о бок. Чаще это, по-моему, свойственно женщинам, чем мужчинам. Мне приходилось наблюдать подобную смену фаз, и я не нахожу ее в себе. Что-то во мне пропадает, но не замещается противоположным. Голова у меня бывает ясной или же, наоборот, тупой и невосприимчивой, а то и совсем одурманенной сном или апатией, лихорадкой или спиртным и подчиненной одним лишь сексуальным импульсам, которые пробуждает в нас кровоток, или, напротив, полной энергии и жажды деятельности, но при всем том я чувствую себя всегда одной и той же личностью. Мне кажется, я в этом не ошибаюсь. Мозг мой последователен. Какая она ни есть, голова моя одна и та же. Это вроде централизованного государства с единой столицей, хотя порой правительство может оказаться слабым, нерадивым, беспечным.
И вот что еще насчет моей головы: она – как бы это лучше сказать – нуждается в постоянном понукании. Думаю, причина тут не в моей забывчивости и непоследовательности или плохом кровообращении, а скорее в какой-то недостаточной стимулированности. Воспринимаю мир я не так ярко и живо, как большинство моих знакомых, и редко загораюсь от этого зрелища. Во всем, что я делаю, есть какая-то рассеянность – словно бы некий бесцветный пигмент был подмешан в мою кровь. Я редко когда оживляюсь, я человек по природе немного вялый, недостаточно преданный делу, интересы мои неустойчивы, я склонен к праздности и апатии. Когда я пытаюсь переломить в себе это, то действую с каким-то надрывом, а людям поведение мое кажется ненатуральным, словно я хочу обмануть их или обольстить. Вы увидите все это, когда я буду рассказывать о том, как провалился в торговле, и о своих отношениях с близкими и друзьями. Но вы обнаружите, что часто кое о чем я рассказываю довольно уклончиво или же вовсе умалчиваю.
Однако природа умеет обратить нам на пользу даже наши слабости, и смею предположить, что именно этот мой недостаток и помог моему успеху. Я не умел сосредоточиться на чем-то конкретном и уйти от главного в детали. Журналисты думают, что я – человек неисчерпаемой энергии и целеустремленности. Ничего подобного. К сожалению, мне приходится признаться в совершенном своем безразличии к большинству окружающих людей и вещей. Множество книг и статей, мною написанных, свидетельствуют не о моей энергии, а всего лишь об усидчивости. Люди с избытком энергии и целеустремленности становятся Муссолини, Гитлерами, Сталиными, Гладстонами{9}, Бивербруками{10}, Нортклифами{11}, Наполеонами. В поступках их будет разбираться не одно поколение. То, что останется после меня, в подобном прояснении не нуждается. Врожденная лень избавила меня от излишней оригинальности, и мои произведения останутся жить, пока не пропадет в них потребность. А теперь, когда у вас сложилось представление о достоинствах и недостатках моего серого вещества – той насыщенной фосфором плотной соединительной ткани, которая, можно сказать, предстает перед вами в качестве главного героя моей повести, – и я дал вам понять, от какой индивидуальности поступают к нему необходимые импульсы, я попытаюсь рассказать, какую картину мира нарисовал этот аппарат восприятия, какие впечатления и реакции он во мне породил, что ему удалось сделать со мной, что не удалось и как это сказалось на моей жизни.
Глава II
ПРОИСХОЖДЕНИЕ
1. Хай-стрит, Бромли, КентСознание пробудилось во мне, начав впитывать окружающий мир в бедном и ветхом домишке, расположенном в Бромли, графство Кент, – маленьком городке, превратившемся с той поры в одну из окраин Лондона. Мое представление о себе складывалось из таких неприметных штрихов, а каждое новое ощущение так полно сливалось с предыдущими, что трудно сказать, когда и что ко мне пришло. Первые мои впечатления достаточно беспорядочны и разбросаны по времени. Поэтому лучше просто-напросто вспомнить, в каких условиях я получал свои первые жизненные уроки. Условия эти кажутся сейчас совершенно ужасными, но тогда представлялись мне единственно возможными. Я был рыхлым белокурым ребенком со вздернутым носом и по-детски пухлой верхней губой, волосы у меня были кудрявые и длинные, локоны мои состригли лишь по моей настойчивой просьбе. Первые фотографии запечатлели меня хмурым существом в белых носочках, с голыми руками и ногами, в юбочке с тесемками и лямками на плечах. Видно, это был мой парадный костюм. Повседневное платье всплывает в моей памяти лишь со времени, когда я уже изрядно подрос. Припоминается холщовый детский фартук; такие фартуки и сейчас носят мальчики во Франции, только мой был не черный, а коричневый.
Дом, по ничем не покрытым ступенькам лестниц которого с топотом и криками (семейное предание гласит, что в эти годы я горланил с утра до вечера) я носился, изучая окружающую действительность, заслуживает описания по причинам не только биографическим, но и социологическим. Он стоял в ряду других кое-как построенных домов в начале Хай-стрит. На первом этаже находилась лавка с витриной, заставленной фаянсовой и фарфоровой посудой, стаканами, рюмками, бокалами; здесь же примостились крикетные биты, мячи, стойки и сетки для крикетных ворот и все такое прочее. За лавкой находилась крошечная гостиная с камином; свет туда проникал через отделявшую ее от лавки стеклянную дверь и окно, выходившее на задний двор. Опасная для жизни узенькая лестница в два марша вела в подвальную кухню с забранным решеткой оконцем на уровне тротуара; здесь же находилась посудомойня с кирпичными стенами, а поскольку дом стоял на спуске к реке, двор оказывался на уровне подвала. В посудомойне находились небольшой камин, медный бак для кипячения, шкаф для съестных припасов, противни, бочоночек с пивом, каменная раковина с насосом, качавшим воду из колодца, и угольный ящик – наше единственное хранилище для угля. Этот «угольный подвал» вмещал около тонны топлива, и, когда его наполняли, уголь в мешках таскали вниз по лестнице через лавку и гостиную, причем угольщики не скрывали своей досады на такое неудобство, в подтверждение чего сыпали угольную крошку вдоль всего пути.
В квадратном дворе, примерно тридцати футов на сорок, возвышалось кирпичное сооружение, именуемое «клозет», с вырытой в земле выгребной ямой, а приблизительно в тридцати футах от нее находился колодец с насосом; над клозетом помещалась бочка для собирания дождевой воды. За клозетом находилась огромная и всегда открытая кирпичная помойка; в те нечастые дни, когда ее вычищали, содержимое выносили прямо через лавку. В помойку сваливали золу из камина, но ребенок мог там сыскать и нечто более интересное: яичную скорлупу, полезные коробки и жестяные банки. Из золы же можно было строить искусственные горы. Стена отделяла нас от обширного двора мистера Ковела, мясника; в его сараи загоняли свиней, овец и рогатый скот, и все они грустно мычали по ночам в ожидании своего смертного часа. Некоторые не желали идти под нож, и с ними обращались соответственно; словом, двор мистера Ковела представлял собой скотобойню в миниатюре. За его домом располагалась местная церковь, старинное кладбище с тогда еще не засохшими деревьями, запущенными могилами и покосившимися надгробиями; там была похоронена моя старшая сестра.
Наш двор был замощен только наполовину, его пересекала цементная сточная канава. По ней текли мыльная пена и кухонные обмывки, которым предстояло смешаться с более существенными отходами клозета и колодезной водой, которую насос качал в кухню. Посудомойню отделял от соседской стены узкий мощеный проход, где мой отец держал кувшины, миски, банки для варенья и тому подобные изделия из красной глины, которыми изобилует всякая посудная лавка.
Другого места для прогулок поблизости не было, так что я провел немало времени в своем дворе и изучил его досконально. Тесноту его еще более подчеркивала застроенность соседних дворов. Справа от нас находился дом мистера Манди, галантерейщика, который соорудил у себя теплицу, где выращивал грибы. Его сыновья собирали для него со всей улицы конский навоз и отвозили его в маленькой деревянной тележке, а на другой стороне портной мистер Купер построил мастерскую, где работали два или три его подмастерья. Моя мать вечно стеснялась, подозревая, что те могут видеть, как у нас выносят горшки, а ее домочадцы направляются в клозет. В незамощенной части двора отец разбил маленькую клумбу и посадил там куст вейгелы. Она цвела неохотно, как и все остальное. Но прошло уже шестьдесят лет, а я по-прежнему помню, что это был единственный клочок вскопанной земли, привлекавший неотступное внимание котов мистера Манди, мистера Купера и нашей собственной живности. Однако мой отец был упорным садовником и ухитрился не только посадить за домом, у стены, виноград, но и заставил его разрастись. Когда мне было десять лет, потянувшись за недоступным виноградным усом, который он хотел обрезать, отец упал со сложного сооружения, составленного из принесенной с кухни стремянки, стола и коротенькой лестницы, и это кончилось сложным переломом ноги. Но об этом важном событии я расскажу позже.
Я так подробно описываю свой двор потому, что он составлял в те дни заметную часть мира, в котором я обитал. К этому можно еще добавить кухню и посудомойню. Мы были слишком бедны, чтобы завести прислугу, а у моей матери сил не хватало, чтобы топить еще и в верхних комнатах (не говоря уже о стоимости угля). На втором этаже, куда вела такая же опасная лестница (я видел, как мучился и злился отец, пытаясь втащить наверх маленький диванчик), была выходившая во двор спальня матери, а напротив – спальня отца. Они спали порознь, что, я думаю, было для них способом контроля за рождаемостью. А еще выше располагалась комната для нас, троих детей; над ней был чердак, заставленный пыльной посудой. Посуда валялась по всему дому, в каждом его уголке; горшки и миски вторглись в кухню, обжились под кухонным столом и гладильной доской; биты и стойки для крикетных ворот прокрались в гостиную. Вся обстановка в доме была подержанная, приобретенная на распродажах; общедоступные мебельные магазины появились только в середине прошлого века; в наших же комнатах аристократический, правда изрядно исцарапанный, книжный шкаф с презрением поглядывал на диван, принадлежавший некогда домоправительнице, а в гостиной стоял кокетливый маленький шифоньер; стулья были основательные, неприветливые, деревянные кровати с плоскими матрасами были застланы серыми простынями – на стирке приходилось экономить, – и не было ни клочка ковра или клеенки, которые не прожили бы долгой жизни до того, как попасть в наш дом. Все было обшарпано, потерто, утратило естественный цвет. Зато масляных ламп у нас было в избытке, потому что они приходили к нам со склада, хотя и уходили обратно. Мой отец торговал среди прочего фитилями для ламп, маслом и керосином.
Жили мы, как уже было сказано, большей частью на первом этаже и в подвале, особенно зимой. Наверх мы поднимались только за тем, чтобы лечь в постель. Но к этому надо добавить еще одну деталь. В спальнях житья не было от клопов. Они гнездились в деревянных кроватях, а также между слоями обоев. Когда их давили, они мстили за себя отвратительным всепроникающим запахом. В моих ранних воспоминаниях этот аромат смешивается с запахом керосина, при помощи которого отец вел с ними нескончаемую войну. Каждая часть дома имела свой характерный запах.
В подобной обстановке я вступил в жизнь. А теперь пора рассказать о моих родителях – о том, что за люди они были и как по собственной воле очутились в этом странном доме, где мы с братьями начали осваивать мир, который сэр Джеймс Джинс{12} удачно назвал «таинственным».