Текст книги "Опыт автобиографии"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 70 страниц)
Не знаю, как пришла моей матери мысль сделать из меня фармацевта. Во всяком случае, это была третья карьера, к которой я теперь устремлялся вместе с моим чемоданчиком. Меньше месяца я провел среди надписанных золотом ящичков и бутылочек мистера Кауэпа из Мидхерста, скатал несколько дюжин противожелчных и ревеневых пилюль, разбил во время дружеского сражения на половых щетках с мальчиком-посыльным дюжину сифонов с содовой, научился торговать патентованными лекарствами, протирать бутылки с подкрашенной водой, бюст Ханемана{66}, обозначавший, что здесь продаются гомеопатические средства, и белую лошадь, указывавшую на присутствие в аптеке всего необходимого для ветеринаров, однако я не нахожу нужным излишне распространяться здесь о моем аптекаре и его забавной жизнерадостной супруге, поскольку я уже вволю поговорил об этой лавке и опыте, приобретенном в ней, описывая дядю и тетю Пондерво в «Тоно Бенге». Кауэп, подобно дяде Пондерво, изобрел укрепляющую микстуру от кашля, хотя, в отличие от моего героя, так и не поднялся к вершинам предпринимательства. Впрочем, на сей раз я пришелся по душе своему нанимателю, и лишь вопреки его желанию фармакология не сделалась моим призванием в жизни. Я спросил, сколько стоит обучение на фармацевта и полноправного аптекаря, и, хотя названная сумма давно испарилась из моей памяти, я тогда заключил, что такие деньги превышают скромные возможности моей матери. Я объяснил это ей, привел все нужные цифры, и она не стала со мной спорить.
Мне не хотелось отказываться от представившейся было возможности стать аптекарем, потому что я полюбил аптеку с ее ящичками, наполненными вытяжкой из морского лука и александрийским листом, серным цветом, древесным углем и подобными занятными веществами, и я с первого взгляда привязался к Мидхерсту. Это был город моих предков, и я чувствовал себя в нем как дома. Он занимал место в моем сознании, в отличие от Бромли, представлявшегося мне лишь мрачным скоплением людей. Здешние лавки, школа, церковь располагались в должном порядке; город имел начало, середину, конец. Я не знаю других мест, которые можно было бы поставить вровень с Западным Сассексом, разве что Котсуолдс. У него свой колорит, приятный колорит залитого солнцем песчаника и бурого железняка, и он весь пронизан теплым ароматом бескрайних просторов, полей, парков, еловых лесов. Мидхерст расположен в трех часах хорошей ходьбы от Ап-парка. И ко мне там быстро вернулось самоуважение.
Один явный недостаток моего школьного образования сразу же выявился, когда я пожелал стать фармацевтом. Я не знал латыни, а в ту пору очень многое в репутации квалифицированного аптекаря определялось тем, насколько хорошо он знал этот язык. Надо было уметь прочитать рецепт, понять его и выполнить предписания. И было решено, что я начну ходить к директору местной грамматической школы{67} и брать у него уроки латыни. Насколько помню, прежде чем мысль о моем учении на аптекаря была отвергнута, я побывал у него четыре или пять раз, но за это время успел поразить его своими успехами, поскольку он привык иметь дело с детьми торговцев и фермеров, отчаянно ему сопротивлявшимися, я же быстро освоил первую часть «Principia» Смита{68} и пробежал расстояние, которое моим сверстникам удавалось покрыть за год, а то и больше. Этот четко организованный язык пришелся мне по душе, как до этого эвклидовы «Начала». Оказывается, можно было строить речь совершенно иначе. Чего-то подобного я давно уже ждал. Латынь сразу же помогла мне справиться с английским языком.
Мидхерстская грамматическая школа была основана в давние времена, пришла в упадок и была закрыта в 1859 году после пожара, причем здание сгорело дотла. Она была возвращена к жизни благотворительным школьным комитетом и заново открыта в 1880 году, меньше чем за год до моей попытки приобщиться к фармакологии. Мистер Хорес Байет, магистр гуманитарных наук, ставший новым директором школы, не принадлежал к числу самых многообещающих выпускников Дублинского университета, но отличался энергией, живым умом и желанием принести как можно больше пользы на своем новом посту. Он был темноволос, напоминал чем-то священника, полноват, но подвижен, шевелюра у него была густая и переходила в бакенбарды, подбородок раздвоен, голос – громкий, рокочущий, и жил он с женой и тремя детьми в удобном старом доме около Южного пруда, пока благотворительный комитет не восстановил до той поры лежавшее в заросших травой руинах школьное здание.
Я ничего не знаю о прошлом мистера Байета и полученной им подготовке, но испытываю сомнение в том, что его познания в латыни были так уж велики, и, помнится, я совершенно поставил его в тупик, когда много лет спустя попросил его растолковать мне несколько греческих цитат из «Свидетельства» Пэли{69}. Но, очевидно, у него был солидный опыт в преподавании начатков точных наук, начертательной геометрии и прочего, а задачу свою в Мидхерсте он выполнил благодаря тому, что создал там школу второй ступени, основанную на сравнительно современных принципах. В эти годы британское Министерство образования начало создавать систему вечерних классов, получивших распространение в следующее десятилетие в виде соответствующих школ. Учащиеся посещали эти классы зимой, сдавали экзамены в мае, и труд учителя оплачивался в зависимости от числа учеников и уровня их знаний, продемонстрированного на экзаменах – фунт, два фунта или четыре фунта за каждого, в зависимости от оценок. Байет, как магистр и выпускник университета, имел право в свободное время вести занятия по любому из предметов, обозначенных в программе министерства, и после утренних занятий преподавал в вечерних классах законы оптики, магнетизма, электричества и начертательную геометрию, что приносило ему дополнительные заработки. Его интерес к утренним урокам, естественно, падал. Латынь в подобных школах уже не преподавалась как язык: ни у кого и мысли не было учить учеников читать или писать или, тем более, говорить на латыни; это были просто упражнения, необходимые для успешной сдачи экзаменов.
Что до Кауэпа, то сперва он хотел заработать на мне как на своем ученике, но, когда выяснилось, что от меня в этом отношении толку не будет, очень расстроился и стал настойчиво от меня избавляться, чтобы освободить место для более доходной кандидатуры. Моей матери некуда было меня девать, и я стал пансионером директора грамматической школы на то время, пока ей не удалось бы еще куда-то меня пристроить. Я оказался первым пансионером в возрожденной школе. Там я провел около двух месяцев, после чего, по просьбе Байета, вернулся, чтобы в мае держать экзамены по всем предметам, которые он преподавал в вечерних классах, и таким образом заработать для него деньги и похвалы.
Началась новая фаза моего беспорядочного образования, и я вспоминаю о ней с удовольствием. Байет мне нравился, а его мнение о моих способностях подстегивало во мне желание работать. Однако умственное развитие, которое я приобрел за эти несколько недель ученичества, несводимо к проделанной работе, гораздо важнее толчок, который я тогда получил. Правда, я продвигался в латыни не с прежней скоростью, поскольку Байет предпочитал, чтобы я занимался предметами, более перспективными для него с точки зрения материальной, и вручил мне учебники по физиологии и физиографии{70}, заключив, что я и сам способен все это быстро усвоить и не нуждаюсь в сидении за партой. Ведь я умел самостоятельно разбираться в прочитанном и формулировать, в каких-то случаях прибегая к иллюстрациям, ответы на любой вопрос, а это было больше, чем требовалось от мидхерстских школьников. Думаю, мне удивительно повезло, что я приобрел тогда привычку писать. Это научило меня лучше понимать текст и систематизировать свои знания. Многие не без основания возражают против письменных экзаменов как способа проверки знаний учащихся; этот порядок и впрямь может приучить к поверхностности и шаблону, но я глубоко убежден, что он, во всяком случае, помогает должным образом выстроить полученные знания. Он предотвращает неопределенность суждений, размытость мысли, диспропорции между частным и общим в заключениях – качества, которые отличают талантливых самоучек, никогда не проходивших экзаменов. Ап-парк и Мидхерст расширили мои познания, развили и укрепили ум. Я особо останавливаюсь на этом периоде своей жизни, поскольку, оглядываясь на 1880 год и начало 1881-го, я думаю, что именно в эти годы впечатления реальной жизни соединились у меня с тем, что я вычитал из книг, образовав с ними некое целое. Большой мир мало-помалу завладевал моим настраивавшимся на практический лад воображением. Прежде я жил скорее в стране грез и преданий, нежели в окружении вещей осязаемых и достижимых. Мир этих грез вызывал не больше доверия, чем Отец Небесный, Спаситель, музыка сфер, благословение Небес и все прочее, в чем находила отдушину моя мать. Человеческий разум обращается ко всему этому, когда становится невыносима суровая неизбежность работы по найму, постоянное безденежье и унылая рутина. Но в грезы верится с трудом, и раньше или позже человек возвращается в собственное обиталище со всем, что его в нем не устраивает. Уход в мечту как спасение от реальности – это лишь подмена усилий, направленных на то, чтобы выбраться из сковывающих человека условий существования. И я отказался от ненужных мечтаний и обратил силы на то, чтобы зажить полной жизнью.
Жаль, что я не могу точно обозначить главные фазы моего взросления. В этом случае мне бы удалось отделить волю случая и удачи от закономерных этапов развития. Я понимаю, что в 1881 году я был несравненно крепче, драчливее, осмотрительнее и сметливее, чем в 1879-м; и, как я уже говорил, это объяснялось химическими и нервными переменами, связанными с моим взрослением. Здесь мой опыт не отличается от опыта всех остальных. Взросление – это ведь не просто половое созревание. Непризнание авторитетов, инициативность, отвага значат едва ли не больше. Силы мои прибавлялись еще и благодаря освобождению от гнетущей атмосферы обшарпанного, дурно освещенного и полуголодного Атлас-хауса. В этом мне повезло куда больше, чем братьям, и потому-то я сделал такой рывок. В решающие для развития годы я жил в более здоровых условиях; мне помогали смена впечатлений и мест и, что немаловажно, улучшение качества пищи и более разнообразный рацион. Но, вдобавок к этим счастливым обстоятельствам, определяющим для моего ищущего и скептического ума, и притом в самом восприимчивом юном возрасте стало вторжение новых идей вкупе с требованием научной точности и доказательности, а также понятием о досуге, культуре и социальных градациях. Если б я был сыном зануды-астронома, который надоедал бы мне своими рассказами о звездном небе в то время, когда мне больше всего хотелось лепить из песка пирожки, я, наверное, не пришел бы в такой восторг, когда, изучая звезды, сначала выискивал Юпитер по «Альманаху» Уитакера{71}, а потом самолично с помощью телескопа впервые увидел в небе Юпитер и слабое подрагивание его спутников вокруг него. И не возомнил бы я себя вторым Галилеем. И я не пережил бы такого удивления, если б еще ребенком узнал из книги по геологии, что, стоя на вершине Телеграфного холма, возвышающегося над полями, я нахожусь на оголившемся дне исчезнувшего моря мелового периода, а светлые гряды у меня под ногами – не что иное, как наносы ила.
А с другой стороны, Ап-парк и четко очерченные силуэты ферм, деревень и городков внизу, разве не они помогли мне в самом подходящем для этого возрасте задуматься над вопросами истории и социальных отношений? Этого никогда не случилось бы, развивайся я в катастрофической скученности пригорода.
Все, что я приобрел в ранние годы в результате своего беспорядочного чтения, расположилось в должном порядке, когда перед моими глазами возникла цельная картина мира. Наука тогда настаивала главным образом на закономерностях. Ничто, казалось, не могло остановить поступи прогресса, и мое освобождение от власти предрассудков тоже было закономерным. Сегодня образованному человеку трудно понять, что должен был чувствовать пятнадцатилетний мальчишка из бедной семьи, когда суровый сыноубийца Небесный лишился последней опоры в его сознании и растворился в небесной выси, а непреодолимые, как тогда казалось, социальные барьеры, призванные держать его в пределах, предначертанных ему самим Господом, вдруг превратились в шаткие изгороди, за которые можно было заглянуть, а со временем даже, как о том мечталось, их можно было перепрыгнуть или порушить.
Но прежде чем лезть через изгородь, надо еще хорошенько рассмотреть, что там за ней, а я пока был способен лишь украдкой подглядывать в щель и не притязал ни на что большее. Должно было минуть добрых десять лет, прежде чем моя мечта о свободе стала реальностью.
Глава IV
РАННЯЯ ЮНОСТЬ
1. Четвертое вступление в жизнь. Саутси (1881–1883 гг.)Пока я в мидхерстской грамматической школе делал первые систематические шаги в современной науке, моя мать упорно искала для меня новое место. Она посоветовалась с сэром Уильямом Кингом, управляющим мисс Фетерстоноу и важной персоной в деловом мире Портсмута, и он направил ее к мистеру Эдвину Хайду, владельцу большого мануфактурного магазина на Кингс-роуд в Саутси. На Пасху я узнал, что мне еще раз предстоит непростая задача поучиться на торговца тканями, на сей раз под руководством мистера Хайда. Ни к чему иному я пока подготовлен не был. Я высказал несогласие, однако моя мать ударилась в слезы и принялась меня уговаривать. Я обещал быть хорошим мальчиком и попробовать себя в этом деле.
Впрочем, на сей раз я взбунтовался не против матери, относительно которой я начинал догадываться, что женщина она недалекая и живет трудной жизнью, а против порядка вещей, обрекшего меня в возрасте неполных пятнадцати лет на безотрадное и не сулящее лучшего будущего существование, тогда как другие мальчики, ничуть не умнее меня, имели передо мной все преимущества – преимущества эти я тогда презирал – и могли поступать в привилегированные школы, а оттуда идти в университеты. С тяжелым сердцем я отвез свой чемодан в Саутси. Меня отвели наверх в спальню и на время оставили одного, пока кто-нибудь не придет и все мне не покажет; я облокотился о подоконник и выглянул в окно, выходившее на узкую улочку; никаких иллюзий по поводу случившегося я не испытывал. До сих пор помню свое горестное смятение.
Розничная торговля, думал я, навек захватила меня в свои щупальца. Я должен был научиться этому делу и отныне верно служить своему преуспевающему нанимателю, заботясь о его доходах и рассчитывая на доброе к себе отношение. Я год гулял на вольной воле и думал, что так и будет. Но последняя надежда ушла. В окружающем мире, представшем в этот момент перед моим взором узкой улочкой, тупиком, я не мог найти ни пивной на углу, ни полоски неба над головой, ничего, что сулило свободу.
Я отвернулся от этого кусочка внешнего мира, чтобы оглядеть свою спальню, подобно тому как заключенный изучает камеру, в которой ему предстоит отсидеть свой срок.
Не могу сказать, является ли охватившее меня в тот момент смятение обычным для современного молодого человека из низшего класса неудачников либо я был обязан ему опытом, приобретенным в пору моих предыдущих попыток вступить в жизнь, но, во всяком случае, у меня уже тогда появилась способность заглянуть дальше, чем у моих друзей по несчастью, и яснее разглядеть свое будущее. Большинство их, думается, проникаются подобным чувством заметно позже. Мой брат Фрэнк, остававшийся «хорошим мальчиком» целых пятнадцать лет, в конце концов заявил, что неспособен дальше выносить подобную жизнь, и спасся бегством, о чем я расскажу позже. Мой брат Фред проявлял покорность значительно дольше. Из нас троих он был самым «хорошим мальчиком» и все лучшие годы следовал заведенному порядку вещей.
Какой процент из тех, кто вынужден был обучаться на суконщика, добился хоть какого-нибудь успеха, я не знаю, как не знаю соответствующих статистических выкладок, но убежден, что убогая жизнь их была лишена и проблеска надежды. Карадок Ивенс{72}, подобно мне, был суконщиком, и существование продавца в маленькой лавке, которое он описывает в своей книге «Нечем платить», верно во всех главных деталях. Он рассказывает о постоянных придирках, взаимном раздражении, маленьких поощрениях и таких же штрафах, об угодничестве и интригах, о беспросветной скуке, неуютных спальнях, постоянном недоедании, неожиданных увольнениях, ужасных периодах безработицы, когда одежда приходит в негодность, а деньги тают у тебя на глазах. В те дни не существовало пособия по безработице для уволенного приказчика. Плывешь по течению, и, если не удастся пристроиться в какую-нибудь другую лавку, тебя ждет полная нищета и попрошайничество на улице. Хайд оказался на редкость хорошим хозяином с точки зрения приказчика, это место было попросту несравнимо с лавкой Роджерса и Денайера, где мне приходилось жить в жалкой клетушке. И все же я вспоминаю эти два года неволи как самый беспросветный период своей жизни. Меня наняли на четыре года, но уже через два я решил взять свою судьбу в собственные руки. Я взбунтовался и заявил: будь что будет, а суконщиком я не останусь.
И это при том, что я не пережил самого худшего – не оставался без работы и не вкусил всех прелестей лавки, описанной Карадоком Ивенсом. Я знал обо всем этом только от братьев и от приказчиков, работавших у Хайда. Но что с самого начала меня убивало, так это монотонность и скука этой работы. Современное общество в ходе своего развития вынуждено будет как-то разрешить проблему людей, работающих в торговле; не знаю, каким путем оно пойдет, но убежден, что придется свести ее к найму на короткий срок, укороченному рабочему дню, частой перемене занятий, частым отпускам и специальному обучению, которое знакомило бы приказчика со всем, что касается продаваемых товаров и новшеств в этой области. Тогда человек становился бы за прилавок или работал на складе с ощущением, что он приносит пользу обществу; у него исчезли бы наплевательское отношение к своей профессии, вялость и раздражение, и он находил бы удовольствие в работе спорой и старался бы с огоньком исполнять свои обязанности.
Удивительно, насколько чужим и непонятным было для меня все, чем я занимался. Сначала меня определили в отдел хлопчатобумажных тканей, где я обнаружил огромное количество рулонов с непонятными названиями «бортовка», «турецкая саржа» и тому подобное, обилие серых и черных подкладок, разнообразнейшие отрезы фланели, столового полотна, салфеточного, скатертного, клеенку, холст и коленкор, дерюгу, тик и прочее, прочее. Откуда все это взялось, какая от всего этого польза, я понятия не имел, знал только, что все это появилось на свет, дабы отяготить мою жизнь. В этом хлопчатобумажном отделе были еще платяные ткани – набивные ситцы, сатин, крашеный лен, а также обивочные, – это было понятнее, но отталкивало ничуть не меньше. Я должен был содержать в порядке весь товар, разворачивать отрез и снова складывать после показа, отмерять кусок и скатывать остаток, и все это складыванье, скатыванье и заворачиванье требовало внимания, терпения и умения, а мне эти усилия были нож острый, и я так и не научился работать быстро и аккуратно. Трудно даже вообразить, какое коварство может проявлять кусок сатина, который все норовит свернуться вкривь и вкось, как трудно скатать суровое полотно, как непослушны толстые одеяла и как нелегко взобраться по узенькой приставной лесенке на верхнюю полку с неподъемными кусками кретона и уложить их так, чтобы меньший кусок обязательно лег на больший. В моем отделе были еще и тюлевые занавески. Их надо было разворачивать и держать, пока старший приказчик беседовал с покупателем. По мере того как груда занавесок росла, а покупатель желал посмотреть еще что-нибудь, безразличие, написанное на лице младшего продавца, все меньше могло скрыть бурю негодования и протеста, разгоравшихся при мысли, что скоро магазин закрывается, а ему еще надо все сложить и убрать.
В мои обязанности входила работа по складу, демонстрация товаров покупателям и уборка – на это уходила вся середина дня. Нас, учеников, поднимал неукоснительно в семь утра один из продавцов; он демонстративно проходил всю спальню с метлой, а на обратном пути стаскивал одеяла с тех, кто оставался в постели. Мы быстренько надевали старую одежонку, засовывали ночные рубашки в брюки и через четверть часа уже были в лавке, чтобы успеть протереть стекла, развернуть и разложить товар, смахнуть пыль, и все это до восьми. В восемь мы мчались наверх, чтобы успеть первыми к умывальнику, переодеться и в полдевятого получить на завтрак хлеб с маслом, а потом снова спуститься вниз. Затем мы убирали в витрине и торговом зале. Мне полагалось приносить товары для витрины и развешивать образцы тканей на медной проволоке над прилавком. Ежедневно или, во всяком случае, через день надо было еще обновлять витрину, где выставлялись костюмы, и я отправлялся на склад готового платья и приносил оттуда безголовые манекены, причем тащил их через весь магазин, избегая по дороге столкновений со стульями, газовыми горелками и своими собратьями. Еще я должен был следить, чтобы чашечки для булавок всегда были заполнены, а оберточная бумага для мелких покупок заготовлена и разглажена. Утомительное течение дня раз или два на часик-другой прерывалось, когда меня посылали в аналогичные лавки в Саутси, Портсмут и Лендпорт, чтобы доставить оттуда мотки лент или ткани, которых не оказалось у нас на складе, к тому же порой выпадала возможность отправиться в банк, чтобы снести туда наличность или принести оттуда мешочки с мелочью. Я затягивал сколько мог эти благословенные отлучки, но в половине двенадцатого или в лучшем случае в двенадцать лавка снова заглатывала меня, и некуда было деться до того, как в семь или в восемь, смотря по сезону, она закрывалась. Мне полагалось постоянно быть наготове для всякой подсобной работы. И вечно набиралась добрая сотня всяких дурацких дел – разложить получше товар, убрать его, принести, унести. Дела, прямо скажем, нетрудные, но очень уж скучные. А если не находилось ничего другого, я должен был смирно стоять за прилавком, поджидая покупателя, хотя поначалу меня к нему и не подпускали. Дни в Саутси тянулись бесконечно, все хотелось дождаться часа закрытия, зато потом до «отбоя» в половине одиннадцатого время мчалось как стрела.
За полчаса до закрытия мы в последний раз начинали все убирать, «закругляясь», но только в том случае, если в зале не было замешкавшегося покупателя. Когда ж и он уходил, дверь запиралась и продавцов отпускали домой, мы, ученики, выскакивали из-за прилавков с ведерками мокрого песка, разбрасывали его, усердно и торопливо подметали пол, в чем и состоял наш последний дневной ритуал. В полдевятого мы были уже наверху, свободные как птицы, ужинали хлебом с маслом и сыром и запивали все некрепким пивом. И так изо дня в день – по тринадцать часов! – за исключением среды, когда магазин закрывался в пять.
В одиннадцать утра нам полагался пятиминутный перерыв, и мы поднимались наверх за куском хлеба с маслом и, если мне память не изменяет, стаканом пива. Но, может быть, то было молоко или чай. Около часа дня у нас был обед, на который нам полагалось полчаса и еще десять минут на чай. Столовая у нас была просторная, светлая, находилась наверху и не шла ни в какое сравнение с берлогой Роджерса и Денайера, и жили мы, в отличие от Виндзора, не в убогой комнатенке, заставленной раскладушками, так что некуда было даже положить личные вещи, разве что распихать их по сундукам и чемоданам, а в помещении, разделенном высокими перегородками на небольшие кабинки, так что у каждого из нас был свой комод, зеркало, вешалки, стул и прочее. Для своего времени и для дела, которым он занимался, мистер Эдвин Хайд был на редкость цивилизованным нанимателем. У него была даже читальня с несколькими сотнями книг, о чем я скажу слово-другое чуть позже.
Так что я вошел в мануфактурную торговлю через парадную дверь и все-таки находил свою жизнь невыносимой. Самым нестерпимым было то, что я не чувствовал себя вправе думать о чем-то своем. Мне полагалось непрерывно размышлять о булавках, оберточной бумаге и о том, как что упаковать. Если мне не находилось дела, я сам должен был его для себя отыскать, да побыстрее. Но та радость, которую я испытал в Мидхерсте, успешно занимаясь наукой, во мне не угасла. В течение некоторого времени для меня, как для Джуда Незаметного{73} у Гарди, латынь была символом духовного освобождения. Я пытался продвинуться в латыни; я хотел подготовиться к новым экзаменам. Я больше не искал прибежища в мечтах, напротив, у меня редко когда не было книги в кармане, и я пытался читать вместо того, чтобы расчесывать шерстяное одеяло для витрины, если мне удавалось спрятаться за грудой товаров и оказаться, как я воображал, вне поля зрения дежурного администратора.
Для тех, кто присматривал за мной, стало ясно, что я невнимателен и не слишком усерден. Это открылось, и очень быстро, Кейсбоу, заведующему отделом хлопчатобумажных тканей, и стоявшему между ним и мною «практиканту» – старшему ученику. Кейсбоу был человеком хорошим, но ему приходилось непрестанно понукать меня: «А ну проснись!», «Живо!», «Боже мой, что ты делаешь!», «Что ты здесь околачиваешься?». Над ним и надо мной властвовал старший администратор мистер Джон Кей, статный, военной выправки человек с точеным профилем, заботливо ухоженными усами, лощеный и прямо-таки ужасающе проворный; он координировал работу всех своих подопечных и не допускал и минуты простоя. Когда я вспоминаю его, я не устаю восхищаться его зоркостью и энергией. Он таился, ни на минуту не ослабляя внимания, за маленькой конторкой в центре главного зала, откуда совершал вылазки, чтобы встретить покупателя, отвести его в нужный отдел и выкликнуть нужного продавца: «Мертон, вперед!», «Аскоу, вперед!», «Мисс Квилтер, вперед!», а если с продажей что-то не ладилось, мгновенно был тут как тут, готовый вмешаться, и, когда покупатель уже был у двери, пытался провернуть еще одно дельце: «Мы только что получили очень красивые солнечные зонтики, мадам. Вот, посмотрите» – и зонтик открывался; при этом он успевал доглядывать, чтобы никто из нас (особенно это касалось меня) не оставался без дела. Он чувствовал свою ответственность за меня, и вскоре я заметил, что действую ему на нервы. Он впивался в меня взглядом и уже не оставлял без внимания. «Уэллс? – спрашивал он. – Чем занят Уэллс? Куда провалился этот мальчишка?»
«Джей-Кей тебя ищет», – сообщали мне Платт или Роджерс.
За пять минут до этого Уэллса было не сыскать, а тут он, полный энергии, мгновенно возникал за прилавком.
– Я здесь, сэр. Я раскладывал бельевые ткани.
– Угу.
Так и шла моя жизнь под аккомпанемент этих неприязненных «угу».
Хозяина – Джи-Ви – я видел реже. Он был человек резкий, чем наводил на меня невероятный страх. Но он появлялся в отделе лишь время от времени, а затем его словно ветром сдувало. А Джей-Кей всегда был на посту, всегда за мною присматривал, не упускал ни малейшей небрежности в одежде, ни малейшей расхлябанности, ни единого признака лени, а его всегдашний знак недовольства – это самое «угу», остро напоминал мне о моем рабстве. В то время я безмерно его ненавидел. Теперь же, полвека спустя, я способен составить о нем трезвое мнение и могу сказать, что человек он был превосходный, обуреваемый желанием как можно лучше направить меня на стезю успешной торговли мануфактурой и лишенный малейших признаков злонамеренности по отношению ко мне. От него не было ни минуты покоя, но зато он очень вовремя заставил меня понять, как я ленив, ненадежен и лишен способности к предначертанному мне делу, оказав мне тем самым большую услугу. С мгновения, когда я впервые вошел в магазин, все во мне было не по нем, начиная с того, как я через три минуты после завтрака случайно хлопнул дверью, и кончая тем, как я со щеткой и ведерком в руках злобно покосился на замешкавшегося клиента. Свертки, появлявшиеся из моего отдела, чем дальше, тем больше оказывались кривыми, словно их, по его словам, заворачивала старуха.
Он не придирался ко мне. Мои промашки были налицо. У меня все валилось из рук и шло через пень-колоду. Сколько я ни старался, оставалось униженно признаться себе – это я и делаю как честный биограф, – что с работой я не справлялся.
Не стоит прятаться за трескучей фразой, будто я был предназначен к чему-то большему. Но если уж употреблять слово «предназначен», то я был предназначен к другому. Не думаю, что я снобистски презирал бельевую ткань в сравнении с латынью, но в затянувшейся череде унижений меня утешала мысль, что в конце концов я без труда и с редкой скоростью освоил «Начала» Эвклида и «Principia» Смита, а также множество учебников по другим наукам. И эта утешительная мысль освещала мне горизонт все ярче, по мере того как угасала надежда добиться успеха в мире торговли или хотя бы достичь положения преуспевающего приказчика. Как день было ясно, что мне никогда не стать торговцем тканями, администратором, менеджером, коммивояжером или совладельцем мануфактурного магазина. Я слушал истории, которыми делились со мной старшие, о все более укоренявшемся в них отчаянии, о трудных поисках «места», о захудалых лавках, о том, как страшно потерять «рекомендации», и во мне крепло убеждение, что все это ждет и меня. И, размышляя о своих видах на будущее, я неизбежно возвращался к приятным воспоминаниям о том, как я царил, будучи первым учеником, и все чаще я спрашивал себя, неужто и мне не сыскать возможности получить стипендию и заняться наукой.
Возможно, я и сам по себе пришел бы к подобным мыслям, но меня подхлестывала фраза мистера Кея: «Я не встречал еще подобного мальчишки. Ну что из тебя выйдет?!» И в самом деле, что из меня могло выйти?
И неужто нет на свете другого Вуки, где у директора бумаги были бы в порядке?
Со второго года моего ученичества этот вопрос все больше меня тревожил. Пришел новичок, и я не был теперь самым младшим; ему достались приятные походы по другим лавкам и прочим местам, которые дотоле выпадали на мою долю, и я теперь еще прочнее был прикован к магазину. (Этот новый ученик отличался простодушием, небрежностью манер, привычкой проглатывать слово «сэр», имел вихор на затылке и так застрял в моей памяти, что потом из этого зерна вырос Киппс, именем которого я назвал один свой роман.) Младшие ученики носили черные короткополые сюртуки, но со второго года уже с утра облачались в черные сюртуки с длинными фалдами, и в шестнадцать лет я получил это одеяние, удостоверявшее мою зрелость. Я начал обслуживать клиентов попроще. Обслуживал я их очень неважно. У Роджерса и Платта, которые были всего на год старше меня, все выходило куда лучше. А свертки у меня получались чудовищные.