355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герберт Уэллс » Опыт автобиографии » Текст книги (страница 53)
Опыт автобиографии
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 05:02

Текст книги "Опыт автобиографии"


Автор книги: Герберт Уэллс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 53 (всего у книги 70 страниц)

Как-то в 1923 году Мидлтон Мэрри{392} попросил меня написать рецензию на эту книгу, вышедшую в переводе на английский язык, для его журнала «Адельфи». Я отозвался о книге одобрительно, назвал автора Забавницей и получил от нее большое письмо. Я всегда был ее героем, писала она. Ей рассказывала обо мне мисс Грин, мой «Очерк истории» она возила с собой в Грузию; свою книгу она уже посвятила мне и надеется как-нибудь увидеть меня воочию. Последовали и еще письма, и, чем дальше, тем настойчивее в них звучали личные нотки; приключение с молодой австриячкой не вызывало у меня никаких опасений, и я отвечал коротко, но приветливо. В английском переводе «Sous Lénine. Мои приключения в большевистской России» были клеветнические измышления, но я этого не заметил.

В пору, когда началась наша переписка, большая часть того, что я рассказал о ней, была мне, разумеется, совершенно не известна. Я только и знал, что она бывшая послушница доминиканского монастыря, которая пристрастилась к писательству и приключениям, побывала в Грузии и в России. Ее письма отлично меня развлекали, хотя и были чересчур многословны. Тогда она очень старалась вести себя по отношению ко мне наилучшим образом. В 1923 году она написала мне из Парижа длинное письмо, в надежде вызвать меня на решительный шаг. У нее нет никакой работы, ей не на что жить. Может быть, я приеду в Париж и «подберу» ее, пока она еще не умерла? Она только и просит что два-три дня, чтобы осчастливить меня. А потом nunc dimittis[53]53
  Здесь: будь что будет (лат.).


[Закрыть]
. Как я уже признавался, роль Иосифа внушала мне неосознанный ужас, но я ответил, что, как известно всему узкому кругу интеллигенции, мне довелось стать любовником Ребекки Уэст, и, я полагаю, в таких делах следует соблюдать верность. Она ответила с той же мерой благородства – и какое-то время ее письма приходили реже.

Однако в 1924 году поток писем возобновился. Очевидно, мне предназначалась роль ее Призрака Возлюбленного; и, безмерно заинтригованная свойствами избранной личности, она сотворила в своем воображении мой образ, как до меня сотворила образ Христа. У нее был непоследовательный ум, который она пускала в распыл. Иногда она бывала остра, а по большей части – как бы это сказать? – радужно банальна и всегда многословна. Я отвечал изредка и коротко. Она жила в небольшой квартирке в Магагноске неподалеку от Граса, который описывала весьма соблазнительно; она стремилась сыграть в жизни некую роль, которая ей не давалась. В августе я известил ее открыткой, что собираюсь в непредвиденное кругосветное путешествие и отправлюсь из Женевы. Каждому, не ей одной, приходится не раз перестраиваться в жизни, писал я. И в это самое время до нее докатился слух из Парижа, что я окончательно расстался с Ребеккой. Одетта, не долго думая, уложила чемодан и отправилась по моему женевскому адресу. Что приводит меня к тому месту моего повествования, которого я достиг в конце 6-й главы.

В отеле она распорядилась, чтобы меня направили в ее номер, и я оказался в тускло освещенной комнате наедине с изящной темноволосой молодой женщиной в воздушной шали, которая источала аромат жасмина. Она принялась меня уверять, что преклоняется предо мной, что только ради меня ей и стоит жить. Она мечтает посвятить мне всю свою жизнь. Только о том и мечтает, чтобы быть мне полезной.

«Ну раз вы так чувствуете», – сказал я…

Я полагаю, все эти торжественные заявления Одетта тогда делала от чистого сердца. Она и вправду была сбита с толку и испугана жизнью и подобно тому, как прежде думала навязать ответственность за свое поведение Католической Церкви, так теперь повернулась ко мне в поисках защиты, поддержки, чуткости, понимания, иными словами, в поисках Призрака Возлюбленного для своей алчной и разочарованной персоны. То был призыв, обращенный к возлюбленному, как делаем мы все, – но с присущим уже именно ей оголтелым себялюбием. По видимости она отдавала, а по существу захватывала.

Такого рода добровольный дар ни в коем случае не следует принимать. Я же расстарался его принять. Я не влюбился в Одетту, хотя она показалась мне волнующей и привлекательной. Тогда я думал только о себе. Я жил неспокойной и неполной жизнью. Мне нужен был дом где-то в солнечном краю, куда бы я мог в любую минуту сбежать из Англии, чтобы работать в тишине и покое. Мне нужен был кто-то, кто будет вести мой дом, и нужна была любовница, которая будет умиротворять меня и составит мне компанию. Я хотел, чтобы она всегда была там. Никогда не ездила со мной в Париж или в Лондон и не посягала на мою английскую жизнь. Я буду ее содержать и обеспечивать. Она тоже будет писать и, когда я буду в отъезде, может делать что пожелает. Все это я так прямо и выложил ей, и она призналась, что в восторге от моего предложения. Открыто встречаться в Женеве мы не могли, и все мое время там было расписано. Я подарил ей день на озере в каноэ, мы провели ночь в ее отеле, и я отослал ее обратно в Магагноск, чтобы она ждала меня там.

Несколько дней спустя я к ней присоединился. Она жила в деревне в убогом домишке, а я остановился в пансионе поблизости, но она знала, что неподалеку от Малбоска сдается меблированный дом Лу-Бастидон и есть женщина, которая могла бы для нас стряпать. Мы отправились пешком к этому дому и посмотрели, в каком он состоянии, после чего я познакомился с предполагаемой поварихой, Фелисией Голетто, и пришел от нее в полный восторг. Я снял этот дом, провел зиму с Одеттой, а потом вернулся в Лондон за своими вещами.

Лу-Бастидон – это «Вилла Жасмин» в «Мире Уильяма Клиссольда». Клементина, какой вы ее видите в главе «Расцвет мимозы» – один ракурс, живое и не слишком приукрашенное изображение Одетты на ранней стадии наших отношений. В этом доме мы прожили в общей сложности около трех лет, и то были довольно приятные и успешные годы. Я проводил там зиму, когда Джейн устраивала каникулы себе и нашим сыновьям и отправлялась с ними в Альпы, а летом мы проводили каникулы таким образом: Джейн – в Шотландии или за границей, мы же с Одеттой писали среди олив. В Истоне и Лондоне жизнь протекала вполне приятно, а в Лу-Бастидоне мы с Одеттой марали бумагу, и дискутировали, и совершали далекие прогулки, и изредка кое с кем виделись. Она сокрушалась из-за моих отъездов и отправлялась в Париж к сестрам или в Алжир, одна, желая изведать, что он такое. Я разыгрывал из себя ее возлюбленного, временами – довольно убедительно, и она уже чуть ли не была довольна своей судьбой. Она работала над романом о своей жизни в монастыре, который обещал удасться, и я был как никогда близок к тому, чтобы влюбиться в нее. Мне нравится разыгрывать из себя влюбленного, и мои письма, которые она очень хочет продать и в конце концов продаст, именно в эту полосу больше всего походили на любовные.

У Одетты были довольно смутные представления об истинной ценности денег; я хотел жить просто, и в Лу-Пиду у нас на все про все уходило, вероятно, меньше пятисот в год. Она с превеликим удовольствием «экономила», очень тщательно вела счета и огорчалась, когда я покупал ей платья в Ницце и настаивал, чтобы она больше заказывала у сестры, которая была портнихой в Париже. Она знала, что я довольно хорошо обеспечен, но поначалу понятия не имела о моих средствах. Целый год, даже больше, у нас не было автомобиля; мы всюду ходили пешком, делали покупки в Грасе и оттуда носили их в Лу-Бастидон, а потом купили мощный «ситроен» и наняли мужа Фелисии, Мориса, на неполный рабочий день как бы в качестве шофера, чтобы он содержал автомобиль в порядке. Во время этой добродетельной стадии Одетта чувствовала себя обязанной писать Джейн, в письмах выражала свою преданность мне, с пониманием расспрашивала о моем здоровье и диете, клятвенно обещала никогда не нарушать покой моего английского дома. Джейн отвечала дружески. Они обменивались небольшими подарками. Когда мы построили Лу-Пиду, Джейн купила и послала ей картину Невинсона.

Я начал знакомить Одетту со своими друзьями, которые приезжали в Канны или в Ниццу. Постепенно я давал ей понять, что материально чувствую себя гораздо свободнее, чем она могла представить вначале. Я стал задумываться о ее будущем и обеспечил ей независимый доход.

Однако читателю вовсе не следует думать, будто во время так называемой добродетельной стадии Одетты мы постоянно жили в атмосфере тишины и безмятежности. У нее нередко менялось настроение, и в плохом настроении она беспричинно ссорилась по пустякам. Каждый месяц она день-два бывала не в себе. Распекала слуг, не желала разговаривать за трапезами и донимала мелкими оскорблениями живущую поблизости владелицу нашего дома, баронессу де Ривьер. К тому же она вела язвительную переписку с зятем из-за денег, что он взял у нее в долг, и тайно от меня писала ядовитые письма разным людям, которые пробудили в ней злые чувства во время ее похождений в Грузии и в России. И когда в нашу совместную жизнь стали входить еще какие-то люди, особенно новые для нас обоих, в ней постепенно стала обнаруживаться подспудная нервозность, которую было очень трудно преодолеть. Если бы мне вздумалось рассказывать эту историю достаточно подробно, я мог бы показать, что, по мере того как увеличивались наши траты и расширялся круг знакомых и перед Одеттой открывалось все больше возможностей, в ней оставалось все меньше первоначальной приниженности и она все чаще бывала неуравновешенно перевозбуждена и самовлюбленно уверенна в себе. Ошеломленная и успокоенная тем, что ей посчастливилось меня заполучить, – а вначале она видела меня сквозь возвеличивающую дымку престижа, себя же ощущала нищей неудачницей, – она какое-то время вела себя вполне хорошо. Потом стала самоутверждаться. Она забыла наш первоначальный уговор и вспомнила свои сомнительные устремления. То было возвращение в мир подавленных порывов и перечеркнутых воспоминаний. Одетта возвращалась туда освеженная и успокоенная. Она возобновила свои неудавшиеся попытки завоевать выдающееся положение в мире.

Мне, тесно с ней связанному и эгоистичному, она стала надоедать.

Я заметил, что она понятия не имеет, как занять людей, только и знает, что «выхваляется» перед ними, как это называют школьницы. Когда мы жили вдвоем, вне общества, в нашу лу-бастидонскую пору, только я и был ее публикой, причем публикой, которая не давала ей развернуться. Одетта вела себя осмотрительно, исполняла роль преданной подруги. Но с появлением новых людей я оказался в тяжелом положении, стал, так сказать, покровителем актрисы, и перед новой публикой, которую я для нее собрал, она позволяла себе рисоваться и позировать, что до сих пор я запрещал. Она принялась шумливо выставлять себя напоказ, куда как громогласно рассказывала о своих ранних годах в «посольстве», о своей глубинной духовной жизни в пору монашества, о своем религиозном опыте, о своих удивительных исследованиях Кавказа и Северной Африки, о местах, которые до тех пор были недоступны культурным женщинам (и почему), о книгах, ею написанных, и о тех, что собирается написать, о ее удивительном проникновении в психологию людей и своеобразном изобразительном даре, о ее огромной, удивительной любви ко мне. Всякий раз, как я пытался перевести разговор на что-нибудь, кроме ее персоны, она мне перечила и не давала слова сказать. Потом разыгрывала ссору со мной и тут же меня прощала – вскакивала из-за стола и кидалась меня обнимать. А то принималась рассуждать о чуде нашей интимной близости, да еще с живыми подробностями.

Я сидел в стороне, не принимая в этом участия, сперва изумлялся, а потом приходил в ярость.

Когда гости наконец не выдерживали и уезжали, я уходил прогуляться под оливами, чтобы обрести душевное равновесие, а Одетта удалялась в свою комнату, и дулась, и плакала – ведь я ее не поддержал, подвел, пытался унизить. За обедом она не переставая сетовала.

«О Господи! Заткнись!» – взрывался я.

«Я же посвятила тебе жизнь!»

За этим, быть может, опять следовало прощение, а потом длинная тирада по поводу уехавших гостей – моих друзей. Английские женщины все скучны и неизящны, а мужчины плохо воспитаны, и так далее и тому подобное…

Я сидел и дулся, точно мальчишка, и размышлял о том, что осталось всего две недели (или, кажется, десять дней?) до моего отъезда в Англию.

После обеда каждый возвращался к своим занятиям, и, случалось, я не видел ее до самого вечера, когда она впархивала ко мне в комнату, соблазнительно полураздетая, надушенная жасмином, чтобы «пожелать спокойной ночи», заявить о своей непоколебимой преданности мне и подтвердить ее.

«Ну почему ты не понимаешь меня? Все это я делаю ради тебя. Я хочу, чтобы ты мог мной гордиться».

Несмотря на эти бури, на то, что все яснее становилось, насколько мы несовместимы, в Лу-Бастидоне я много и плодотворно работал; жизнь там была на редкость здоровая; Одетта представала в обрамлении солнечного света, кипарисов, синих гор и отдаленного моря – и на время мне удавалось разрядить смехом набухающие раздражением тучи, что предвещали очередную грозу из-за ее все возрастающей агрессивности.

Передо мной всегда открыта возможность уйти, размышлял я, но в ту пору мне на ум не приходила ни одна женщина, которая могла бы заменить Одетту. Я ни в коей мере не был в нее влюблен, но достаточно успешно проделал уже почти все, что свидетельствует о любви. Мне казалось, ничего другого жизнь и не могла мне предложить. Одетте не следует занимать в моем существовании больше места, чем я ей отвел, мне не следует знакомить ее с друзьями, которым она может не понравиться, и, чтобы быть твердо уверенным, что у меня всегда есть возможность уйти, я перечислил деньги на ее имя и учредил траст в Америке, который даст ей независимый доход. Все же пока я был настроен оставаться с ней и меня настолько удовлетворяла эта прерывистая жизнь под провансальским солнцем с неизменными отъездами и возвращениями, что, изрядно утомленный излишней простотой санитарно-гигиенических устройств и многими практическими неудобствами Лу-Бастидона, я вскоре начал строить mas, больше и красивее Лу-Бастидона, с ванными комнатами и хорошей кухней, с гаражом, с комнатами для гостей, и так далее, в очень красивом месте, за четверть мили от нашего теперешнего жилища, где громоздились скалы, стремился поток и росли замечательные деревья. То был Лу-Пиду, и строительство закончилось в 1927 году. Я купил второй автомобиль, нанял Мориса Голетто, мужа Фелисии, в качестве моего шофера и подготовил все необходимое для постоянного проживания в Провансе. Одновременно я распорядился таким образом, чтобы на случай, если я переселюсь в Англию, Одетта стала независимой, ибо я оформил на нее узуфрукт на Лу-Пиду, и тем самым, если она станет невыносима, я смогу в любую минуту покинуть Лу-Пиду и, пока не истечет срок узуфрукта, мне незачем будет всерьез беспокоиться ни о доме, ни о ней самой. Я пытался все это ей растолковать, но подобный отказ от собственности был недоступен ее левантинскому складу ума. С каждым предупреждением и с каждым примирением ее уверенность в своей власти надо мной возрастала. К тому времени, как она окончательно убедилась, что незаменима, она стала совершенно невыносима.

Я строил Лу-Пиду с удовольствием и сделал немало, чтобы польстить Одетте и способствовать ее уверенности в себе. По моей просьбе каменщик вывел над камином надпись «Сей дом построили двое влюбленных» и разукрасил ее, и она и сейчас там, а на некоторых окнах я написал vers libre[54]54
  верлибр, белый стих (фр.).


[Закрыть]
о виноградной лозе, об оливах и о любви. Для Одетты это было равносильно свидетельству о браке.

Возвращение ее прежнего «я» – ее, так сказать, подлинного «я» – происходило одновременно со строительством дома. Страх потерять меня, который в начале нашей связи оказывал самое благотворное действие на ее поведение, казалось, совершенно исчез. Кто бы к нам ни приходил, она тут же принималась хвастаться своим домом, своим автомобилем, своим личным состоянием – оно исчислялось восемью-, девятьюстами фунтов в год, но она предпочитала говорить о тысяче – и все эти деньги шли только от меня. С каждой новой свободой, что я ей предоставлял, я спускался все ниже с той божественной высоты, на которую она возвела меня вначале. Теперь она строила планы не только относительно своего будущего, но и моего тоже. Ей требовались жемчуга, ей требовался салон в Париже, где под ее влиянием я смогу играть более значительную роль в мире политики. Французской политики, надо понимать!

Чем дальше, тем она становилась несносней. В свои нелепые тщеславные замыслы она вкладывала слишком много страсти. Порой напряженность бывала такова, что мы оказывались на грани разрыва. И однако, она ведь была Забавница, и потому ее вполне можно было терпеть. И по-прежнему я там на редкость плодотворно работал…

Иногда ей удавалось задеть во мне пружины богатых источников смеха.

Вот, например, однажды мы принимали сэра Уилфреда Гренфелла{393} с женой. Он был весьма заинтересован получить мою подпись в поддержку его Лабрадорских миссий. Чета Гренфелл прожила в нашем домике для гостей два или три дня. Одетта страстно желала, чтобы ее пригласили на Лабрадор, желала заполонить побережье своими разговорами, своей личностью, а быть может, и продолжить свои замечательные «очерки», которые по выходе в свет любознательный читатель, вероятно, все же сочтет пригодными для чтения: «Иностранец посещает Британский Судан», «Au Pays du toison d’or»[55]55
  «В стране Золотого руна» (фр.).


[Закрыть]
, «Dans l’Aurès inconnue»[56]56
  «В незнакомом Оресе» (фр.).


[Закрыть]
, «Год, проведенный в Советской России» и «Les Oasis dans la montagne»[57]57
  «Оазисы в горах» (фр.).


[Закрыть]
. Очень осторожно я предупредил Одетту об ограниченности сэра Уилфреда и его супруги, и первые два дня в Лу-Пиду не было сказано или сделано ничего такого, что было бы неприемлемо в доме англиканского священника. Но вот как-то вечером я сказал – и, надо признаться, было это неумно: «Завтра за обедом вы познакомитесь с одной дамой, с мадам Казенов. У нее есть сынишка – говорят, последний уцелевший потомок великого Казановы».

«Казанова! – воскликнул сэр Уилфред. – Казанова? Дайте-ка подумать… чем он занимался?»

Я увидел, у Одетты загорелись глаза, но вмешаться был бессилен – я знал, что она сейчас скажет.

И она объяснила ему одним словом. Оно прозвучало, это ужасное слово, самое грубое, самое неприличное из непристойных слов. Воцарилась чудовищная тишина, которую я наконец нарушил.

«Казанова написал знаменитые „Мемуары“», – сказал я, будто и не слышал этого недвусмысленного слова.

«Ах да, „Мемуары“», – подхватил сэр Уилфред, и разговор возобновился.

Немного погодя к нашей благовоспитанной беседе о мемуарах присоединилась и Одетта. Она сообщила нам кое-какие сведения о мадам де Севинье…

Но на Лабрадор ее не пригласили.

И еще один забавный взрыв произошел, когда в Лу-Пиду нагрянула миссис Сесил Хэнбери{394}, муж которой приобрел (для нее) тот парк в Ла-Мортола, что я избрал местом действия для романа «В ожидании». Она привезла с собой сэра Уильяма Джойнсона-Хикса (позднее он стал лордом Брентфордом) и огромную свиту. Все уселись за стол, и началось шумное чаепитие. Другого такого благонравного министра внутренних дел, как Джойнсон-Хикс, не сыскать, но его покорила миссис Сесил Хэнбери. В нем стала проявляться свойственная пожилым людям чувствительность, как я бы это назвал, которая иной раз досаждала леди Хикс. Миссис Хэнбери привезла его, желая, чтобы наш ménage шокировал его, – и он был шокирован.

Тогда много спорили об одном романе, очень сдержанном и пристойном, трактующем проблему однополой любви, – о романе «Источник одиночества» мисс Рэдклиф Холл{395}. Одетта была чрезвычайно взбудоражена его запрещением, это стало постоянной темой ее разговоров, и она довольно энергично напала на Хикса, считая его ответственным за случившееся, – ведь он был министром внутренних дел.

Большинство присутствующих ничего не знали о происходящем; в комнате стоял гомон – все разговаривали, и вдруг наступило молчание, что часто случается среди ненатуральных шумов, сопровождающих прием гостей.

«Но, Джикс, – сказала Одетта; с той минуты, как я представил ее Хиксу, она стала звать его этим газетным прозвищем. – Я не могу взять в толк, почему, когда женщина спит с женщиной, это должно вызывать больше возражений, чем когда с женщиной спит мужчина. Что бы они ни делали, им, во всяком случае, не грозит произвести на свет какого-нибудь несчастного ребенка».

Джойнсона-Хикса, смущенного еще и присутствием своего серьезного, не по годам степенного сына, который, по всей видимости, яростно осуждал все здесь происходящее, это высказывание Одетты окончательно вывело из себя.

«Я бы предпочел больше не обсуждать это», – сказал он.

Общая беседа возобновилась – шумно и беспорядочно.

А в другой раз, примерно в это же время, мы встретились с Матиасами, и они повезли нас, вместе с сэром Алфредом Мондом{396} и леди Монд, обедать в Монте-Карло. Одетту посадили рядом с сэром Алфредом. Из их беседы до меня через стол докатились две жемчужины.

Одна – такие слова Одетты:

«Когда вы говорите „Ми“, сэр Алфред, что вы имеете в виду: „Ми англичане“ или „Ми евреи“?»

Потом я ненадолго упустил нить беседы. Затем услышал слова чрезвычайно разгневанного сэра Алфреда:

«В Иудее мы побили бы вас камнями – и поделом!»

Одетта опять заговорила о том незначительном предмете, о котором идет речь в «Источнике одиночества».

Невозможно испытывать лишь неприязнь к женщине, которая способна поставить себя в такое положение. И она сама, и молва о ней отпугивали несметное количество нудных, благовоспитанных людей, которые иначе неожиданно сваливались бы мне на голову. Но, с другой стороны, она позволяла себе извергать такие потоки непристойностей, что от этого становилось и скучно и тягостно; удачные бестактности срывались у нее с языка гораздо реже. Если она спохватывалась, что зашла слишком далеко, она из-за стола показывала своими длинными руками в мою сторону и выкрикивала: «Я узнала все это от него. – Каждое слово, которое я знаю, все от этого господина».

Это было правдоподобно, но неверно. Полдюжиной запретных слов, которые она употребляла в разговоре наподобие ручных гранат, она овладела задолго до того, как я с ней познакомился.

Постепенно она стала понимать, что я знаком с великим множеством людей, имена которых появляются в газетах, и куда чаще бываю в обществе, чем ей казалось. Это совпало с ее растущими светскими претензиями. Я остро чувствовал, как несправедливо оставлять ее одну во Франции, когда сам возвращаюсь к более полноценной жизни в Англии, и поскольку ее не удовлетворяло и не гармонировало с ней то смешанное общество, которое ей предоставляла Ривьера, мы подумывали о том, чтобы завести квартиру в Париже. В мое отсутствие взяться за перо она была не в силах. Задуманная большая книга об ее опыте жизни в монастыре оказалась ей не по плечу, а оттого, что никто, кроме ее друзей, которым она подарила экземпляры записок о своих путешествиях, не сумел оценить по достоинству этот плод ее упорного труда, она пришла в уныние. В Париже у нее были две сестры и несколько таких же громкоголосых бывших учениц мисс Грин; были и еще разные знакомые; с моей помощью она могла завязать новые знакомства, и, похоже было, в мое отсутствие она смогла бы там жить – не тужить.

Но когда у нас только еще зарождались парижские планы, вскоре после того, как мы стали владельцами Лу-Пиду, пришла ужасающая телеграмма от моего сына Фрэнка – он сообщил, что у Джейн рак и ей осталось жить всего полгода. Я поспешно возвратился в Лондон и провел в Англии эти полгода, как уже рассказал во «Вступительном слове к книге Кэтрин Уэллс».

После смерти Джейн я поехал в Париж, чтобы встретиться с Одеттой. Я не знал, как мне теперь строить свою жизнь. Я всегда полагал, что жена переживет меня, – ведь она моложе меня, – и что счастливая, достойная жизнь на широкую ногу, которую она вела в Истон-Глибе и в Уайтхолл-Корте в Лондоне, будет продолжаться до конца ее дней. Она любила свой дом и сад; она, как я уже говорил, полностью распоряжалась нашими финансами и неизменно пеклась о все большем комфорте и красоте нашего дома. К ней многие хорошо относились, и у множества людей были основания любить ее за отзывчивость и щедрость. В наших домах я равно был и дружески настроенным гостем, и хозяином, и даже в самые последние, горькие и величественные месяцы ее жизни мы проводили вместе много счастливых, исполненных покоя дней.

Прованс и моя жизнь там были вызваны необходимостью находиться на солнце, переменить обстановку, набраться сил, а домом там и не пахло. Одетта, голос которой не умолкал ни на минуту, ее вечные придирки к слугам, ее неспособность быть незаметной не давали мне почувствовать Лу-Пиду своим домом. И самая мысль о том, чтобы привезти ее в Англию – безвкусно одетую, дурно воспитанную, лихорадочно агрессивную, неуправляемую и не способную к обучению, – казалась несообразной. Я бы ни на минуту не отдал под ее начало ни моего добропорядочного садовника Граута, ни моих милых английских горничных, ибо госпожа она была требовательная и безжалостная. Она бы оскорбляла моих лондонских секретарш и навязывала им всякую случайную работу для себя. Она до неузнаваемости исказила бы и подчинила себе все мои отношения с друзьями.

Итак, в Париже я сказал Одетте, что намерен сохранить Истон для себя и соблюдать наш с ней уговор, как если бы Джейн была жива. Одетта оставляет мне Англию, я же отдаю ей Францию. И для нее настала пора благоприятных возможностей. Настала именно тогда, когда я скорбел и глубоко страдал из-за Джейн, из-за ее смерти, из-за того, что позволил несочетаемости темпераментов разрушить основанное на чувстве совершенство нашей совместной жизни; именно тогда у Одетты появилась возможность добиться какого-то понимания и нежности! Тогда мне казалось, я уже не могу надеяться, что меня полюбит еще какая-нибудь женщина. Речь могла идти лишь о случайных связях, но никак не о продолжительной близости. В ту пору от Одетты требовалось только быть разумной и любящей, чтобы наконец-то завоевать мое доверие, и это могло бы послужить для меня основанием взять эту, по сути низкопробную и глупую женщину, в жены. Правда, мне требовалось какое-то время, пусть небольшое, до того, как я смог бы подумать о другой женщине в качестве моей жены. Одетта не дала мне такой возможности. Она встретила меня взбудораженная, одержимая безрассудными планами. Она заявила, что теперь мне следует продать Истон-Глиб, завести для нас квартиру в Париже и даже стать французом, французским mari[58]58
  мужем (фр.).


[Закрыть]
, а когда я ей сказал, что и думать не думаю ни продавать этот дорогой для Джейн дом, ни отдавать его ей, она разразилась упреками и слезами – ей стало жаль себя.

Я мог бы с успехом выступить в защиту Одетты против самого себя. Я был виной ее безмерного разочарования. В свою защиту заявляю, что никогда не занимался с ней любовью так, как положено возлюбленному, – не обращал к ней мольбы и не восхищался ею. Никогда даже не обещал хранить ей верность. Она предложила мне себя, и я принял ее на определенных условиях. Она всегда пыталась это забыть. Всегда пыталась обходиться со мной как с мужчиной, которого она покорила, – но я вовсе не был покорен ею. И нисколько не восторгался ни ее смелостью, ни нежностью. Она доставляла мне чувственные радости, и это прежде всего нас и связывало. Я не был захвачен ею, как был захвачен Ребеккой, ни в чем не ощутил богатства ее ума; в лучшем случае ум у нее был не созидательно творческий, а критичный; и она всегда страстно спорила с фактами, когда старалась представить дело так, будто я вправду ее возлюбленный. Она всегда старалась утаить от самой себя свою невероятную жажду обрести власть надо мной. Но не было и нет на свете мужчины, которому пришлась бы по вкусу такая самовлюбленная женщина, как Одетта.

В 1928–1930 годах я был поглощен своими книгами «Наука жизни» и «Труд, богатство и счастье человечества» и в это самое время по мере сил разрабатывал наш с Одеттой modus vivendi. Я хотел работать в Лу-Пиду и хотел обходиться с ней по чести. Я любил этот мой дом, и Одетта на свой зловредный лад вела его вполне умело. Я снял ей квартиру в Отей и очень мило ее обставил. Здесь она выступала в роли хозяйки перед самой разнообразной публикой. Но после смерти Джейн и перед тем, как она была торжественно введена во владение этой квартирой, с Одеттой приключилась беда – воспаление гайморовой полости, потребовалась операция, которую хирург в Грасе сделал неудачно, и потребовалась вторая операция в Париже. Это заболевание сопровождается не только сильными болями, но и затрудненностью дыхания.

Как известно, в нашем мире нормы поведения в болезни очень и очень различны. Не только характер, но и воспитание заставляет людей, подобных Джейн и других членов моей семьи, держаться скромно. Мы все хотим справляться со своими недугами сами и как можно меньше докучать кому бы то ни было, хотим все делать, как нам предписано, и быстро поправиться. Когда хвораем, мы чувствуем себя виноватыми. Но я в жизни не видел, чтобы Одетта хоть в чем-то чувствовала себя виноватой.

Левантинская натура, с ее неизменной склонностью к драматическим эффектам, устраивает из болезни настоящее представление. Болезнь – повод для бурного проявления чувств всех вокруг. Больной страдает так явно, что не увидеть этого просто нельзя, угодить ему невозможно, он требует невероятного сочувствия и утешения от всех, от кого, по его мнению, вправе этого ожидать. И поскольку после пяти лет периодической близости Одетта все еще была намерена навязать мне роль богатого и преданного любовника, мое поведение, на ее взгляд, было совершенно недопустимым. Я не мог сокрушаться из-за этого ее заболевания. Я видел, как вела себя Джейн в безусловно мучительной болезни и, не дрогнув, приближалась к неизбежной смерти, поэтому суета, поднятая Одеттой, была мне отвратительна. Джейн умерла, нежная, мужественная и бесконечно усталая, держа меня за руку. Что ж мне теперь – ломать комедию в Париже из-за каких-то там неприятных ощущений на лице?

Я предоставил Одетте лучших сиделок и хирургов, позаботился обо всех необходимых удобствах и уехал в Лондон и Истон, чтобы продолжить работу, пока Одетта вновь не обретет достоинство и не возьмет себя в руки.

По-настоящему помочь ей мне было нечем. Врачи были вполне готовы пустить в ход болеутоляющие. Но ей требовался я – чтобы вопить, и изливать чувства и страхи, и хвататься за меня, и поражать силой чувств; ей требовался я, чтобы предъявить меня всем своим парижским знакомым как чудо терпения и заботливости. Но я уехал, и ей пришлось рисовать другую картину и бурно переживать из-за моего бессердечия и своей поразительной безответной любви, которую она питала ко мне по сей день.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю