Текст книги "Опыт автобиографии"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 70 страниц)
Когда осенью 1913 года Крошка Элизабет утратила для меня привлекательность, в мою жизнь вошла поистине незаурядная молодая женщина. Сперва я обратил внимание на ее фамилию под разными остроумно и смело написанными критическими статьями в журнале «Свободная женщина» и других. (Я уже рассказывал, как мы с Элизабет праздновали, когда Ребекка Уэст шокировала миссис Хэмфри Уорд.) В одной из статей она обрушилась на меня, обвинила в псевдонаучности, и я пригласил ее к себе и поинтересовался, что, собственно, она имела в виду. В ней ощущалась наступательная энергия, которая, по-моему, была бы уместней при более солидных знаниях, чем те, какими она, мне кажется, обладала. Когда я приглашал ее к себе, у меня, я думаю, и в мыслях не было заводить с ней роман. Сознательно или бессознательно я, вероятно, подражал великодушному жесту Гранта Аллена по отношению ко мне после того, как в 1893 году я разнес в пух и прах его «Женщину, которая это сделала».
На обед в Истон пришла молодая женщина, в которой чувствовалась любопытная смесь зрелости и инфантилизма. У нее был красивый высокий лоб и темные, выразительные, беспокойные глаза; большой, нежный рот и маленький подбородок; она хорошо владела речью и, видно, много читала, обладая при этом отличной памятью. Мы спорили, и она возражала мне весьма решительно, но и весьма разумно. Такую женщину я еще никогда не встречал, да и вряд ли другая такая сыщется на свете. Или когда-либо появится. Ее настоящее имя было Сесили Фэрфилд; была она весьма смешанного происхождения: отец шотландец, а мать – из Вест-Индии, учительница музыки, которую она очень живо изобразила в эдинбургской главе своей книги «Судья». Нервная система у Ребекки была конечно же чрезвычайно возбудима, но, я думаю, на ее эмоциональном развитии сказалась и неожиданная, ужасная встреча с неким бродягой, когда она была еще совсем ребенком. Ее отец был чудовищный распутник, а мать была отчаянно предубеждена против секса – даже сильнее, чем миссис Бланд или миссис Ривз. Она хотела видеть всех трех своих дочерей преуспевающими незамужними женщинами. Старшая стала доктором медицины, а потом юристом, вторая получила степень магистра гуманитарных наук в Эдинбурге. Ребекка, младшая, никаких институтов не кончала; из-за слишком напряженных занятий в школе у нее случилось воспаление мозга, а оправившись, она принялась писать, причем великолепно. У нее был превосходный, хотя и расстроенный ум, и это ощущается во всем, что выходит из-под ее пера.
Когда мы познакомились, я ничего не знал о ее прошлой жизни. Видел только решительную молодую женщину, которая тотчас заставила меня забыть, что ей всего двадцать один год. Она казалась одновременно и юной и зрелой. После встречи мы обменялись несколькими короткими письмами, и однажды она приехала ко мне на Черч-роу. Она мне понравилась и весьма меня заинтересовала, но в те дни мне было хорошо с Элизабет, и с Ребеккой мы не выходили за рамки разговоров о книгах и статьях. До тех пор, пока однажды у меня на Черч-роу лицом к лицу с книжными полками, посреди разговора о стиле или о чем-то в этом роде, а в общем ни о чем, мы вдруг не замолчали и не поцеловались.
И тут чувство Ребекки вырвалось наружу, и она призналась в своей страсти.
Легко представить, как сильно я должен был подействовать на ее воображение. Ею владели честолюбивые мечты о литературном поприще, и в моем невероятном успехе для нее, должно быть, таилась особая привлекательность. Моя репутация неразборчивого ловеласа нисколько ее не смущала. Она была исполнена стремленья вступить в единоборство с жизнью, что в молодости будоражит кровь, и ее вовсе не прельщали банальные романы со сверстниками. Она хотела стать моей любовницей и сказала, что виной тому мой поцелуй. Я подал ей надежду, сказала она. Я и сам склонен был думать, что поцелуй должен означать надежду. Но уж слишком он был неожидан, этот поцелуй.
Меня невероятно влекло к ней, однако из-за отношений с Элизабет я не мог дать себе волю.
Ее взволнованность ощущалась в том, что она тогда писала. От матери не укрылось состояние ее души, и она увезла Ребекку передохнуть в Испанию, но ее нервное возбуждение не унялось. Той осенью, в Лондоне, я ссорился с Элизабет. И мы с Ребеккой стали любовниками.
Видеться нам приходилось тайком – из-за враждебности ее матери и сестер. Однажды после полудня она пришла ко мне в квартиру на Сент-Джеймс-Корт, когда в любую минуту нам мог помешать мой камердинер; то была наша вторая встреча, и Ребекка забеременела. Это получилось совершенно неожиданно. Ничего подобного у нас и в мыслях не было. Она хотела писать. Этого не должно было случиться, а поскольку я был человек опытный, вина целиком лежала на мне.
Я поселил ее в Ханстентоне в Норфолке и старался жить там вместе с ней как можно чаще и дольше. Она продолжала рецензировать и писать. Наш сын родился в памятный день, 4 августа 1914 года, когда Британия объявила войну Германии. Я тотчас снял дом в Броинге в Хартфордшире, милях в двенадцати от Истона, так что мог ездить туда и обратно на велосипеде или на автомобиле, иными словами, мог жить одновременно и дома и у нее. Я водворил ее туда с няней и домоправительницей, и там мы с ней по нескольку месяцев жили вместе.
Еще едва зная друг друга, мы оказались тесно связаны повседневной жизнью. Все мы, в том числе Джейн, были застигнуты врасплох. Все мы хотели великодушно поддерживать друг друга, – в той мере, в какой способны были примениться к новым обстоятельствам. Ребекка с самого начала хотела, чтобы нас с ней связывал пронизанный всем богатством воображения и страсти роман, ничего другого ей не требовалось, а вышло так, что нам теперь предстояло испытать всевозможные механизмы эмоциональной совместимости, о которых мы имели весьма смутное представление.
Нам так и не удалось приспособиться друг к другу. Мы только невероятно полюбились друг другу и невероятно досаждали друг другу и были в постоянном противоборстве. Ребекка способна была так пространно и с такой безудержной фантазией толковать любые действия и обстоятельства, что по сравнению с ней моя собственная довольно значительная творческая фантазия сильно проигрывала. Мы не были предоставлены самим себе. Ребекка выросла младшей в семье, причем ей была отведена роль самой одаренной и самой многообещающей; на ней постоянно было сосредоточено внимание матери и сестер, и у нее вошло в привычку ждать их одобрения и моральной поддержки. Она в этом нуждалась, даже когда открыто не повиновалась им, и, что бы она ни делала, она ощущала уверенность в себе лишь после того, как они одобряли ее и подтверждали ее правоту. Глубокое мужененавистничество матери заметно сказалось на обеих старших сестрах Ребекки, по крайней мере на их поведении, так что, появись у нее любовник, семья отнеслась бы к нему враждебно. И когда их необыкновенная любимица-сестричка воспылала любовью к женатому мужчине, пользующемуся дурной репутацией, они пришли в неистовство. Они ни за что не желали с этим мириться, но и пальцем не пошевелили, чтобы ей помочь. Они не сочувствовали ее пылу, и, вероятно, всем им не давали покоя их собственные возможности, которыми они не сумели воспользоваться. Душу старшей сестры, несомненно, уродовала ревность, которую она подавляла, – не ко мне, но к плотской любви. Она обожала сестренку, а теперь и ненавидела.
Что бы мы с Ребеккой ни делали, что бы ни задумали осуществить, для нее все было отравлено беспощадным и неизменным неодобреньем ее семьи. Они не давали ей гордиться моим положением и успехами; они приходили в ужас и негодование всякий раз, как мы пытались справиться с чем-то вместе. Они принуждали ее к нелепой лжи и обманам; например, что наш Энтони – приемный ребенок; не давали ей вести себя прямо и открыто со слугами всякий раз, как мы создавали общий дом, – в Броинге, в Пиннери, в Саутенде-он-Си, в Лондоне. Они губили один дом за другим и ничего не предпринимали, чтобы спасти положение. Они упорно добивались, чтобы мы полностью порвали друг с другом или чтобы я развелся и «должным образом» женился на Ребекке.
Надо сказать, что, если делаешь секрет из такого существенного обстоятельства, как истинный характер отношений главных членов семьи, вести дом невозможно. В наши дни любовникам совсем нетрудно жить общим домом и подыскать слуг, которые будут делить с ними жизнь и сочувствовать им; слуги с легкостью вписываются в эти отношения; но если делаешь вид, будто ты замужем, а потом как-то себя выдашь, или говоришь, будто гость, который останавливается у тебя постоянно и со скрипом пробирается ночью по коридору, просто друг или кузен, слуг это безмерно возмущает. Если вашим слугам покажется, что вы стыдитесь своего положения, они конечно же будут чувствовать себя униженными. Они станут вас оскорблять или шантажировать. Но если вы будете вести себя открыто и решительно, они вас поддержат. Короче говоря, в годы нашей связи у Ребекки, по натуре дерзкой и непокорной, однако сохраняющей безотчетную преданность семье, у Ребекки, которая одновременно и педант и бунтарь, отношения со слугами и соседями не складывались.
Мы без конца меняли жилье – переезжали из дома в дом, с места на место и переводили Энтони из школы в школу. Иногда, приходя его навестить, Ребекка представлялась его тетушкой, а иногда матерью или приемной матерью. Иногда мы путешествовали вдвоем как любовники, а иногда как друзья. Ни она, ни я никогда не знали точно, на каком мы свете, и вечно тащили за собой опутавшую нас сеть взаимных неудовольствий, что не давала углубляться истинному расположению и привязанности, на которые мы оба, несомненно, были способны. Ведь временами мы действительно любили друг друга. Мы до сих пор любим друг друга. Нам обоим присущ грубоватый юмор, острый интерес к очень многому, сильные желания, и, когда они совпадали, мы бывали очень счастливы. Мне нравилась ее насмешливость и игра воображения. В эти счастливые полосы большую роль играла ее своеобразная фантазия, которой она дала волю в своей явно недооцененной книге «Гарриет Хьюм».
Но верх брали несогласия. Мать и старшая сестра Ребекки не уставали внушать ей, что по сравнению с Джейн у нее положение «незавидное». На самом деле не такое уж оно было незавидное. Я открыто появлялся с ней всюду, разве что она сама этого не желала; мы обедали, ужинали и проводили субботу и воскресенье в загородных домах у наших друзей, притом в превосходном обществе. Благодаря умению уверенно вести беседу и хорошо писать она постепенно завоевала свое собственное место в жизни. Общество, с которым стоило считаться, склонно было терпимо отнестись к нашей связи при условии, что мы будем вести себя в согласии с его правилами и не станем вносить в него ненужных диссонансов. Но Ребекка чем дальше, тем решительнее настаивала на браке. Со временем письма Джейн стали вызывать у нее такое же возмущение, как прежде у Элизабет. Она не могла понять ни нашего взаимного доброжелательства, ни нашей нескрываемой привязанности друг к другу. Джейн полагалось бы выплакать все глаза как особе с несложившейся семейной жизнью, либо завести любовника и каким-то отвратительным или вызывающим образом меня «проучить». Враждебность Ребекки была куда ощутимее капризного неприятия Элизабет, к тому же у нее была определенная цель.
Мы ссорились. Я с полным основанием упрекал ее в непостоянстве. С еще большим основанием она упрекала меня, что я не принимаю в расчет ее трудности.
«Пошли своих к черту, и мы покорим Лондон. Ты окунулась в жизнь, потому что хотела стать независимой», – сказал я.
«Но разве я виновата, что мне приходится быть независимой матерью? Такого уговора не было».
«Со всем этим можно справиться. Но нас губят негодные попытки сохранить в тайне наши истинные отношения и делать хорошую мину при плохой игре».
«Добейся развода и женись на мне».
«Джейн создана быть женой, а тебе это не дано, – возражал я. – Ты сама нуждаешься в жене – тебе, как и мне, недостает здравомыслия, заботливости, мужества и терпимости».
«Ты никогда обо мне не заботился».
«А ты обо мне!»
Нам обоим это было несвойственно. Мы продолжали ссориться, на тысячи ладов вели все тот же нескончаемый спор. И однако, в иные полосы нашей совместной жизни, бывали счастливыми любовниками и наслаждались обществом друг друга. Мы подходили друг другу физически, по темпераменту и по свойственной обоим живости ума.
Куда глубже разногласий, вызванных нашим положением, были, однако, другие разъединявшие нас силы, что толкали нас к разрыву. В общих чертах я уже говорил об этом в своей «Автобиографии» (гл. VIII, 5), где сравнивал себя с некоторыми своими современниками. Я трезво оценил свой ум и сознаю, что его отличает не столько живость восприятия, сколько острая потребность находить связи между всем тем, что он постигает. Если говорить об этих двух свойствах, мы с Ребеккой находились на разных полюсах. Она видела и чувствовала поистине пронзительно, но не стремилась ничего планировать и до такой степени не замечала противоречий, что для меня это было мучительно, и постепенно ее сочинения стали вызывать неприязнь у меня, а мои – у нее.
К своему писательству мы оба относились серьезно. Я докучал ей настояниями продумать план и загодя представить объем большого романа «Судья», который она тогда писала, а она возмущалась, что я занят «Очерком истории» вместо того, чтобы дать разгуляться своему воображению в художественной прозе; «Очерк истории» стал вызывать у нее почти такую же ненависть, как Джейн. Ей хотелось видеть историю как мир чудес. И ненавистно было, что в моей книге она предстает как картина развития взаимосвязей. Ей никак не верилось, что у истории может существовать некая закономерность. Зиму 1922/23 года мы провели вместе в Амальфи; мы совершали дальние прогулки, занимались любовью, над чем только не потешались и ссорились из-за наших сочинений. Она была поглощена «Судьей», а я писал с нее «В тайниках сердца». Она восприняла склонность моей героини к разжиганию страстей как личное оскорбление. Возможно, так оно и было.
В ее подходе к «Судье» воплощалось все то, что я не принимал в ней. В 1918 году мы провели часть лета в пансионе в Мейденхеде, и однажды, гуляя по городу, она увидела судью, который направлялся на выездную сессию суда присяжных. Он шествовал со старомодной величественностью, а перед ним шли судейские чиновники. Ребекка сразу его невзлюбила.
Из этой встречи родилась книга, в которой обесчещенной, доведенной до нищеты женщине, той же, что была так превосходно нарисована в «Возвращении солдата», предстояло играть главную роль. (Ее прототипом была хозяйка комнат, что мы держали за собой в Пимлико, к которой мы с ней были очень привязаны.) Есть старая сплетня про некоего английского судью, который умер от апоплексического удара в борделе, и Ребекка вдруг представила, как тот напыщенный судья, с которым она повстречалась утром, инкогнито выскользнул на улицу поздним вечером после чересчур обильного ужина и подцепил нашу женщину – десять, не то двенадцать лет назад он приговорил к смерти ее любимого мужа. Она сразу его узнает, а он понятия не имеет, что ему уготовано в ее жилище. Когда в предвкушении удовольствия он раскинулся на ее кровати, она решает его убить. Она приносит хлебный нож, и в эту минуту судья вдруг поворачивается и смотрит на нее, видит у нее в руке нож, а в глазах намерение его убить и умирает от разрыва сердца. Такова была поначалу эта история. Но сперва Ребекка осознала, что необходимо дать читателю понять, что преступление, за которое осудили мужа этой женщины, было трагической необходимостью, вызывающей сочувствие, а кроме того, что женщина, должно быть, всем сердцем любила мужа. Книга Ребекки начинается весьма необдуманно, еще до того, как будущие муж и жена познакомились. И вся огромная книга, полная замечательно написанных и замечательно читающихся страниц, – в сущности, попытка Ребекки пробиться сквозь насыщенные парами ее неисчерпаемой фантазии джунгли от девичества в Эдинбурге и отрочества в Рио до «Судьи». До судьи она так и не добралась. В конце этой массы написанного, причем написанного очень неровно, однако сплошь и рядом великолепно, она дошла всего лишь до убийства, и на том завершила книгу, сохранив название «Судья» – по той причине, что издатели уже два года сообщали о ее предстоящем выходе.
Три года я твердил ей «Построй, построй все загодя», и наконец она яростно накинулась на меня и обозвала меня «занудным учителишкой».
Она пишет как в тумане, возводит обширное, замысловатое здание, едва ли представляя, какую форму оно в конце концов обретет, тогда как я пишу, чтобы заполнить остов своих замыслов. Как писатели мы были вредны друг другу. Она бродила в зарослях, а я всегда держался поближе к тропе, ведущей к Мировому государству. Она не скупилась на краски, она превозносила Джеймса Джойса{384} и Д.-Г. Лоуренса{385}, словно бросая вызов мне, Джейн и всему упорядоченному, рассудительному и продуманному. А я писал с нарочитым равнодушием ко всяческим украшениям, не употреблял самобытных выражений, если можно было обойтись расхожими, представал в ту пору более чем когда-либо журналистом. На мой взгляд, экскурсы Ребекки в литературно-художественную критику, такие как «Странная необходимость», претенциозны и несерьезны, а на ее взгляд – любовные линии в моих последних романах неисправимо умозрительны и неглубоки. Я думаю, в наших суждениях друг о друге мы не вовсе неправы. Любовная линия в моих романах существует, безусловно, не ради нее самой, но как иллюстрация того или иного умозаключения. И обычно моим романам недостает психологической тонкости.
Мы постепенно отдалялись друг от друга, и мне было горше потерять ее, чем ей избавиться от меня. Одно время мы враждовали и выходили из себя – оба мы импульсивны и несдержанны в выражении чувств, – но этому противостояли крепкая взаимная привязанность, правда, с моей стороны, мне кажется, она была крепче, и привычки, сложившиеся за годы близости.
Рассказывать, как после войны мы разрывали связывавшие нас нити, – скучное занятие. Не будь у нас сына Энтони, мы расстались бы раньше. В 1916 году я на свой страх и риск отправился на французский и итальянский фронты («Война на трех фронтах»), а в 1920 году поехал в Россию («Россия во мгле»). После этих разлук я вернулся слегка изменившимся, и в России что-то произошло с моим творческим воображением, с чего позднее мне еще предстояло собрать богатый урожай. Я все еще больше Ребекки хотел продолжать нашу связь, ведь моим потребностям она, несомненно, отвечала куда больше, чем я ее. В нашем ближайшем окружении я не видел никого, кто так бы меня привлекал и мог бы составить мне такую хорошую компанию. Мы расстались с Пимлико. Ребекка приехала из Ли-он-Си и поселилась в Лондоне, в Кенсингтоне. Я часто хаживал туда из своей квартиры на Уайтхолл-Корт и проводил там долгие сладостные часы среди дня и по вечерам. Мы устраивали себе дни отдыха и отправлялись на загородные автомобильные прогулки по большей части на юг и на запад, а вскоре поехали вместе за границу. Мы долго прожили вместе на юге Италии, в Амальфи, в 1920 году и вернулись, побывав прежде вместе в Риме. В 1921 году я отправился в Америку писать о Вашингтонской конференции, а оттуда, не возвращаясь в Англию, поехал в Испанию. Ребекка присоединилась ко мне в Алхесирасе, и мы провели там три месяца и посетили Севилью, Гранаду и Мадрид. В январе 1923 года мы были в Париже. Все это время Ребекка негодовала из-за того, какие узы нас связывают, требовала, чтобы мы или поженились, или расстались, а я держался за нее. Мне следовало ее отпустить. От наших отношений я получал куда больше, чем она; но у меня не было никого, кто мог бы занять ее место, а она и любила меня, и возмущалась мной, и у нее не было никого, кто мог бы занять мое место.
В дневничке для записи предстоящих мне встреч 20 июня 1923 года была сделана единственная сохранившаяся у меня запись, что касалась странной небольшой интерлюдии, которая, как ни удивительно, на время теснее сблизила нас с Ребеккой. Однажды в апреле не то в мае хрупкая и очень хорошенькая женщина с лицом Моны Лизы приехала из Вены в Лондон и настоятельно просила о встрече со мной, хотела рассказать мне об ужасном положении, в котором находилась тогда Австрия. Меня заинтересовало ее письмо, и она пришла к нам с Джейн в Уайтхолл-Корт на чай. Она поведала нам о множестве тревожных событий, которые происходят в Вене и касаются образованного сословия и людей интеллигентного труда, и попросила разрешения перевести на немецкий мою книгу о Сандерсоне, директоре Оундлской школы. Ее отец был, кажется, страстно увлеченный своим делом педагог; книга же моя немецких издателей не слишком заинтересовала, и я дал ей временное разрешение провести подобный опыт. Это послужило ей поводом приехать снова, чтобы попросить меня прояснить различные аллюзии. Ее следующий приезд пришелся на день, когда Джейн была в Истоне. От разумной оценки моих взглядов на образование она довольно неожиданно и ловко перешла к страстным признаниям. Мне всегда была не по душе роль Иосифа; испытывать стыд, оттого что ведешь себя свободно, казалось мне пошлым и недостойным; к тому же я терпеть не могу относиться с пренебреженьем к отчаявшейся изгнаннице, а она была еще и на редкость аппетитная молоденькая женщина. После происшедшего ей было отведено в моей жизни место весьма неудобной маленькой тайны. Она стремилась ко мне, докучала мне любовными письмами и твердила о необоримой страсти. Она обострила мои чувства, и я при всяком удобном случае утолял ее страдания – и всякий раз клялся, что ничего подобного больше не будет. Субботу и воскресенье она проводила в Фелстеде близ Истона и однажды попросила меня приехать днем на автомобиле, чтобы познакомиться с ее хозяевами, учителем и его женой, которых отрекомендовала как истинных поклонников моего творчества. Я приехал, и оказалось, их и след простыл, а ее оставили присмотреть за домом до их возвращения. Она присматривала в нарядном платье для неофициальных приемов, под которым едва ли было что-нибудь еще.
«Этому надо положить конец», – сказал я, позволяя увлечь себя вверх по лестнице.
Она очень неохотно возвратилась в Австрию. Я переписывался с ней по поводу переводов, и вдруг ей взбрело на ум, что она вела себя недостаточно решительно, что ее роман со мной мог бы стать куда значительней и развиваться совсем на другом уровне.
Она внезапно опять объявилась в Лондоне.
«Я вернулась», – сообщила она мне по телефону.
Но к тому времени я уже понимал, что по отношению к Ребекке вел себя предательски, – прежде я оправдывал себя тем, что Ребекка принялась было флиртовать с Синклером Льюисом{386}, – и решил прервать наши отношения. Я отказался с ней увидеться и, так как у нее была привычка нет-нет да нагрянуть в Уайтхолл-Корт, распорядился, чтобы горничная ее не впускала. Обороняясь от нее таким образом, я чувствовал себя нелепо, но делать было нечего.
Однажды вечером, одеваясь, чтобы ехать на обед, я услышал, что кто-то входит ко мне в кабинет. Она заявилась к нам домой, и, как на грех, горничную, что обычно отворяла дверь, заменяла другая девушка, которая и впустила ее. Я вошел к себе в кабинет, уже одетый к обеду, и увидел на каминном коврике сию молодую даму. Она распахнула плащ и предстала передо мной обнаженной, на ней только и было что туфли да чулки.
«Люби меня, не то покончу с собой, – заявила она. – У меня есть яд. И бритва».
Я понял, что загнан в угол. Она намерена устроить чудовищную сцену. Так что же, попытаться отобрать у нее яд и бритву? А если ненароком ее раню? Да, чем меньше произойдет без свидетелей, тем лучше для меня.
Я широко распахнул дверь, позвал горничную и велел ей позвонить вниз швейцару, который был человеком весьма разумным и заслуживал доверия. Пришлось кричать ей через весь коридор – я не хотел оставлять незваную гостью у себя в комнате одну. Но едва я повернулся к ней спиной, она выхватила старую бритву и до того, как я осознал это и кинулся к ней, успела полоснуть бритвой по запястьям и под мышками. Я вырвал у нее бритву и усадил на стул, кровь лилась вовсю, и, удостоверившись, что яда не видать, пошел за холодной водой, чтобы остановить кровотечение.
«Дайте мне умереть, – вновь и вновь повторяла она так громко, что можно было не тревожиться из-за ее ран. – Я люблю его. Люблю его».
Швейцар появился поразительно быстро, и по тому, как умело он себя повел, вполне можно было предположить, что ему не впервой иметь дело с психически больными. Он вызвал двух полицейских. Все трое отнеслись ко мне печально-сочувственно, словно романтически настроенные молодые особы с бритвой – неприятность столь же обыденная, как инфлюэнца, и в два счета препроводили ее в Черинг-Кросскую больницу, а она все твердила, что ее страсть ко мне неизлечима.
Я вернулся в свой кабинет. Ковер выглядел так, будто тут было совершено три самоубийства. Сорочка и манжеты были в крови. Я посмотрел на часы, и оказалось, что обед с Монтегю, министром иностранных дел по делам Индии, начался уже три четверти часа назад. Я позвонил, извинился и сел, чтобы обдумать, что мне предстоит дальше.
Если эта история докатится до кого-нибудь в полиции или в прессе, кому я не по нраву, она будет предана весьма неприятной для меня огласке. Но столь же вероятно, что полиция и пресса поведут себя по-дружески. Я попал в такой переплет, когда замешательство или утечка информации могут привести к катастрофе.
Пресса и полиция повели себя с пониманием. Я посоветовался со своим другом лордом Бивербруком{387}, и совместно с лордом Ротермиром{388} они отдали распоряжение всем подвластным им газетам, чтобы в ближайшие две недели «о Герберте Уэллсе не печатали никаких сообщений». Репортеры постоянно наведываются во все лондонские больницы, и кое-кто кинулся в редакцию в нелепой надежде опубликовать сенсацию. Но никаких заголовков вроде «Трагическое происшествие в квартире знаменитого писателя» на следующий день не появилось, а после публикаций в «Вестминстер-газетт», в «Стар» и в иностранной прессе публика и думать забыла об этом случае. Люди протерли глаза и решили, что никаких таких сообщений и видеть не видели.
Полицейские повели себя с разумным бесстрастием. Они предупредили больничную администрацию, что к этой пациентке репортеров допускать не следует, кое-кого допросили и, прихватив с собой все свидетельские показания, явились ко мне. (У меня к тому же была интересная беседа с леди Астор{389}, которая, по своему обыкновению, вела собственное расследование. Ибо, несмотря на то, что многие относились к ней весьма скептически, она многие годы была – как бы это сказать? – блюстительницей лондонских нравов.) Как я узнал, за несколько лет до этой истории сия молодая особа уже попыталась совершить самоубийство в апартаментах британского атташе в Вене. Таков был стереотип ее поведения. Где-то, быть может в госпитале, она научилась перерезать вены без риска умереть. Это лишило всю историю романтического ореола, зато дало возможность куда легче с ней управиться. Полиция предупредила ее, что ей грозит судебное преследование за попытку совершить самоубийство, но они предпочитают, чтобы она покинула Англию. В Англии у нее не было ни родственников, ни друзей, и мне пришлось взять на себя роль ее «лучшего друга» – поручиться, что она будет вести себя должным образом, и гарантировать, что она вернется в Вену. И еще нам пришлось купить новый ковер для моего кабинета.
Ее любви как не бывало, и сама она больше не давала о себе знать, но мне говорили, что она вышла замуж и все у нее в порядке.
У меня записано (июль 1937 г.), что в день моего семидесятилетия я получил от нее милое письмо. Она замужем, счастлива в браке и живет в Англии. После этого мы однажды встретились с ней и с ее мужем, и я дал ей какой-то толковый совет касательно издания одного из ее романов.
Этот эпизод был бы тут неуместен, не бросай он дополнительный свет на мои отношения с Ребеккой в 1923 году.
Помню, наутро после той сцены самоубийства у меня в квартире, когда нашим отношениям грозила нешуточная опасность, мы с ней сидели в Кенсингтон-Гарденс. (Мне стало известно, что та молодая особа накануне побывала у Ребекки в качестве поклонницы ее таланта и, возможно, репортера – полагаю, она намеревалась образовать треугольник.) Помню это, поскольку для нас обоих то был хороший день. Так часто мы нападали друг на друга, осыпали друг друга несправедливыми обвинениями и нелепыми упреками, что день, когда мы сидели и спокойно и разумно беседовали, был чрезвычайно важен для моих воспоминаний. Мы заткнули рты репортерам и избежали беспардонных расспросов; мы отобедали вдвоем у всех на виду в ресторане Айви, и наши отношения какими были, такими и остались. Так что те, кто прослышал про эту историю, сочли за благо с нами о ней не заговаривать.
Наши отношения с Ребеккой продолжались и летом. По дороге в Тополкани, в Словению, на встречу с президентом Масариком{390} я заехал в Мариенбад, где она лечилась, и провел с ней часть июля, а большую часть сентября мы прожили в Суонджи с нашим сыном и его няней. Мы, кажется, совершили несколько экскурсий на Юго-Запад и в Уэльс. Как обычно, живой интерес друг к другу сменялся влечением, а там и неладами. Между нами то вспыхивала страсть, то начинались взаимные оскорбления; мы были несовместимы по самой своей сути.
Решительный шаг к разрыву сделала Ребекка. Она подписала контракт, обязывающий ее отправиться в октябре 1923 года с лекциями в Америку, и мы попрощались, имея твердое намерение расстаться. В Америке она обзавелась новоиспеченными друзьями и новыми знакомыми; у нее там было множество всяких приключений, и она научилась полагаться только на себя. Без нее жизнь в Лондоне показалась мне пресной, а разные приключения нисколько меня не утешали. Мелкие измены мне не по вкусу; подругу – вот кого я всегда искал. Джейн хотела поехать с мальчиками в Альпы, чтобы заняться зимним спортом, а для моих легких горный воздух уже не подходил. Зимой я отправился наслаждаться солнцем в Эшториле поблизости от Лиссабона, и оказалось, в соседнем отеле остановилось семейство Голсуорси. Я завязал близкие отношения с очень приятной рыжеволосой вдовушкой, – она приехала с деверем, чтобы проследить за установкой памятника мужу, который год назад внезапно скончался в Лиссабоне. Мы с ней совершали далекие прогулки, играли в теннис с Голсуорси, вскоре стали устраивать совместные званые обеды и ужины и занимались любовью. Она воспитывалась в доме приходского священника и вышла замуж девятнадцати лет за типичного военного много старше ее. Лето они проводили в Англии, посещая бега, а зимы – на Ривьере, за карточным столом, скромно, но неизменно. Так что мы жили в совсем разных мирах, и нам явно было о чем поговорить. Мы расстались в апреле в Сен-Жан-де-Люз и с тех пор были поистине добрыми друзьями. Она из тех женщин, которые живут тихо-мирно и в попытках увеличить свои средства пускают их на ветер, обзаводясь прелестными и вовсе ненадежными мебельными лавками, магазинчиками дамских шляп и т. п., и она по-прежнему очень веселая и обходительная дама. Мы вместе обедаем – примерно раз в год.