355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герберт Уэллс » Опыт автобиографии » Текст книги (страница 7)
Опыт автобиографии
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 05:02

Текст книги "Опыт автобиографии"


Автор книги: Герберт Уэллс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 70 страниц)

3. Миссис Уэллс – домоправительница в Ап-парке (1880–1893 гг.)

Я уже рассказал о том, что счастливейшим событием моего детства был перелом ноги в возрасте семи лет. Другим почти столь же важным событием стало то, что в 1877 году отец тоже сломал ногу. Разорение нашей семьи сделалось неизбежным. Однажды воскресным утром в октябре он решил обрезать виноград и с должным прилежанием добрался до самых верхних усов, для чего поставил лестницу на скамейку и свалился с нее. Когда мы вернулись из церкви, мы нашли его на земле, и мистер Купер с мистером Манди, соседи, помогли отнести его наверх. У него был сложный перелом берцовой кости.

К исходу года стало ясно, что хромота не пройдет. А это означало, что отныне покончено и с серьезным крикетом, и с подачей мяча для джентльменов, и с тренерской работой в школе, и вообще со всем подобным. В результате исчезли все дополнительные заработки и к тому же понадобились деньги на лечение. Постоянное безденежье Атлас-хауса еще более обострилось.

Материальные обстоятельства стали хуже некуда. Мы жили в скудости, и нам, чем дальше, тем больше не хватало еды. Хлеб с сыром на ужин, хлеб с маслом и полселедки на завтрак и тенденция заменять обеденный кусок мяса дешевой картошкой под соусом или картошкой, слегка приправленной тушенкой, возобладали в наших трапезах. Счет мистера Морли оставался неоплаченным в течение года. Фрэнк, который зарабатывал 26 фунтов в год и жил у хозяина, приехал домой на праздники и дал матери полсоверена мне на ботинки, и она над этими деньгами плакала. Я быстро рос и худел.

И неожиданно небеса нам улыбнулись: свет засиял для миссис Сары Уэллс. После смерти леди Фетерстоноу прошло несколько лет, и хозяйкой Ап-парка, не то завещанного ей, не то отданного в пожизненное владение, стала мисс Буллок, у которой когда-то моя мать служила горничной. Теперь мисс Буллок звалась Фетерстоноу, но достаточных средств, чтобы поддерживать порядок в поместье, у нее не было. Возникли проблемы со слугами и расходами по дому, и мысль мисс Фетерстоноу с любовью обратилась к верной горничной, с которой она поддерживала переписку и обменивалась добрыми пожеланиями и маленькими подарками. Моя мать нанесла визит в Ап-парк. Они откровенно поговорили. Появилась возможность опять пойти в услужение. Но правильно ли оставить Джо одного в Атлас-хаусе? И что будет с мальчиками? Фрэнк выучился на суконщика, и ему надо было подыскивать место. Учение Фреда у другого суконщика подходило к концу. Он тоже находился на перепутье. Я же, отучившись свои пять лет у мистера Морли, не имел ничего, кроме удостоверения бухгалтера и надежд на будущее. Птенцы покидали гнездо, а отец какое-то время мог позаботиться о себе сам. В 1880 году моя мать стала домоправительницей в Ап-парке.

В ином случае я наверняка повторил бы судьбу Фрэнка и Фредди, остался жить дома под присмотром матери и каждое утро ходил бы в какую-нибудь мануфактурную лавку, куда меня определили бы учеником. Это казалось таким естественным и неизбежным, что я не стал бы сопротивляться. Я отслужил бы сколько положено и не подумал бы об уходе, пока не стало бы слишком поздно. Но разброд в семье открыл дорогу к свободе. Я осознал, в отличие от своих братьев, как важно с самого начала избрать правильный путь.

Но прежде чем рассказать о том, как я несколько раз заново вступал в жизнь, я должен вкратце остановиться на том, как управлялась со своей службой моя мать. Она была безупречно честна, но при этом худшую домоправительницу трудно себе представить. Опыта в этом она не имела ни малейшего. Не знала, как распределить работу, проследить за слугами, закупить продукты и навести экономию. Не умела угадывать желаний хозяев. Ей требовалась моя помощь, чтобы вести счета. И все это выплыло на свет божий. Мало-помалу это становилось ясно и мисс Фетерстоноу; ее управляющий сэр Уильям Кинг, который регулярно наезжал из Портсмута, понял это достаточно быстро, а уж главная горничная, старая Анна, особа совершенно безграмотная, но очень опытная, уловила это с первого взгляда и все чаще сама всем распоряжалась. Слуги на кухне, в прачечной, кладовой поняли, с разной степенью злорадства, что весь беспорядок идет от домоправительницы. Думаю, под конец это стала понимать даже она сама. Но, разумеется, не сразу. Приступала к работе она, конечно, не без страха, но твердо веря, что молитвой и усердием можно все преодолеть. Во всяком случае, она знала, как должна выглядеть домоправительница, и приобрела кружевной чепчик, кружевной фартук, черное шелковое платье и вообще все, что надо, и еще она знала, как подъехать в коляске к лавочникам в Питерсфилде и, закончив расчеты, выпить рюмку шерри. Каждое воскресенье она направлялась в церковь, и вся прислуга тянулась туда следом за ней через Уоррен и Хартинг-Хилл; раз в месяц она причащалась. Скорбный и затравленный атлас-хаусский взгляд ее приобрел другое выражение, она пополнела, порозовела, стала держаться со спокойным достоинством. Она устроила нас всех поблизости от Ап-парка, и по праздникам и свободным дням мы наводняли дом. Мой отец тоже побывал там раз или два и наконец в 1887 году перебрался в коттедж в Найвудсе, недалеко от Рогейтской станции, примерно в четырех милях от Ап-парка, и жил там на пособие, которое выплачивала ему моя мать. Так окончилось его рабство в Атлас-хаусе и наконец-то он достиг желаемого.

Моя мать продержалась на своем месте до 1893 года, и, по-моему, этот немалый срок объясняется единственно долготерпением мисс Фетерстоноу. Помимо прочего, моя мать оглохла. Она глохла и глохла, но не желала признавать свою глухоту, а пыталась понять, что ей сказано, и громко кричала в ответ. Она уже не очень хорошо соображала. Религия больше не была ей утешением, и все, что положено, она делала лишь по привычке. Мисс Фетерстоноу была еще старше нее, и, очевидно, общение с моей матерью ее основательно утомляло. Теперь это были две старые глухие женщины, мешавшие друг другу. Взаимное раздражение уничтожило былую привязанность, она улетучилась, не оставив и следа.

Несколько раз сэр Уильям «очень неприятно себя вел» с моей матерью. От нее требовали бережливости, а она считала, что прижимистость господам не подобает. Она больше не чувствовала душевного подъема при мысли, что состоит в должности домоправительницы. Да еще начала неосмотрительно сплетничать о воображаемых прегрешениях мисс Фетерстоноу и ее сестры в молодости, что дошло до ушей хозяйки. Думаю, это и послужило последней каплей. Произошел крах, и в январе 1893 года она среди «прочих очень неприятных слов» получила предупреждение об увольнении. Падшая домоправительница со всеми пожитками была доставлена 16 февраля 1893 года на питерсфилдскую железнодорожную станцию, и гостеприимный Ап-парк оказался навсегда закрыт для нее и для всей ее бедствующей семьи.

Я представляю себе бедняжку на платформе в Питерсфилде, выбитую из седла, крошечную, одетую в черное, в большой черной шляпе, фигурку, чье сходство с королевой Викторией сейчас выглядело особенно комично. Мне легко вообразить, как она, полная обиды, со слезами на своих голубых глазах едет по питерсфилдской дороге, оглядываясь на Хартинг-Хилл, неспособная до конца понять, как и почему так случилось и что имел в виду Господь, устраивая это «несомненно к лучшему».

Почему мисс Фетерстоноу оказалась к ней так жестока?

К счастью, за те тринадцать лет, что моя мать правила в Ап-парке, я, воспользовавшись этим коротким перерывом в чреде ее бед, сумел сделать немало. Мне теперь было двадцать шесть лет, я был женат, у меня появился дом и возможность обеспечить ее и не дать семейному суденышку окончательно затонуть. Я стал бакалавром наук в Лондонском университете, преуспел в качестве университетского репетитора и опубликовал учебник биологии, как ее тогда понимали профессора, а если по-честному, то набор шпаргалок. Я начал печататься в газетах. У меня появилась внушительная внешность – пушистые усы и намек на бачки. Как произошло подобное превращение, как расширился мой кругозор и изменились взгляды, я намерен рассказать в дальнейшем.

4. Первое вступление в жизнь. Виндзор (лето 1880 г.)

Мое первое вступление в жизнь нельзя назвать хорошо подготовленным. У моей матери был двоюродный брат Томас Пенникот, о котором мы никогда не забывали, называя его между собой «дядя Том». Думаю, что в их юности в Мидхерсте он восхищался ею, она же его опекала. Он присутствовал среди свидетелей на ее свадьбе. Это был круглолицый, полный, гладко выбритый черноволосый мужчина, невежественный, но добродушный и весьма неглупый. Он занялся традиционным для материнской родни ремеслом кабатчика и держал таверну «Королевский дуб» напротив Юго-Западной железнодорожной станции в Виндзоре, причем дела у него шли так хорошо, что он еще прикупил и перестроил приречную гостиницу Серли-Холл с таверной, которую на время летнего сезона облюбовали итонские гребцы. Это был дом с остроконечной крышей, его щипец украшали синие изразцы и латинские изречения, прославлявшие Итон{57}, причем написанные без единой ошибки. Юноши, увлекавшиеся водным спортом, поднимались вверх по течению, а потом после полудня осаждали бар и толпились на лужайке, шумно поглощая «давленых мух» и другие напитки со столь же экзотическими названиями. При гостинице состоял паром; тут же были привязаны плоскодонки и другие лодки, под деревьями располагались зеленые столы и выкрашенное белой краской небольшое оштукатуренное дощатое строение, именовавшееся музеем и содержавшее изъеденные молью чучела птиц, страусовые яйца, ожерелья из раковин и всякой всячины и тому подобное, огороженная ивами поляна для пикников постояльцев; на реке был небольшой островок. Серли-Холл давно исчез с берегов Темзы, но я думаю, что с Обезьяньим островом в полумиле от берега ничего не случилось.

У дяди Тома была похвальная привычка приглашать детей Сары к себе на каникулы. Привычка эта была не то чтобы неизменной, но так случалось почти каждый год, и нам удавалось провести три недели, а то и месяц, в здоровой и веселой обстановке, вдыхая запах опилок и лицензионного пива. Мои братья жили там во времена «Королевского дуба», на мою же долю выпало гостить в Серли-Холле в последние три года моей школьной жизни. Там я приучился к плоскодонке с шестом, начал грести на байдарке и на лодке, но течение я посчитал слишком сильным, чтобы научиться плавать, да и некому было мне показать. Плавать я начал только после тридцати.

Мой дядя давно овдовел, но у него были две взрослые дочери, лет по двадцать, Кейт и Клара; они помогали одной или двум наемным барменшам. Приезды мои очень их развлекали. Кейт была серьезная блондинка с интеллектуальными претензиями, она многое сделала, чтобы поощрить мою любовь к рисованию и чтению. У них было иллюстрированное полное собрание сочинений Диккенса, которого я читал запоем, и переплетенные номера «Фэмили геральд»: из них я лучше всего запомнил перевод «Парижских тайн» Эжена Сю{58}, показавшихся мне тогда лучшим романом в мире. Эти молодые женщины втягивали меня в разговоры, поскольку считалось, что от меня всегда можно услышать что-то неожиданное. Они немного флиртовали со мной, используя меня как своего рода дуэнью, когда у предприимчивых постояльцев появлялась охота пошептаться с ними в сумерках на лужайке, и мисс Кинг, главная барменша, и Клара соперничали в поисках моего расположения. Что было весьма поучительно.

Однажды на лужайке появилось очаровательное видение в развевающемся муслине, подобное женщинам на боттичеллиевой Primavera{59}[4]4
  Весна (итал.).


[Закрыть]
. Это была великая актриса Эллен Терри{60} в расцвете красоты, которая приехала в Серли-Холл учить роль и повидаться с Генри Ирвингом{61}. С этого момента я уже не считал себя помолвленным с мисс Кинг; я безоглядно отдался в плен Эллен Терри, и позднее мне было позволено покатать мою богиню на лодке, показать ей, где растут белые лилии, и собрать для нее большой букет мокрых незабудок. В зарослях осоки было полно незабудок, и на излучине реки выше по течению была заводь, где под сенью деревьев росли желтые и кое-где белые лилии, над которыми роились мухи. Это место было даже лучше Кестонских рыбных прудов, которые до той поры казались мне прекраснейшим местом на свете, да к тому же в Кестоне не было лодок с веслами, байдарок и причалов, на что я мог глазеть часами. Бродя по пыльным и каменистым тропинкам милях в тридцати от Бромли, я часто воображал, что заверни я за угол и пройди еще немного, а потом еще немного, и я закричу от восторга, потому что вот она – знакомая дорога к летнему Серли-Холлу и всем радостям, что он мне сулит. Я и не подозревал тогда, как много крови попортила дяде его гостиница, в какие долги он влез, перестраивая ее в таком претенциозном стиле, что он бранится с дочками, осуждая их любовников, и что темноглазая Клара от всех этих ссор и скуки все чаще стала заглядывать в рюмку. Обо всем этом я и понятия не имел, как и о том, какой мрачной бывает здесь Темза в холодное время года.

Но летнее счастье было лишь мимолетным просветом на пути к моему первому вступлению в жизнь. Моя мать, я думаю, это уже стало понятно, была в определенном смысле очень решительной женщиной. Ее вера в суконщиков была столь же тверда, как и ее вера в Отца Небесного и Спасителя. Не знаю, принадлежал ли к числу суконщиков человек, который в юные годы разбил ее сердце, но она была убеждена, что носить черный сюртук и черный галстук и стоять за прилавком – это наивысшее достижение для мужчины, во всяком случае для мужчины нашего круга. Она устроила моего брата Фрэнка, преодолев его слабое сопротивление, к мистеру Кроухерсту с Маркет-сквер в Бромли на пять лет, и она же устроила моего брата Фредди к мистеру Спероухоку на четыре года, велев слушаться этих джентльменов как отца родного и научиться у них всем тайнам суконного дела; что до меня, то она сделала решительную попытку направить меня по той же стезе и тем самым заключить в темницу. Ей и в голову не приходило, что мои необычные способности к рисованию и изложению своих мыслей чего-то стоят. Но поскольку бедняга отец оставался теперь в Атлас-хаусе один-одинешенек – рассказ о том, на что он употребил восемь лет одиночества, выходит за рамки нашей истории, – этот дом теперь не мог послужить тому, чтобы вырастить из меня образцового суконщика. А отослать меня в чужие края ей тоже не хотелось – она ведь знала, что за мной нужен глаз да глаз, а то я, как всякий другой беспризорный юнец, собьюсь с пути. Она нашла скоропалительный выход в том, чтобы определить меня на испытательный срок, пока я не стану учеником суконщика, к господам Роджерсу и Денайеру, чья лавка находилась в Виндзоре напротив замка. Там за мной будут присматривать обитатели Серли-Холла. У господ Роджерса и Денайера я впервые понял, как незавидна участь, которую она мне уготовила. Я не имел тогда представления о том, к чему предназначен. И принял свою судьбу, не задавая лишних вопросов, как до меня мои братья.

Я слышал, что множество мальчиков из бедных семей, оставив школу в возрасте тринадцати или четырнадцати лет и поступив на службу, очень этому радуются. Они получают жалованье, у них есть свободное время по вечерам и по воскресеньям, и питаются они получше. Они избавлены от скучных уроков и утомительных домашних заданий, но мне больше нравилось сидеть на уроках и готовить домашние задания, чем учиться на суконщика, да к тому же без всякой платы. Обучению этому, открывавшему путь к замечательной профессии, придавалось огромное значение, разумеется неоправданное, и в прошлом родители, приносившие своих детей в жертву, платили за это обучение, особенно если ученик жил у хозяина, по сорок, а то и пятьдесят фунтов. Я знал, что вступление в жизнь означает расставание с детством. На моих глазах оба мои брата были отданы в рабство, и я до сих пор помню, как Фредди разложил на шатком кухонном столе кусочки кирпича, чтобы напоследок поиграть в свою любимую игру в камешки, перед тем как надеть хомут у мистера Спероухока и начать там ритуальные действия, раскладывая товар, убирая его и развертывая, кланяясь через прилавок покупателям и отмеряя нужную длину, что и отняло у него сорок с лишним лет жизни. Он понимал, на что идет, мой братишка Фредди, и в свою игру он играл с подобающей торжественностью. «Любил я эту игру, – сказал Фред, которого всегда отличали кротость и терпение. – А сейчас пора ужинать, Берт… И уберем все это».

Теперь настал мой черед «убрать все это»: отложить книги, отказаться от рисования, живописи и всех радостей, которые приносило свободное время, не писать и не подражать «Панчу», оставить пустые мечты и надежды и заняться делом.

Меня высадили из тележки дяди Пенникота у бокового входа магазина Роджерса и Денайера; при мне был чемоданчик со всем моим имуществом. Место это я возненавидел с самого начала, но, будучи еще ребенком, я был не в состоянии по-настоящему воспротивиться своему заключению в тюрьму. Однако смириться с утратой свободы я был не способен и не хотел. По счастью, именно из-за этой неспособности моей тюрьма сама меня отвергла. Я поднялся по узкой лесенке в мужскую спальню, где стояли не то восемь, не то десять кроватей и четыре жалких умывальника; мне показали мрачную маленькую гостиную, в которой ученики и продавцы могли проводить вечера; окно с матовым стеклом упиралось в глухую стену; затем меня провели вниз, в подвальную столовую, освещенную двумя ничем не прикрытыми газовыми горелками; еду подавали на два больших стола, застеленных клеенками. Затем мне показали саму лавку и, главное, кассу, где в течение первого года моего ученичества мне предстояло сидеть на высоком табурете, получать деньги, давать сдачу, заносить приход в бухгалтерскую книгу и штамповать чеки. Затем меня посвятили в ритуал уборки – как вытирать пыль и мыть окна. Я должен был спускаться вниз ровно в полвосьмого и тут же приступать к мытью окон и вытиранию пыли, потом, получив в половине девятого завтрак из хлеба с маслом, достать свою бухгалтерскую книгу и впрягаться на весь день в работу. В конце дня мне полагалось навести порядок в кассе, пересчитать деньги, проверить, сходятся ли цифры, помочь свернуть куски материи, подмести пол, и в полвосьмого или в восемь я мог убираться на все четыре стороны и вкусить наконец свободу до десяти, когда все возвращались в спальню. Свет выключали в половине одиннадцатого. И так шло изо дня в день – навсегда, думалось мне, – разве что выдавались свободные часы в конце недели, когда лавка закрывалась в пять вечера, и по воскресеньям.

Все это меня отталкивало. Я не желал выполнять свои обязанности. Я делал все возможное, чтобы сохранить независимость, предоставляя работе идти своим чередом. Потребность помечтать во мне все усиливалась. Я прибирал лавку ужаснейшим образом, а порою мне удавалось и совсем этого избежать. Я прятал книги у себя возле кассы и решал алгебраические задачи из потрепанного учебника «Расширенная алгебра Тодхантера», сдачу я отсчитывал как попало, часто неправильно, и по чистой небрежности выводил неверные цифры в книге.

Один только счастливый момент выдавался за целый день – это когда гвардейцы с флейтами и барабанами проходили мимо лавки и поднимались к замку. Эти флейты и барабаны кружили мне голову и уносили меня вспять к моим военным играм. Гонцы из этой волшебной страны летели ко мне на конях, не обращая внимания на посетителей лавки. «Генерал Берт здесь? Пруссаки высадились!»

Во время этого первого испытания рабством во мне, надо признаться, развилась клаустрофобия. Я сбегал от своей кассы и прятался в укромном уголке на складе, чтобы почитать или просто постоять там позади нераспакованных тюков.

После полудня надвигался час подведения итогов. Записанная сумма никогда не совпадала с наличностью. Предстояла сверка счетов, сличение цифр. Результаты всякий раз получались разные. Баланс не сходился. В первые недели суммы выходили то больше, то меньше. Потом положение стабилизировалось – всякий раз получалась недостача. Счетовод и один из партнеров, занимавшийся торговой корреспонденцией и общим наблюдением за делом, оставались допоздна, чтобы со всем этим разбираться. Они ругали меня без всякого снисхождения. Я тоже вынужден был оставаться с ними, но интереса к происходящему не выказывал. Передал ли я сдачу или просто потерял деньги – мне было все равно. Я никогда не любил считать деньги и вообще считать, а теперь уж так просто ненавидел. У меня была одна цель – выбраться из лавки до десяти и успеть вернуться обратно. Мне и в голову не приходило, какие ужасные подозрения на мой счет начали складываться у окружающих, как искушала моя неаккуратность тех, у кого был доступ к кассе, пока я отлучался в столовую или просто отвлекался. Но никто не воспользовался случаем, разве что счетовод.

Каждый вечер, когда мы закрывались пораньше, по воскресеньям и при всякой возможности я удирал в Серли-Холл, к своим кузинам. Я уходил из лавки с радостью и возвращался с тяжелым сердцем. В Серли-Холле мне не хотелось говорить о делах и, когда меня спрашивали о моих успехах, отвечал только «все в порядке» и переводил разговор на что-нибудь более интересное. Я пробегал две долгие мили от Виндзора, туда и обратно, в темноте, чтобы час-другой утешиться сердцем. Моя кузина Кейт и мисс Кинг играли на пианино и пели. Они беседовали со мной так, что я уже не казался себе последним человеком на свете. В этом доме меня по-прежнему считали умницей, и, какую бы чепуху я ни молол, ее принимали на ура. Мои кузины, польщенные моей похвалой, пели мне «Пригрезились мне сладостные лица» и «Хуаниту», и я сидел рядом с пианино на маленьком табурете в восторге от музыки, от затененной лампы, от уюта и чувства свободы.

В сегодняшнем мире, где царят граммофоны, пианолы и радио, покажется удивительным, что в возрасте тринадцати лет я не слышал другой музыки, кроме редких духовых оркестров, фальшивых гимнов и любительского органа в бромлейской церкви, а также этого пения под аккомпанемент пианино.

А затем настал час безжалостного судилища в лавке. Меня уже готовы были обвинить в воровстве. Но дядя Том упорно меня защищал. «Не надо говорить такие вещи», – заявил он, и впрямь, если не считать постоянной недостачи, поставить в вину мне было нечего. Я не был транжирой, у меня не было друзей с преступными наклонностями, я был обтрепан и неприбран, но у меня не сыскали меченых денег, если они их использовали, да и вообще при мне не оказалось других денег, кроме шестипенсовика, который выдавался мне раз в неделю на карманные расходы, и все поведение мое свидетельствовало о пускай неосознанной, но стойкой добродетели. Я до самого конца не понимал, с чего весь этот сыр-бор разгорелся. Но факт остается фактом: в качестве кассира я допустил утечку денег, и кто-то, я думаю, этим воспользовался.

Не приходилось сомневаться, что я уклонялся и от остальных своих обязанностей. А вдобавок ко всем моим сомнительным служебным качествам я еще и повздорил с младшим грузчиком, что окончилось для меня подбитым глазом. Драка с грузчиком была невероятным нарушением принятых правил поведения со стороны будущего суконщика. Мне было очень непросто хоть как-то объяснить этот подбитый глаз в Серли-Холле. К тому же одежда, в которой я прибыл в Виндзор, никак не заслуживала названия стильной, и мистер Денайер, самый светский из компаньонов, поглядывал на меня со все большим неудовольствием. Я носил черный бархатный картуз, а это было никак не по моде. День ото дня становилось все яснее, что первая попытка матери направить меня на путь истинный не удалась. Я не вступал на этот путь. Я не годился в суконщики, сказали Роджерс и Денайер, и правда была за ними. Мне не хватало лоску. В Виндзоре, с первого дня до последнего, я не сделал даже слабой попытки выполнить предъявляемые ко мне требования. Я им не столько противился, сколько чувствовал к ним отвращение. И что любопытно, хотя я пробыл там два месяца, я не запомнил ни одного лица за исключением приказчика по фамилии Нэш, который оказался сыном бромлейского суконщика и носил длинные усы. Все остальные, сидевшие со мной за обеденным столом в подвале, превратились для меня в безымянные тени. Да я и не смотрел на них. И не слушал. Я не помню расположение прилавков и за каким прилавком что продавалось. Я не обзавелся друзьями. У меня сохранились воспоминания только о мистере Денайере, юном мистере Роджерсе и мистере Роджерсе-старшем, да и то они представляются мне злодеями из пантомимы, вечно за мной гоняющимися и говорящими мне гадости, а я, естественно, только и делал, что пытался улизнуть от них. Они не любили меня; я думаю, все окружающие меня не любили, считали зловредным маленьким негодяем, от которого одно беспокойство, пользы же никакой, который либо вечно исчезает, когда он нужен, либо крутится под ногами, когда в этом нет необходимости. Думаю, самомнение мое постаралось изгладить у меня из памяти другие унизительные подробности. Я даже не помню, сожалел ли я о своем провале. Но вечерние походы по Мейденхедской дороге, в которые я отправлялся при первой возможности, до сих пор живы во мне. Я мог бы и сейчас начертать этот маршрут – вниз по склону и дальше через Клюэр. Я способен показать, где дорога становилась шире и где сужалась. Подобно большинству хилых подростков, я был трусоват, и последний пустынный участок пути от Клюэра до гостиницы я проделывал с немалыми опасениями. В безлунные ночи там было темно, а когда светила луна и с реки поднимался туман, мне и вовсе становилось жутко. Мое воображение населяло темные поля по обеим сторонам дороги притаившимися там врагами. Темные купы кустарника в плохо подстриженной живой изгороди пугали меня. Порою я пускался бегом. Чуть ли не неделю на дороге маячил призрак сбежавшей из клетки пантеры – говорили, что она сбежала из прибрежного поместья леди Флоренс Дикси, называвшегося «Рыбное». Эта воображаемая пантера терпеливо меня поджидала, она шла за мной бесшумными шагами, как собака, и однажды, когда за изгородью фыркнула лошадь, я чуть с ума не сошел со страху.

Но ничто не могло удержать меня вдали от Серли-Холла, где открывался простор моему воображению и где я ощущал себя человеком. Сперва подсознательно, а потом и вполне осознанно я тянулся к миру, где царили книги, открывалась возможность самовыражения и творчества, от которых меня отгораживала необходимость строго следовать соображениям экономии и выгоды, предписываемым работой по найму. И никакие увещевания моей матери и братьев не могли заставить меня сосредоточиться на тонких бумажках и их копиях, которые совали мне в окошечко кассы:

– Одиннадцать с половиной по два и шесть. И побыстрей, пожалуйста!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю