Текст книги "Опыт автобиографии"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 70 страниц)
В общем и целом я обычно все еще отнюдь не несчастлив. Если я не бываю теперь безоблачно счастлив, я, во всяком случае, могу развить бурную деятельность и ненадолго разогнать сгущающиеся тени одиночества и безнадежности. Я подготовил для себя довольно работы, чтобы в любое время дня и ночи не дать воли отчаянию и избежать отчаянного исхода. Я встаю, надеваю теплую пижаму, халат и берусь за перо. Однако я не застрахован от острых приступов отчаяния. Они бывают когда угодно, в дневные часы или среди ночи. Случается, я слишком утомлен и не могу ни работать, ни спать, тогда мне больше нечем восстановить силы. Я тупо смотрю в лицо действительности. Я не чувствую необходимости действовать. Тогда меня охватывает неразумный страх за наш мир и я безмерно разочарован всем на свете.
Должно быть, такие полосы отчасти вызваны физическим нездоровьем; это одно из проявлений диабета; но так или иначе с ними надо справляться. Когда они наступают, они выражаются в подавленном душевном состоянии, и надо бороться до тех пор, пока им не придет конец. Мой Призрак Возлюбленной опять исчез, и нет у меня никого, к кому я мог бы пойти, уверенный, что обрету утешение, и убежище, и поддержку, которых жаждет измученное сердце. В минуты, когда я всего менее защищен, я вполне сознательно помышляю о самоуничтожении, либо в открытую, путем самоубийства, – и это будет откровенное признание, что жизнь оказалась мне не по силам, что она недостаточно хороша и что я побежден, что и я, и моя вселенная оказались несостоятельны; либо втайне – можно пустить на самотек свою болезнь, начать потакать себе, и тогда, поболев несколько месяцев, можно умереть от диабета, а то и еще проще, быть может, от спровоцированной пневмонии. В моем случае этот последний выход был бы сродни тому, какой так часто избирают, спасаясь пьянством от напряжения жизни.
Однако ничего подобного я не делаю. Я еще никогда не испытывал таких страданий, чтобы у меня недостало духу им противостоять, справиться с депрессией и вскоре вновь обрести бодрость. Я продолжаю свой путь. Если однажды я вздумаю проглотить два десятка таблеток аспирина или еще что-нибудь, это будет совершенно исключительным, не свойственным мне помрачением ума, и не будет говорить ни о чем другом, на этот счет у меня сомнений нет; это будет несчастный случай – меня сразит упадок духа, словно упавший из космоса метеорит. Это будет случайное проявление старости или тромб в душе, как тот тромб, который застрял в сердце моего отца и был причиной его смерти.
Вообще я не способен на самоубийство. По натуре я полная противоположность меланхолику. Большую часть жизни я был неколебимо уверен, что все, что я собой представляю и чем дорожу, может потерпеть крушение лишь по причине куда более значительной: если буду думать, что развитие человеческого общества приняло катастрофический оборот; и моя философия была философией неутомимой борьбы с обстоятельствами, возможно, и очень тяжелыми обстоятельствами. Хотя весьма маловероятно, что будет создано мое Мировое государство или появится иная возможность исцелить человечество, я никогда не считал, что из-за этого следует отказаться от борьбы. Наоборот, тем больше оснований делать все, что в твоих силах. Я решительно утверждал это, и ответом был стойкий героизм уж и не знаю скольких родственных душ, и потому малейшее мое добровольное отступление от позиции жизненно необходимого упорства, просто оттого, что ненадолго нахлынула усталость и изменила надежда, было бы самым подлым предательством.
Решающим доводом в пользу самоубийства мне кажется уверенность, что я ничего не стою. Тут мне есть что сказать. Иногда я обнаруживаю в себе что-то такое нелепое, судорожное и совершенно не способное воспользоваться благоприятной возможностью, что даже по моим собственным меркам я никак не гожусь для жизни. Я готов покончить с собой из чистого отвращенья. В такие минуты я чувствую: эксперимент, в сущности, завершен, те крохи, что мне остались от жизни, ничего не значат. Но тогда я начинаю размышлять, что, хотя теперь я окончательно познал самого себя, есть множество людей, которые не представляют, что по самой своей сути я слаб и бессилен, и которые держатся меня и мной. Как они отнесутся к подобному самоубийству?
Вероятно, нравственный долг требует вести себя так, словно ты лучше, чем ты есть. Все окружающие – это кредиторы и должны получить то, что им положено. Если бы я распрощался с жизнью по собственной воле, я думаю, это было бы ужасно и для членов моей семьи, и для моих друзей. Дело меньше всего в том, что они нуждаются в моей помощи и защите. Никто из них не стал бы теперь особенно горевать, умри я как надлежит джентльмену, до последнего часа стараясь поправиться, или если бы я честно погиб при какой-нибудь катастрофе. У меня нет подопечных, из-за которых я был бы вправе избегать разумной опасности. Но уйди я из жизни преднамеренно – у них под ногами разверзнется отвратительная пропасть, и мне неприятно представлять, как они вглядываются в нее…
Короче говоря, на этом пути для меня выхода нет. Придется влачить жизнь через эти перемежающиеся органические депрессии. И мне недоступно обезболивающее, которое дарует вера. Просто придется жить, проходя через эти безрадостные полосы[62]62
Так кончался этот раздел, когда был написан впервые, в начале мая 1935 года. В июне отец добавил две главы о своем исцелении «от той устремленности к самоубийству, что появилась из-за утраты иллюзий, связанных с Мурой». В июле он убрал их отсюда, с тем чтобы использовать в качестве семян, из которых предстояло взойти «Листкам дневника».
Из этих семян первым вырос параграф, начинающийся словами: «В мае 1935 года я принялся за книгу „Анатомия бессилия“» (см. с. 548 наст. изд.). Затем возник отрывок, что начинается словами: «Я подумывал о том, чтобы написать сценарий фильма как самостоятельное произведение литературы» (см. с. 549 наст. изд.). – Примеч. Дж.-Ф. Уэллса, составителя и редактора «Влюбленного Уэллса».
/В файле (с. 548–549 наст. изд.) – Дополнения: «Г.-Дж. Уэллс. Влюбленный Уэллс», глава II, радел «1. Листки дневника» – прим. верст./.
[Закрыть].
Последний этап
В мае 1935 года я принялся за книгу «Анатомия бессилия», в которой анализировал и освобождал от посторонних наслоений те настроения неудовлетворенности и отчаяния, что охватывают творческую личность в пору отлива созидательной энергии. Это современный вариант «Истории меланхолии». Я работаю над ней сейчас (летом 1935 г.), но пишу и не знаю, в какой мере она мне удастся. Я хочу исследовать весь процесс утраты иллюзий в наши дни и извлечь из него, в той мере, в какой сумею, мужество и стимулы для себя и других. Быть может, я найду при этом новую форму выражения, с помощью которой смогу не только обратить во благо собственные приступы подобных настроений, но и обрету новый творческий интерес. Книга под таким названием и с такой идеей может оказаться любопытной.
И в октябре 1935 года я записываю, что мои ожидания оправдались, книга удалась и послужила своей цели – внесла ясность в мои мысли. Некоторое время я ее придержу, с тем чтобы еще вернуться к ней, и опубликую, вероятно, в 1936 году.
В январе 1936 года я прибавляю к этому, что объем книги и мое мнение о ней все еще растут.
А в феврале – что книга, можно сказать, закончена и я ею удовлетворен. Некоторые части я провентилирую в «Спектейторе», посмотрю, какие будут отзывы.
Шестого апреля 1936 года «Анатомия бессилия» закончена чуть ли не до последней запятой и последней словесной поправки. Она невероятно прочистила мне мозги. Это реальный шаг вперед в попытке изложить, что собой представляет мой мир. И однако, книга недостаточно хороша. Неужели то, о чем я постоянно говорю, я так никогда и не смогу высказать должным образом?
Теперь мне с каждым днем яснее, что именно работа, которую «Анатомия бессилия» пытается полностью охватить и подытожить, и делает меня значительной личностью. В большей части «Постскриптума» об этой стороне моей жизни говорится лишь между прочим. Все остальное, что можно было бы назвать «Персоналии», посвящено случайным встречам, прелестям бытия. Они накладывают отпечаток на жизнь: внушают человеку надежду, делают его несчастным, больным или здоровым, убивают или прибавляют сил, но едва ли всерьез меняют его отношение к жизни и представление о его коренном благе.
Я подумывал о том, чтобы написать сценарий фильма как самостоятельное произведение литературы. Постановка любого фильма связана с миллионом неприятностей и разочарований. И я не уверен, сумею ли так уж успешно сражаться в киносъемочном павильоне и в монтажной, добиваясь осуществления своих замыслов, хотя конечно же затею драку; но сценарий, который я предполагаю опубликовать в форме книги, я могу, вероятно, написать таким образом, что его влияние на постановку фильма будет куда значительней и противостоять ему будет трудно. Для меня это может оказаться обходным путем к желанному мастерству. В современном кино таятся такие непроявленные силы и такие неиспользованные возможности, о каких я сперва и не подозревал, и подобная исследовательская работа как нельзя более в моем духе. Тем самым у меня прибавился еще один интерес, из которого в эти свои заключительные годы я могу черпать стимулы и необходимый мне душевный покой. Похоже, я понемногу освобождаюсь от мыслей о самоубийстве, в которые погрузился из-за разочарования в Муре.
Уже в августе 1935 года я был поглощен этими новыми интересами, и роль Муры в моей творческой жизни становится чем дальше, тем менее значительной. Она уехала в Эстонию, и я, можно сказать, не тоскую по ней и не любопытствую, чем она занята. Мы обменялись четырьмя-пятью отнюдь не любовными письмами. Сейчас, пока семья моего сына Фрэнка в отъезде, я живу в его прелестном доме с садом в Дигсуэлл-Уотер-Милл. Там, у старой мельницы, в бывшем русле ручья насажено множество водяных растений, а в саду очень славный павильон с кушеткой, куда жаркими лунными ночами можно принести одеяло и спать или предаваться мечтам. Я взял напрокат автомобиль и вновь пристрастился на нем разъезжать – и все больше времени все с большим толком и уверенностью провожу среди разнообразной и занятной публики в киностудиях Айлуорта и Денема. Я возобновил одну-две старые связи и завел новую. В октябре отправлюсь в Нью-Йорк, я уже хорошо продумал не один сценарий и, вероятно, полечу в Голливуд. Когда вернусь в Англию, не знаю. Может случиться, перезимую в Калифорнии…
В конце октября 1935 года приписываю, что забронировал билет в Америку на 7 ноября и что полоса мыслей о самоубийстве, кажется, окончательно миновала. Кино интересовало меня и интересует до сих пор скорее как средство выражения, чем как развлечение. И «Облик грядущего», и «Чудотворец» набирали силу, какой я от них и не ожидал. Они безусловно годились для работы, и с Александром Кордой{414} мы нашли общий язык. (Позднее, в 1936 г., наступило разочарование.) Я подготовил для него еще два сценария, один – обработка старой «Пищи богов», а другой – расширенный вариант моего рассказа «История покойного мистера Элвишема», который хочу назвать «Новый Фауст». Они должны быть поставлены в 1936 году, и оба вполне меня удовлетворяют. Испортить их при постановке будет, я полагаю, трудно…
Я отправился в Америку, как и намеревался, 7 ноября 1935 года. Несколько дней провел в центре Нью-Йорка с Дж.-П. Бреттом из компании Макмиллан, а потом, через Большой Каньон, перелетел в Голливуд и там пять недель прожил в доме Чарли Чаплина, бывал на киностудиях и узнал очень много о постановке фильмов и финансовой стороне дела. Калифорнийское солнце омолодило меня. Я побывал на ранчо у Херста, у Сесила Б. де Милла{415} и в Палм-Спрингс. Теперь я уже не думал о себе как о разочарованном и конченом человеке. Возвращался я на Рождество – самолет оледенел, и пришлось полтора дня ехать в Нью-Йорк поездом из Далласа через Вашингтон.
По приезде в Лондон в январе 1936 года я шел по перрону вокзала Уотерлоу, уклоняясь от фотографов и репортеров, и вдруг увидел перед собой Муру – высокая, приветливая, уверенная в себе и в своем особом мире, голова поднята, на лице привычная затаенная улыбка. Совсем как когда она встречала меня в Зальцбурге и на аэродроме в Таллине после Москвы. Она пришла, чтобы сопровождать меня в мою квартиру.
«От тебя не убежишь», – сказал я, целуя ее.
«А ты пытался?» – спросила она.
«Потому-то и уехал в Америку».
«Опять мне изменял?»
«Еще как».
«Вот и верь тебе после этого», – с улыбкой сказала Мура.
«Таких красивых гор, как в Аризоне, я в жизни не видел».
«Ты там был не один?»
«Если мужчина начинает отвечать на вопросы, на нем можно ставить крест. Но я ведь знаю, что именно тебя интересует, и потому, так уж и быть, на этот вопрос отвечу: один».
«Тогда, значит, в Коннектикуте…»
Я спросил о детях, но по тому, как я держался, нам обоим вдруг стало ясно, что случилось невероятное и от одержимости Мурой, так надолго захватившей мое воображение, не осталось и следа. В моих глазах она спустилась с небес на землю. И ровным счетом ничего не значит, что мы вместе пришли ко мне домой и вместе ели и спали в ту ночь. Былого восторга как не бывало. Я отношусь теперь к ней почти так же, как относился к своему большому черному коту, такому ласковому, уверенному в себе, привыкшему ластиться ко мне, которого, увы, пришлось оставить в Лу-Пиду. Уже не вызывает она у меня ни вражды, ни восторга, только истинно дружеское расположение.
Назавтра мы с ней беседовали.
«Ты плохо о себе заботишься, – заметил я. – Ты, право же, слишком много пьешь. Жаль, что нельзя снова ненадолго посадить тебя за решетку – в качестве лечения. Ты становишься ленивой и апатичной. Я пророк. Я знаю, каков будет конец наших отношений. Когда я превращусь в сморщенного старика с еле слышным голосом, ты расхвораешься у меня на руках и помрешь. Да, непременно, а обо мне и не подумаешь позаботиться. Будешь есть и пить, когда не велено, и на этом тебе придет конец. А я, несчастный старик, буду каждый день приходить и сидеть у твоей постели. У меня достанет чувства долга. Буду приносить цветы и разное прочее, чтобы ты думала, будто я все еще тебя люблю и поддерживаю в тебе веру в себя самое. В таких делах я всегда был даже чересчур внимателен. Сам не знаю почему, но я буду вести себя именно так».
«Ты меня любишь».
«И никогда не стану напоминать, как ты была безответственна, как подтачивала мои силы, и истощала, и опустошала меня».
«Ого! Ого-го!»
«Когда будешь умирать, я постараюсь, чтобы уход из жизни не был для тебя мучителен. На твоих похоронах я, наверно, заработаю двустороннюю пневмонию. Ты не желаешь, чтоб тебя кремировали, как всех порядочных людей. Ты настаиваешь, чтобы тебя закопали в землю, и, разумеется, будет по-твоему. День будет промозглый. Да, именно так. Ты уж постараешься, ведь это так на тебя похоже. Я провожу тебя в последний путь и приду домой подавленный, укутавшись в пальто, с первыми признаками простуды, которая меня доконает».
«Но прежде, чем все это случится, ты должен позволить мне сыграть толстуху в чаплиновской интерпретации „Мистера Полли“, ты мне обещал».
«Только на это ты и годишься. Но даже и тут ты наверняка меня подведешь. В самый разгар съемок либо захвораешь, либо укатишь в Эстонию».
Молчание.
«Милый ты мой. Что ж ты все рассуждаешь про любовь, а обо мне так неверно судишь?»
У нее отсутствует логика, и ничего с этим не поделаешь.
В духе такой вот насмешливо-нежной терпимости и кончается история моей любовной жизни. Я никогда не был большим охотником до любовных приключений, хотя нескольких женщин любил глубоко. Я постарался как можно полнее представить отношение Муры ко мне и мое к ней. Постарался воспроизвести нашу манеру разговаривать друг с другом. Я поведал обо всех ее недостатках, и слабостях, и провинностях, какие мне известны. Рассказывая о них, я раскрыл и свои собственные. И теперь, когда все сказано и сделано, самое главное совершенно ясно (надеюсь, я дал это понять): Мура та женщина, которую я действительно люблю. Я люблю ее голос, само ее присутствие, ее силу и ее слабости. Я радуюсь всякий раз, когда она приходит ко мне. Я люблю ее больше всего на свете. При такой любви все, что во благо, и все, что во зло, в крайнем случае интересно, но самое главное, глубинное, что моя любовь к Муре все равно неизменна. Мура – мой самый близкий человек. Даже когда в досаде на нее я позволяю себе изменить ей или когда она дурно со мной обходится и я сержусь на нее и плачу ей тем же, она все равно мне всех милей. И так будет до самой смерти. Нет мне спасения от ее улыбки и голоса, от вспышек благородства и чарующей нежности, как нет мне спасения от моего диабета и эмфиземы легких. Моя поджелудочная железа не такова, как ей положено быть; вот и Мура тоже. И та и другая – моя неотъемлемая часть, и ничего тут не поделаешь.
Я попытался поместить мои умозаключения обо всем, что касается любви, в завершающую главу книги «Анатомия бессилия» и надеюсь дополнить ее главой «Половая распущенность»[63]63
Он так и не написал ее. – Примеч. Дж.-Ф. Уэллса.
[Закрыть]. Все написанное в этой книге тщательно продумано. Иногда мне кажется, в ней сказано именно то, что я намеревался сказать, а иногда чувствую, в ней нет необходимой ясности.
Качество жизни в значительной мере зависит от жилища. На Ганновер-террас, 13, начнется новый, последний этап моей жизни. Обставляли дом главным образом мой сын Фрэнк со своей женой Пегги и леди Коулфакс, но решающий голос принадлежал мне, и, должен заметить, мне вдруг остро захотелось поместить в столовой бюст Вольтера. Для меня это было очень важно, вероятно, он был символом того, какой мне мерещилась эта последняя глава моей истории; что-то вроде Вольтерова довольства в Фернэ. Как я понимаю, я намерен быть пожилым джентльменом с Ганновер-террас, который еще несколько лет, до самого своего конца, будет высказывать разные соображения и предложения. Надеюсь, голова у него будет работать до конца. У моего отца работала, у матери – нет.
Поживем – увидим.
Мой первый фильм «Грядущее» появился на экране кинотеатра на Лейчестер-сквер 21 февраля 1936 года после широковещательной рекламной кампании. Он имел немалый успех с коммерческой точки зрения, но для меня явился колоссальным разочарованием. Было совершенно ясно, что он претенциозный, топорный, сработан недоброкачественно. При его постановке я действовал неумело. Не смог как должно проследить за съемками. Камерон Мензис{416} оказался некомпетентным режиссером, он любил улизнуть на выездные съемки, любил тратить деньги на всякие ненужности, а Корда этому не препятствовал. Мензис был своего рода Сесил Б. де Милл, только не обладал таким же богатым воображением; его прельщала грохочущая техника и эффектные многолюдные сцены, а моими идеями он не проникся. Подсознание подсказывало ему, что собственный его ум весьма банален. Разговоров со мной он старательно избегал. Самая трудная часть фильма, и притом всего больше возбуждающая воображение, – та, где события происходят через сто двадцать лет после наших дней, но трудности ее воплощения испугали Мензиса; он предпочел уклониться от них и большую часть денег потратил на невероятно дорогую и тщательную разработку предшествующих двух третей сюжета. Добрую половину моих драматических сцен он либо вовсе не сумел поставить, либо поставил так скверно, что в конце концов их пришлось вырезать. Корда тоже меня разочаровал, да к тому же я и сам себя разочаровал. Трудности, которые мне следовало предвидеть, застали меня врасплох. Я недостаточно быстро понял, что собой представляет Корда, и не сразу научился на него влиять. Поначалу я заявил, что мы с ним схожи, и так оно и есть – мы оба умеем произвести впечатление и не заслуживаем доверия. Я устал писать дополнения к разработкам киносценария, которые потом неверно осмыслялись или опять вырезались.
В конце концов «Облик грядущего» был истолкован всего-навсего как эффектный, зрелищный намек на Мировую столицу, которой правят ученые и деловые люди. В виде Всемирной лиги воздухоплавателей здесь представлена идея «Нового курса», как она истолкована в «Анатомии бессилия». Но хотя я был весьма разочарован в своем первом опыте работы в кино и сознавал, что именно эта полуграмотная публика, с ее шумной тяжеловесностью, на умонастроение которой я хотел повлиять, нанесет вред, и, быть может, непоправимый, моему престижу, это вовсе не кончилось для меня депрессией и потерей надежды, как после поездки в Москву. «Анатомия бессилия», несомненно, помогла мне прийти в себя, и я учился не падать духом при поражении.
«Чудотворец» последовал почти сразу за «Обликом грядущего». Он оказался далеко не так податлив режиссеру, как его предшественник. Ставил его Лотар Мендес{417}, который как режиссер сильно уступал даже Мензису. Фильм невероятно скучный; в нем упущено великое множество возможностей блеснуть остроумием и развлечь, но в целом он куда более последовательное произведение искусства, чем предшествующая картина. Оказывается, я все еще учусь, я расту; в семьдесят лет сделать такое открытие весьма приятно.
Семнадцатое июля 1936 года. Я не открывал свой «Дневник» несколько месяцев, а теперь открываю лишь для того, чтобы записать кое-что из происшедшего за это время. Новый дом удался, он доставляет мне и физическое и эстетическое удовольствие. Я испытываю радость. Здесь хорошо работается. Я принялся за роман, который развлекает меня, как бывало в прежние времена – «Представление хоть куда» (в дальнейшем название стало «Брунгильда»), и я открыл энергичную кампанию по подготовке к изданию современной энциклопедии, хотя мне не дожить даже до его начала. Мура на старый лад то появляется, то исчезает. Мы вместе проводим субботы и воскресенья то там, то здесь, обмениваемся сплетнями и, совсем как супруги, занимаемся любовью.
В конце мая 1936 года Мура стала испытывать странное недомогание. Она вдруг принималась рыдать, что ей вовсе было не свойственно. Ее охватило желание уехать одной во Францию. На нее надвинулась тень приближающейся жизненной перемены. В эту пору ей изменила ее неодолимая самоуверенность. Она не в силах была обсуждать это со мной, не в силах была обсуждать этот этап и с самой собой, она хотела быть одна. И тут произошло событие, которое сразу вывело ее из депрессии. Газета сообщила, что в Москве смертельно болен Горький[64]64
Он умер 19 июня 1936 г. – Примеч. Дж.-Ф. Уэллса.
[Закрыть], и несколько дней спустя я получил от нее телеграмму из России. Не думаю, что, уезжая во Францию, она замышляла поездку в Россию, она отправилась к нему внезапно. Она помогала за ним ухаживать, оставалась с ним до конца, когда он был уже без сознания (она мне описывала это его состояние); что-то непонятное делала с его бумагами, выполняла давным-давно данное ему обещание. Вероятно, там были документы, которым не следовало попадать в руки ОГПУ, и Мура спрятала их в надежное место. Вероятно, она кое-что знала и пообещала никому об этом не говорить. И я уверен, она сдержала обещание. В таких делах Мура – кремень. Когда она исчезла из моего мира, я пожал плечами и приготовился жить без нее. Я не верил, что, когда Горький призвал ее, он действительно умирал, – и оказался неправ. Он уже столько раз умирал. А если и сейчас все то же самое? Как тогда поступит Мура?
Три субботы и воскресенья я провел без Муры; один конец недели гостил у прелестной пары Зигфрид Сэссун{418} в Уилтшире, еще один – у Холдейнов в Сассексе, и один – на престранной международной конференции в Лондоне, на которой изо всех сил старался провалить проект марксистской энциклопедии. После той первой телеграммы о Муре не было ни слуху ни духу, и я думал, Россия ее поглотила. Вечером в воскресенье я возвратился от Холдейнов, и около часу ночи позвонила Мура, все та же неисправимая неизменная Мура, – любовь к которой явно и потребность естества, и необходимость, – словно никуда и не уезжала…
Похоже было, она вернулась домой.
Этот раздел возвращается da capo[65]65
К началу (итал.).
[Закрыть]. Вряд ли со мной еще будет происходить что-то такое, о чем было бы интересно рассказать. Жизненный успех, любовь, познание мира – все это практически позади. Я не страшусь смерти и, можно сказать, примирился с приближением старости. Моя жизнь вступает в спокойно-деятельный последний этап. Мне нравится обстановка, в которой я живу; дом на Ганновер-террас мил мне во всех отношениях, и ход моей жизни мне теперь почти постоянно приятен. Я больше не испытываю одиночества; меня интересует кино, интересует продвижение мирового сообщества в различных областях, интересует создание энциклопедии власти, но интересует так, как ученого интересует собственная работа, которая важнее для него, чем он сам, и он находит в ней постоянное и нескончаемое удовлетворение. У моего сына Джипа, моей невестки Марджори и еще у одного-двух человек из моего окружения, кажется, тот же подход к жизни и ими движет в значительной мере то же, что и мной. Не знаю, насколько важна может оказаться моя работа с точки зрения человечества. Но весьма существенно, что для меня самого она достаточно важна, чтобы держать меня в форме.
Я почти ничего не говорил о своих финансовых делах. Я был в них довольно практичен и жаден, несколько небрежен, что не слишком вредило мне, и заурядно честен. Я старался уклониться от уплаты налога всякий раз, как это можно было сделать без особого риска, полагая, что не только для меня самого, но и для мира, в котором я живу, лучше жить легко и работать в охотку, чем перенапрягаться ради болванов, которые строят бомбардировщики и линкоры, и ради расточительства некомпетентных администраторов и чиновников.
(В 1938 году я попал в трудное положение из-за неуплаты налога с дохода, оставленного в Америке. Переговоры все еще продолжаются (февраль 1939 г.), но, оказалось, эта история, которая может лишить меня половины моего капитала, не слишком меня волнует. Я вовсе не чувствую себя виноватым. Просто, уклоняясь от уплаты налога, я действовал небрежно и неловко. Прибавлю к этому: в марте 1939 года я уладил эту неприятность, уплатив 23 000 фунтов.)
Больше всего я себя упрекаю главным образом за разные болезненные мелочи: за бестактность и раздражительность в отношениях с родителями, старшим братом и людьми, которые зависели от меня; за то, что в иные времена заставлял Джейн страдать и иногда оставлял ее в одиночестве, без поддержки; за приступы злости, по большей части никому не причинившей вреда, за унижения, которым был виной, – иные из них точно незаживающие ранки на моей памяти – угнетал глупых мальчишек и был жесток в бытность свою школьным учителем, тростью убил беззащитного крысенка. И за разные другие подобные проявления тупости. Я никогда ничуть не сожалел о своих сексуальных связях на стороне. Они меня развлекали и освежали, и хорошо бы, их было еще больше. О них помнишь как о событиях, которые, безусловно, происходили, но никакие подробности в памяти не сохранились. Это все равно, что пытаться воскресить в памяти ощущение весны.
Девятнадцатое июля 1936 года. Итак, я завершаю свою «Автобиографию». Я могу прожить еще добрую дюжину лет, а то и больше, но вряд ли появится необходимость добавить к ней еще хоть что-то существенное. Благодарение Богу, мое «я» как тема исчерпано, и я рассказал обо всем, что смог почерпнуть из любви. Мы с Мурой, несомненно, будем держаться друг друга на свой особый лад, сохраняя независимость друг от друга. Если не я, то уж она-то, во всяком случае, об этом позаботится. Мне остается работа, и она скажет сама за себя; кое-какие обязанности, не слишком значительные; и, вероятно, немощи, о которых чем меньше говорить, тем лучше. Не дело тревожиться заранее.
Под этим заключением я подписываюсь в канун своего семидесятого дня рожденья, 21 сентября 1936 года, которое (прибавляю я б октября) мы с Мурой превесело отпраздновали вместе, как праздновали уже восемь годовщин.
Оказывается, чуть не полгода у меня не было желания возвращаться к автобиографии. Сегодня – 21 февраля 1937 года. Ничего существенного со мной за это время не произошло. Дом тринадцать на Ганновер-террас остается отличным жилищем, и вот уже десять месяцев у меня не появлялось желания куда-нибудь из него уехать. В столетний юбилей Лондонского университета мне присвоили степень доктора литературы, и я втайне был раздосадован – предпочтительнее было бы получить степень доктора естественных наук. Мой нелепый ПЕН-клуб 13 октября дал в мою честь грандиозный обед, и такое было придано значение моему семидесятилетию, что я даже стал ощущать его бремя. Недавно мне удалили все оставшиеся зубы, и тогда я был отчаянно унижен этим. Но, кажется, ко мне возвращается способность быстро оправляться от ударов. Я закончил и отшлифовал очень неплохой, на мой взгляд, небольшой роман «Брунгильда» и две повести, которые явно доставляют мне удовольствие: «Игрок в крокет», уже опубликованный книгой, и «Рожденные звездой». «Игрок в крокет» заслужил одобрительные отзывы прессы и книгопродавцев. Я посвятил его Муре. К тому же дал согласие стать председателем комиссии по образованию на конференции Британской ассоциации, которая состоится в Ноттингеме в сентябре, и уже написал свое выступление. Более того, я подготовил лекцию, посвященную Всемирной энциклопедии, которую прочту в октябре в Америке. Идея создать такую энциклопедию кажется мне чем дальше, тем плодотворней; в ней заложены большие творческие возможности. Направление мыслей в этих двух выступлениях то же, что в «Рожденных звездой» и в «Анатомии бессилия». Оно берет начало в «Облике грядущего». Я обретаю своего рода стереоскопическое видение будущего; при каждом новом взгляде на него оно становится все реальнее и убедительнее. Система идей, которые я развиваю, вероятно, будет оказывать куда большее влияние на человечество, чем можно предположить сегодня. Идея Всемирной энциклопедии включает в себя идею Компетентного воспреемника и легального заговора.
Весь этот мой труд, несомненно, мог бы быть лучше спланирован и лучше написан; он мог бы быть более убедительным и иметь более прямой результат, но меня это не огорчает. Он должен был развиваться на свой лад; его невозможно было спланировать загодя. Понимая, что я собой представляю, мне кажется, я неплохо собой распорядился. Уже остался позади возраст честолюбивых устремлений, разочарований и самобичевания. Я таков, каков есть, и я знаю, чего хочу и какое место в мире занимаю. И Мура остается собой; она немного пополнела, поседела, иногда утомительна, чаще очаровательна и по-прежнему близкая и дорогая.
В последние несколько дней я вернулся к роману, который начал давным-давно, – «Долорес, или Счастье». Он уводит меня от моих глобальных проблем и поворачивает к тому, что я назвал бы комизмом жизни. Это, можно сказать, я сам, en pantoufles[66]66
в домашних туфлях (фр.).
[Закрыть]. Я позабавлюсь им и пальцем не пошевелю, чтобы его опубликовать. 9 июля 1937 года смотрю на свою рукопись, но к ней мало что можно добавить. У меня был жестокий приступ неврита, и несколько месяцев я ни на что не был способен, но теперь мне полегчало. Во время приступа я был сильно угнетен, но, выздоравливая, чувствовал себя победителем, и так приятно выздороветь и понять, что способность работать мне не изменила и что у меня есть запас сил. Я был в ванной и чувствовал себя совсем больным, да еще ушиб палец ноги и, признаюсь, взвыл от жалости к себе. Но тут меня охватил гнев и отвращенье к самому себе же. Вместо того, чтобы лечь в теплую приятную ванну, я встал под холодный душ. Я хотел испытать настоящую боль. Я махнул рукой на болеутоляющие и повел себя так, будто нет у меня никакого неврита. И только подумать! Неврита как не бывало. То ли я к тому времени как раз выздоровел, то ли сделал именно то, что надо, чтобы избавиться от этой болезни. Сколько я понимаю, причиной болезни был недостаток витамина B2, вызванный слишком строгой диабетической диетой.