Текст книги "Опыт автобиографии"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 70 страниц)
Встретившись с кузиной волей случая, мы в своем верном союзничестве бесконечно восхищались друг другом. Брак представлялся нам логическим завершением сложившихся отношений. В супружестве мы единодушно желали прилепиться друг к другу всецело и навсегда. И были неприятно поражены и расстроены неспособностью достичь такого единства. Мы искренне любили и простодушно желали стать друг для друга «всем на свете». Однако существовали непреодолимые различия не только в нашей умственной экипировке, но и в типах наших нервных систем. Я чувствовал и действовал порывисто, непоследовательно, бывал опрометчив и раздражителен, что явно контрастировало с ее куда более мягким, предсказуемым и спокойным характером. Сферы нашего воображения нигде не соприкасались, ее личностный мир оказался проще и благороднее моего. Если бы над нами не тяготели обязательство вступить в брак и сентиментальная убежденность, что мы во всем должны придерживаться единого мнения и действовать на основе общепринятых взглядов, все могло бы сложиться значительно удачней. Однако отсутствие общих целей и взглядов на жизнь стало той роковой преградой, которая в конце концов и развела нас.
Раздражение, которое вызывала у меня необходимость зарабатывать натаскиванием студентов к экзаменам, было ей совершенно непонятно. Она не могла взять в толк, что плохого в предприятии Бриггса, почему оно рождает во мне такую злобу и такой поток насмешек. Бесполезность усердия Бриггса до ее сознания не доходила. Экзамены были для нее чем-то вроде охоты на дичь, опасную, но зато съедобную, занятием, испокон века существующим, и мое дело как мужчины было одолеть зверя и принести домой добычу. Я же видел в них лишь издевательство над самой идеей образования, издевательство, за которое чувствовал себя в какой-то мере виноватым. Жена была лишь частью системы, тогда как я, будучи такой же ее частью, сознавал ответственность за ее несовершенство. Она заявляла вполне резонно, что Бриггс всегда относился ко мне наилучшим образом и потому не следует его высмеивать. Когда я заводил о нем речь, она мягко, но упрямо становилась на его защиту. Наши позиции были столь различны, что в суждениях о людях, о ее и моих друзьях мы редко соглашались друг с другом. И в той же мере она неспособна была понять, почему какие-то публикации в «Юниверсити корреспондент», не совпадавшие с моей точкой зрения, приводили меня в ярость. И почему я не могу оторваться от письменного стола, когда обед стынет. Ей казалось, что я слишком привязываюсь к мелочам. Она удивлялась: зачем так отдаваться работе, когда на очереди другая? И опять же ей казалось, что я переступаю границы разумного, когда начинаю возмущаться чем-то найденным в газете, дохожу до крайностей в своем озлоблении и возмущении. Я так и вижу ее прелестные карие глаза, смущенные и опечаленные моими бесконтрольными вспышками ярости. На протяжении всей нашей совместной жизни, не испытывая ко мне враждебности, вполне бессознательно она мужественно защищала все то, что меня бесило. Нейтральных тем оставалось все меньше, и разговоры наши становились все формальнее. Они сводились к случайным шуточкам и проявлениям нежности или к вещам сиюминутным – замечаниям насчет душистого горошка в саду или шалостей котенка. Моя непонятная раздражительность непрестанно угрожала миру в семье.
А вне дома мне было о чем поговорить, и я присматривался к женщинам, которые мелькали перед моими глазами и скрашивали мою беспокойную и утомительную жизнь. Так, велениями судьбы рядом со мной появилось существо, оказавшее на меня огромное влияние и ставшее мне опорой на протяжении всей моей активной деятельности. Когда однажды после полудня я вошел в лабораторию, чтобы познакомиться с новыми студентами 1892/93 года обучения, я обратил внимание на двух очаровательных молодых женщин, дружески беседовавших за дальним столом. Одна из них была некая Аделина Робертс, такая красивая и серьезная, что не считала нужным тратить время на романы, а на мужчин обращала внимание, лишь когда они самым позорным образом начинали ползать у ее ног. Ныне эта Аделина Робертс – доктор медицины и влиятельный, умеренно консервативный член совета Лондонского графства. Другая – Эми Кэтрин Роббинс, более хрупкая, с тонкими чертами лица, очень светлыми волосами и очень карими глазами, была одета в траур. У нее недавно погиб в железнодорожной катастрофе отец, и она хотела получить в Лондонском университете степень бакалавра наук, прежде чем начать преподавать в старших классах.
Если б эти две молодые женщины попали в мою группу поодиночке, я, может быть, не сблизился ни с одной из них. Я не мог уделять кому-либо из студентов больше внимания, чем другим. Это бросалось бы в глаза. Но с двумя студентами, задающими умные вопросы, дело обстояло иначе, и было вполне естественно поставить между ними стул и пуститься в объяснения. Они обе находились в стадии формирования интеллекта, много читали, и, как следовало ожидать, сравнительная анатомия возбудила в них интерес к теории эволюции, а затем и к проблемам теологии и социологии. Мне вспомнился мой кенсингтонский период. Аделина Робертс склонялась к ортодоксальной точке зрения; ее взгляды были основаны на стойком и нерассуждающем приятии христианского вероучения; Кэтрин Роббинс оказалась начитанней, и взгляды у нее были более смелые. Она отходила от вялого, поверхностного, сентиментального, англиканского христианства, в котором была воспитана. Отрывочные четырех-пятиминутные беседы в классе скоро оказались недостаточны, и у нас троих появилась привычка встречаться после занятий или задерживаться по прошествии двух часов, отводимых на биологию. Маленькая мисс Роббинс проявляла большую любознательность и не так жалела время на них, как ее подруга, и мы вели диалог под видом дружбы втроем.
Это снова оживило мое воображение. Я мог оставить циничную позу, которую принимал, разговаривая с Уолтером Лоу, и излагать свои мысли и обрисовывать свои планы свободнее, чем когда-либо прежде. Я мог дать выход всему, что накопилось во мне со студенческих лет. Я играл с ними роль человека больших возможностей, способного эти возможности осуществить, и сам начинал в это верить. Не могу сейчас проследить путь от простого интереса к глубокому чувству. Мы одалживали друг другу книги, обменивались впечатлениями, раз или два договорились пройтись и выпить чайку. Мы совершенно искренне верили, что это простая дружба и что мы не пойдем дальше, а на самом деле шаг за шагом двигались вперед.
Однажды ночью меня неожиданно осенило, что больше всего на свете мне хочется жить жизнью, которую символизировала для меня Эми Кэтрин Роббинс, и я сказал себе, что моя теперешняя жизнь невыносима, – открытие это долгое время подготавливалось на бессознательном уровне. Но все шло по-прежнему. Да и мои сексуальные устремления почти не сменились.
У меня возникло глубокое желание оказаться в ином окружении, но я не знал, как переменить обстановку. И не до конца понимал, в чем главная причина моих бед. Я как мог старался объяснить себе внезапное недовольство кузиной, которую все еще любил; я ею гордился, ревновал ее, чувствовал себя ее собственником, но это шло вразрез со все больше овладевавшим мною желанием быть спутником другой женщины. Я по природе расположен держаться своих обязательств, жить как живется, следовать тому, что диктует жизнь, и откликаться на ее ежедневные требования. Но так же сильна во мне не столь явно выраженная, а скорее порожденная чтением, размышлениями и спорами, противоречащая моим изначальным побуждениям потребность самому направлять мою жизнь, определять в ней верное и неверное, долг и то, что вступает порою с ним в противоречие. Оглядываясь на прожитые сорок пять лет, я достаточно хорошо это понимаю. Первоначальная тема этой автобиографии как раз и состоит в том, чтобы показать противоречие между моими намерениями и тем, как они осуществлялись, и я подошел к периоду, когда это противоречие вступило в острую фазу, но мне предстояло это еще осознать. Выяснилось, что я сам с собой не согласен и в один день изрекаю кажущееся мне абсолютной правдой, а в другой – осознаю это как совершеннейшую чепуху. Мне стало трудно объяснять и понимать себя, и чувство юмора и способность самовыражения меня покинули.
Условности требовали, чтобы я рассматривал создавшуюся ситуацию как простой выбор между двумя личностями, но в ту пору у меня не хватало проницательности, чтобы это понять. И эти же условности требовали признать, будто я просто ошибаюсь, воображая, будто люблю Изабеллу, что было совершенной неправдой, и заявить, что я нашел наконец предмет настоящей любви, но это тоже было неправдой. Мое подсознание протестовало против подобного упрощения, но все-таки к полной ясности я не приходил.
Впрочем, представляется уместным отложить выяснение моих эмоциональных трудностей до следующей главы и продолжить разговор о той цепи обстоятельств, которые за год с лишним превратили меня из усердного преподавателя в честолюбивого и знающего себе цену писателя. Мое воспитание чувств – самостоятельная история, и этому стоит посвятить самостоятельный раздел.
В этот-то период эмоциональной неустойчивости и колебаний между противоречивыми побуждениями судьба нанесла мне несколько сокрушительных ударов, в корне изменивших мою жизнь. Материальные дела моей семьи и так шли через пень-колоду, так как отец пребывал в коттедже в Найвудсе, ничего не зарабатывая, а мой брат жил при нем и потихоньку чинил и продавал часы. А тут еще и мисс Фетерстоноу взбунтовалась против усиливавшейся глухоты моей матери и ее неспособности вести хозяйство и уволила ее, да еще почти в ту самую пору, когда мой брат Фредди, казалось хорошо устроенный в Уокинхеме, обнаружил, что вскоре его заменит сын хозяина.
Это был для него настоящий крах. Ему жилось неплохо, и на протяжении нескольких лет он был собою вполне доволен; скопив около ста фунтов, он хотел прибавить к ним сколько-нибудь еще, приобрести кредит и открыть собственное дело в том же городе. Он бросился ко мне за советом. Я вынужден был выступить в роли главы семьи. Моя мать переехала ко мне в феврале, и по забытому мною, не обозначенному определенной датой письму, сохранившемуся у моего брата Фрэнка, я вспомнил, что предпринял поездку, скорее всего в начале весны, в Уокинхем, чтобы на месте рассмотреть перспективы братьев Уэллс – часовщика и мануфактурщика. Они показались мне не блестящими.
У меня не было бонапартовско-наполеоновского стремления подчинить себе свою семью и ею распоряжаться, но мне кажется, что я вел себя опрометчиво, грубо, глупо, неосмотрительно, не считаясь с чувствами моих домашних, их достоинством, их печальным разочарованием. Я давил на них и, видимо побуждаемый матерью, их поучал. Бедняги, для них следовать моим поучениям было все равно что переводить с санскрита. Я также обнаружил в письмах, которые сохранил мой брат Фредди, что я подговаривал его расстаться с мануфактурной торговлей и попытать счастья в Южном Кенсингтоне, обучаясь изобразительному искусству. У нас были также нестойкие, таявшие, как летний снег, планы заняться совместным бизнесом. В дополнение ко множеству мелких дел, которым я отдавал свое время, у меня тогда появилось намерение готовить студентов к сдаче экзаменов по геологии в Лондонском университете – два-три студента у меня уже намечались. Это было трудной задачей, требующей интенсивного чтения и немалого раздумья. Я так и не осуществил этот план. Фредди уволили в апреле или мае. В это время моя мать соединилась с отцом и братом Фрэнком в Найвудсе, и Фредди снял комнату на Холден-роуд, ездил каждый день в Лондон, то занимаясь безнадежными поисками работы, то вынашивая день ото дня слабевшую надежду пристроиться без заметного капитала компаньоном какой-либо фирмы. Поразмыслив, он решил, что не имеет смысла затевать общее дело с братом Фрэнком, поскольку ему, как и мне, стало ясно: с такими малыми деньгами невозможно приобрести оптом товар по сходной цене. Мы попали бы в руки перекупщиков, озабоченных желанием поглотить понадеявшихся на судьбу мелких торговцев. Мы были оба не слишком сведущи в финансовых делах, но и не совсем в этом деле невежественны.
У меня до сих пор сохранились мои чековые книжки. В начале 1893 года я открыл счет в Уондсуортском отделении теперешнего Вестминстерского банка, и счет этот, сначала совсем небольшой, все рос, так что к концу года я обнаружил на своей книжке 380 фунтов 13 шиллингов и 7 пенсов. Я получал фунтов пятьдесят в год, даже при том, что мои заработки упали к концу года до двадцати пяти фунтов пятнадцати шиллингов и одного пенса. Фунт весил тогда больше теперешнего, но все равно благосостояние семьи Уэллсов балансировало тогда на грани полного краха. Точные цифры сейчас трудно припомнить, но они составляли примерно сто девять фунтов в год. Большая часть этих денег, если даже не все они, шли на оплату счетов моих родителей в Найвудсе.
Как-то вечером я возвращался со сдвоенных занятий с моим новым студентом по геологии. Я его сейчас совершенно забыл, но, кажется, я показывал ему какие-то окаменелости. Где я их раздобыл, не помню, но, по-моему, у кого-то взял напрокат. Во всяком случае, я спешил часов в девять-десять домой по спуску от Вильерс-стрит к станции метро на Черинг-Кросс с тяжелой сумкой образчиков. И тут меня охватил приступ кашля. Я ощутил вкус крови во рту, забеспокоился и, сев в поезд и достав носовой платок, увидел, что он окровавлен. Я ехал в пустынном, плохо освещенном вагоне и старался не кашлять; сидел я тихо и уверял себя, что со мной не случилось ничего серьезного, пока не добрался до Патни-Бридж. Там я вышел. Я вернулся домой очень голодный, и, так как не хотел быть отправленным в постель, спрятал свой красноречивый платок и даже не стал разглядывать его, уверяя себя, что мокрота была бесцветной и кровь мне померещилась, и хорошенько поужинал. Трудно было представить себе, что вернулась болезнь и мне надо будет отказаться от места. Но все равно захотелось лечь в постель. В три часа утра я изо всех сил постарался не кашлять, но на этот раз хлынула кровь и пришлось признаться, что дела мои плохи. Это была не случайность, а серьезная болезнь.
Я помню освещенную свечами комнату, пробивающийся утренний свет, жену и тетю в ночных рубашках и наброшенных халатах, срочно вызванного врача и тазик, в который все лилась и лилась кровь. Мне клали на грудь мешочки со льдом, но я скидывал их, садился и продолжал кашлять. Наверно, в эту ночь я умирал, но все продолжал думать о том, что придется наутро пропустить лекцию, и это меня злило. Все-таки кровь остановилась. Я лежал под своими мешочками со льдом, с трудом переводил дыхание, но был жив.
Сколько времени я так провел, не знаю, но, когда я пришел в себя, у меня словно прочистились мозги и все страхи были уже позади. Я был слаб, но спокоен, и все обо мне заботились. Мне пришлось с недельку поголодать и разве что принимать ложку-другую замечательного стимулятора – «валентинова экстракта». Меня охватило чувство безответственности, вроде того, которое приходило к людям, очутившимся во время Великой войны в английском госпитале. Мне нечего было больше делать, не о чем заботиться и было на все плевать. Я с честью выпутался из своего испытания, и никто не мог заставить меня чем-то заняться и ходить на уроки. Я от всего избавился. Я волен был писать или умирать. Это не имело значения. А замечательный миг моей жизни настал через неделю, когда мне дали тоненький кусок хлеба с маслом.
День-другой, пока шли все эти неприятности, я неразборчиво писал карандашом записки своим приятелям и получал немало удовольствия. Я уже собрался посылать художественные открытки, но вовремя вспомнил, что это сейчас не модно. «Преподавать я больше не буду», – писал я мисс Хили. Я получал сочувственные письма. Аделина Робертс, серьезно обеспокоенная моим положением, сочла своим долгом написать мне очень доброе и наставительное письмо, в манере религиозного поучения. Не помню, что я ответил ей, но по стилю это напоминало кокнийского Вольтера. Мне это до сих пор неприятно. Доктор Коллинс тоже услышал о моем состоянии и тоже мне написал. Я заметил, что он беспокоится о моем финансовом положении, и ответил ему, что у меня кое-что припасено на годик-другой.
По мере того как я становился крепче, голова у меня прояснялась и я стал лучше соображать. Я выздоравливал и забавлялся игрой в шашки и шахматы с моим братом Фредом. Прежде он всегда играл лучше меня, а я вечно спешил и делал неверные ходы. Теперь же я обнаружил, что могу лучше него предвидеть ходы, и он больше у меня не выигрывал. Неожиданно я смог помочь ему и в его делах. В Южную Африку понадобился агент на заработную плату, не сравнимую с английской, и предложение это его отчасти привлекало, отчасти пугало. Вакансия очень ему подходила. Он был человек честный, трезвый, приятный и в высшей степени надежный, но в Англии ему было не продвинуться, здесь нужны были еще оборотистость и самоуверенность. В колониях условия для торговцев не так суровы, как в родных краях, у них есть надежда на успех и привлекательное чувство личной свободы; так что там их добрые качества оказываются в большей цене, а потому я и посоветовал ехать. Мне пришлось преодолеть сильное сопротивление матери, которой не хотелось расставаться с сыном, но он при моей немалой поддержке настоял на своем, и за неделю-другую наш искатель приключений снарядился в путь и отправился в Кейптаун; там он преуспел, обзавелся деньгами и под конец, когда ему шло к шестидесяти, вернулся в Англию человеком хорошо обеспеченным, женился на материной племяннице и одарил меня моей единственной племянницей. Когда Фредди устроился и от него стали поступать первые деньги – как часть расходов по содержанию Найвудса, я почувствовал некоторую свободу и занялся собственными проблемами.
Здесь тоже все постепенно налаживалось. В середине 1891 года, еще не оправившись после нового небольшого кровохарканья, я, несмотря на отсутствие денег, хотел отказаться от работы у Бриггса. Но в это время он не нашел еще мне хорошего заместителя, и едва мне стало лучше, как я опять принялся за дело. Мои классы с тех пор увеличились в числе, количество учеников тоже возросло, так что мы приняли на постоянную должность в качестве ассистента Дж. Лоусона, куда лучшего ботаника, чем я, человека очень приятного и надежного. С помощью моего друга и былого однокашника А.-М. Дэвиса, ставшего к тому времени видным геологом, я разгрузил свой день от остальных часов. Притом что мое имя по-прежнему украшало список преподавателей-биологов у Бриггса, я всего только вел заочников и приступил к работе над учебником географии, который так никогда и не вышел. Судьба вопреки моей воле толкала меня к письменному столу. Я решил, что преподавание в Лондоне мне не по силам и следует перебраться в какое-нибудь целительное место, но еще раньше, поскольку здоровье моей тети было неважное, мы задумали втроем уехать на две недели в Истборн и там прийти в себя.
Вглядываясь в чековую книжку, я обнаруживаю 30 фунтов, снятые со счета в мае, и у меня нет сомнения, что эта грандиозная сумма связана с нашей поездкой в Истборн.
Когда я разглядываю эти пожелтевшие странички и натыкаюсь еще на одну запись: «19 мая. 10 фунтов Грегори», то вспоминаю следующий случай. Мой товарищ по колледжу Грегори не меньше моего нуждался в деньгах и в трудную минуту обратился ко мне за помощью; 19 мая я дал ему взаймы десять фунтов. (Какую смелость и доверие друг к другу мы имели в те дни!) Всего через неделю он вернул мне эти деньги. Никто за всю мою жизнь не отдавал мне долг в пять или десять фунтов – только Грегори! А после этого мы с Грегори объединили усилия и совместно накропали небольшое, но полезное пособие «Физиография на степень с отличием», которое продали издателю за двадцать фунтов, а затем разделили эти деньги по-братски.
Через два или три дня по приезде в Истборн я совершенно случайно наткнулся на книжку Дж.-М. Барри{149} «Когда человек одинок», открывшую мне путь к свободному журнализму. Позвольте мне привести несколько ценных советов, раскрепостивших мое сознание:
«Вы, начинающие,
– говорит умудренный опытом Роррисон, –
не умеете излагать ничего, кроме своих политических взглядов, эстетических оценок и представлений о жизни, которые вам самим кажутся оригинальными. Но редакторы и читатели во всем этом не нуждаются… Видите курительную трубку?.. Симмс видел, как я чинил ее с помощью уплотняющего воска, и два дня спустя появилась статья об этом в „Индейском ноже“. Когда прошлым летом я отправился на каникулы, я попросил его время от времени ко мне заглядывать и переворачивать свежий сыр, который прислали мне из деревни. Конечно, он забыл мою просьбу, и я осудил его по моем возвращении за то, что он не выполнил своего торжественного обещания, а он отомстил мне, опубликовав статью „Картина Роррисона“. В ней рассказывалось о том, как Роррисон, перед самым отъездом в отпуск, получил в подарок картину, выполненную масляными красками. Поскольку картина только что была снята с мольберта и краска еще не просохла, она осталась лежать у него на столе, и он, едва приехав в Париж, послал телеграмму писателю с просьбой убрать ее подальше, чтоб она не запылилась и ее не попортила кошка. Писатель обещал все сделать, но когда Роррисон вернулся домой, то обнаружил, что картина лежит на прежнем месте. Он кинулся к другу с упреками, столь бурными, что друг написал в своей статье: „Я никогда больше не свяжусь с Роррисоном“.„Но почему, – задавался вопросом Роб, – он превратил сыр в написанную маслом картину?“
И здесь опять вы можете видеть, как проявляется в действии журналистский инстинкт. Кусок сыра слишком вульгарная вещь, чтобы сделаться предметом статьи в „Индейском ноже“, так что Симмс предпочел картину. Он использовал мой китайский зонтик, рассмотренный с разных сторон, еще для трех статей. Когда я играю на его пианино, я кладу на ноты бумажки, чтобы не сбиваться, а он заработал на этом три гинеи. Однажды я побудил его написать о соломинке, прилипшей к окну, и это было самым интересным из всего, что он сделал. Потом появился ящик старой одежды и старого хлама, который грозил загромоздить мою новую квартиру. Он обменял все это на пару цветочных горшков у уличного торговца и написал об этом статью. А когда я явился требовать назад свои вещи, он написал об этом еще и третью статью».
Почему я не подумал о чем-то подобном? Год от года я выискивал редкие и интересные темы. «Новое открытие единичного»! «Жесткая Вселенная»! Чем чаще меня отвергали, тем выше я заносился. И всегда промахивался. Надо было только пониже прицелиться – и выстрелить.
Я прицелился пониже и, к счастью, сразу же выиграл. Моя судьба все заранее для меня приготовила. Она устроила так, что американский миллионер, не очень сведущий в журналистских нравах Флит-стрит, переехал в Лондон и купил «Пэлл-Мэлл газетт». Едва сделка совершилась, он вызвал к себе редактора и велел сменить политику. Редактор и большая часть персонала, к величайшему его удивлению, тут же уволились, так что ему пришлось поскорей искать им преемников, и тут он встретил на званом обеде прелестного, красивого молодого человека, Гарри Каста, наследника графа Браунлоу, чье знание литературы и хорошие манеры так его поразили, что он тут же предложил ему место редактора. Каст был другом Хенли, редактора небольшого, блестящего и задорного «Нэшнл обзервер», и он обратился к нему за помощью и советом. Сотрудники были набраны частью из опытных журналистов, частью из авторов с хорошим литературным чутьем, энтузиастов и бессребреников – не все знали, что Астор{150} мультимиллионер, – и Каст принялся делать «Пэлл-Мэлл газетт» самой лучшей и читаемой газетой. Обширное и хорошо оборудованное помещение было снято в Уэст-Энде, неподалеку от Лестер-сквер. Всякий, кто входил в литературный круг Каста и Хенли, был привлечен, чтобы сотрудничать, давать советы, критиковать. Среди необычных правил, принятых в этой газете, было и такое – ни одна рукопись не оставалась нечитанной. Гонорары были по тем временам невероятно высокие, и литературе отводилось больше места, нежели новостям и политике, чем «Пэлл-Мэлл газетт» выгодно отличалась от любой другой вечерней газеты.
Не зная еще, что в равнодушной и холодной лондонской прессе пробился этот росток, я грелся на солнце у меловых откосов Бичи-Хед и читал Барри. Читал своевременно. Как просто все у него выходило! Я предавался приятным размышлениям и думал, что, несмотря на всю серьезность жизни, она еще и очень забавна, как забавны, например, люди на пляже.
Я вернулся к себе на квартиру, приготовив очерк «На пляже», который нацарапал на обороте письма и на разорванном конверте. Моя кузина Берта Уильямс, которая жила в Виндзоре, напечатала мои каракули. Потом я отослал свой очерк в «Пэлл-Мэлл газетт» и почти сразу же получил от них гранки. Я принялся за следующую статью, и она тоже была принята. Затем я раскопал шутливую статью, которую некогда написал для «Сайенс скулз джорнал», – «Человек миллионного года» – и переписал ее под заглавием «Человек, каким он будет через миллион лет». Эта статья появилась позже в «Пэлл-Мэлл баджет». Ее там проиллюстрировали, а потом кого-то из сотрудников «Панча» эта статья позабавила и он привел выдержки из нее, снабдив их новыми иллюстрациями, и так я постепенно, год от года, учился искусству писать легко и занимательно, хотя и не понимал, что еще только учусь. «Сайенс скулз джорнал», «Юниверсити корреспондент», «Эдьюкейшнл таймс» и «Джорнал ов эдьюкейшн» были для меня, так сказать, школьными тетрадями, а письма чутким друзьям, таким как Элизабет Хили, и даже разговоры с охотно общавшимся со мной человеком острого ума Уолтером Лоу, пополняли мой словарный запас, развивали чувство стиля и способность выражать свои мысли. Под конец я обрел немалую сноровку.
Я не помню сейчас всех диалогов, очерков и эссе, которые написал в первые годы моих занятий журналистикой. Они прямо лились из меня. Лучшие из них собраны в двух книгах, которые до сих пор лежат на прилавках, – «Кое-какие личные делишки» и «Избранные разговоры с дядей». Многие были хороши для газеты, но не достойны переиздания в книге. Одна из этих работ понравилась Барри, и он спросил: «Кстати, кто это написал?» Когда Каст передал мне его доброе мнение и попросил новых материалов, я выразил желание получать книги для рецензирования и подобной рутинной работы, чтобы мог сводить концы с концами, когда ничто другое не шло на ум; он согласился. Книги для рецензирования появлялись у меня на столе одна за другой.
За два месяца я заработал больше, чем за все годы своего преподавания. Я глазам не верил. Болезни словно и не было. Мы с женой воспряли духом, и в августе сняли на четверых новый дом в Камнор-Плейс, Саттон. Найвудс прочел мои статьи, узнал о моих ежемесячных гонорарах, порадовался за меня и выразил свое удовольствие. Редакторы газет стали мне писать. При этом я продолжал работать заочным преподавателем, писал учебник по географии и сотрудничал с Грегори.
Я жил в Саттоне до Рождества, когда я расстался с женой, о чем подробно расскажу в следующей главе. Когда мы разъехались, я соединился с Кэтрин Роббинс, и с января 1894 года мы стали жить в Лондоне на Морнингтон-Плейс, семь. Она читала и делала заметки для своей диссертации на степень бакалавра наук; мы дружно скрипели перьями, сидя рядышком в нашей гостиной на нижнем этаже, рыскали по Лондону в поисках тем для моих публикаций и были очень счастливы друг с другом.
Я продолжал усердно и увлеченно писать, мысли шли одна за другой, а рукописи отвергались все реже и реже. Издатели ко мне присматривались, я же научался видеть, что больше им подходит. Но детально я расскажу позже, как складывались эти годы ученичества. Здесь я только сообщу, как рос мой счет в банке и жить мне становилось все легче. В 1893 году я заработал 380 фунтов 13 шиллингов 7 пенсов и еле-еле держался на плаву. Кэтрин Роббинс я увлек перспективой шикарной жизни меньше, чем на сто фунтов. Но в 1894 году я заработал 583 фунта 17 шиллингов 7 пенсов, в 1895 году – 792 фунта 2 шиллинга 5 пенсов, а в 1896 году – 1000 фунтов 56 шиллингов 9 пенсов. Год от года мои доходы росли. Мне удавалось теперь давать достаточные деньги Кэтрин и в Найвудс, притом вполне регулярно, и, оплатив свой развод, из месяца в месяц скрупулезно выделять алименты Изабелле, выдерживать вынужденные периоды безделья во время приступов болезни, правда, все более редких, скопить денег, построить дом и вырастить сыновей. Мне даже удалось в 1896 году переселить отца, мать и брата из Найвудса в более удобный дом в Лиссе, Роузнит, и потом купить этот дом для них. Судьба моя смилостивилась наконец, видимо довольная моими успехами, и перемены были теперь только к лучшему, так что передо мной открывались новые благоприятные возможности. Последнее большое препятствие на моем пути встретилось по дороге от Вильерс-стрит к Черинг-Кросс, когда у меня пошла горлом кровь.