Текст книги "Опыт автобиографии"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 70 страниц)
«Неугасимый огонь» очень хорошо задуман и не без блеска написан; я уже говорил, что это лучший из моих «романов-диалогов». Он венчает и завершает мое богословствование. Это – закат моего божества. Вот что услыхал мистер Хасс от своего Бога, когда наконец встретился с ним лицом к лицу:
«Спящий будто перемещался по опушке огромного леса, готовясь шагнуть на простор, только путь свой он прокладывал не через заросли, но сквозь решетки, сети и переплетения многоцветного огня. Впереди, за ними, маячила светлая надежда. Сейчас он вырос до невероятных размеров, так что уже не земля была у него под ногами, а прозрачный путь, чья глубина вмещала звезды. Он приблизился к открытому месту, но так туда и не вышел; радужная сеть стала тоньше – но снова сгустилась; он пробивался вперед, и черные сомнения, на миг было оставившие его, снова обступали его душу. И он понял, что это сон, который стремительно идет к концу.
– О Господи! – крикнул он. – Ответь мне! Сатана посмеялся надо мной. Ответь мне, пока я снова не потерял тебя из виду. Прав ли я, что борюсь? Прав ли я, что явился со своей маленькой земли в этот надзвездный мир?
– Прав, если дерзнул.
– Ждет ли меня победа? Обещай мне!
– Ты можешь побеждать во веки веков и отыскивать новые миры, чтобы победить их.
– Могу, но буду ли?
Поток расплавленных мыслей вдруг остановился, и все остановилось с ним.
– Ответь! – крикнул он.
Сияющие мысли неспешно возобновили свой ход.
– Пока тебя держит мужество, побеждать ты будешь…
Когда мужество есть, пусть ночь темна, пусть битва кровава и жестока, а конец ее зол и странен, победа за тобой. Ты поймешь почему, только не теряй мужества. Все зависит от того, сколько мужества в твоем сердце. Именно мужество велит звездам день за днем продолжать свой путь. Одна лишь воля к жизни разделяет небо и землю… Если мужество не устоит, если священный огонь померкнет, тогда ничто не устоит, и все померкнет, все – добро и зло, пространство и время.
– Ничего не останется?
– Да, ничего.
– Ничего, – повторил он, и слово это покрыло, как темнеющая маска, лицо всего сущего».
Но еще раньше, следуя за Иовом, мистер Хасс сказал:
«Я не пытаюсь объяснить то, чего объяснить не могу. Быть может, есть только предвестие Бога. Вы скажете, доктор Бэррак, что тот огонь в сердце, который я называю Богом, – такой же результат вашего процесса, как все остальное. Спорить не буду. То, что я вам сейчас говорю, связано не с верой, а с чувством. Мне кажется, что творческий огонь, который горит во мне, – иной природы, нежели слепой материальный процесс, что это – сила, идущая наперекор распаду… Одно я знаю точно: если этот огонь загорится в тебе, разум твой засияет. Огонь управляет совестью с неодолимой силой. Он требует, чтобы ты прожил остаток дней в работе и борьбе за единство, освобождение и торжество человечества. Ты можешь оставаться подлым, трусливым, низким, но ты знаешь, для чего предназначен… Некоторые старинные фразы удивительно живучи. В глубине души „я знаю, что мой Спаситель жив…“».
Не правда ли, кажется, что я уклоняюсь от ответа? Но, уклоняясь, я иду по стопам знаменитого образца. Думали вы когда-нибудь о том, как уклончив апостол Павел в своем Послании к Коринфянам (см.: 1 Кор. 15: 35)? Можно ли более ловко уклониться от темы, говоря о воскресении тела, «одухотворить» его и приспособить толкование к любому вкусу?
После «Неугасимого огня» Бог исчезает из моих книг, если не считать краткого и довольно прискорбного случая, когда он появляется в лунном свете, с луком и стрелами Купидона в «Тайниках сердца» (1922). Слог мой незаметно вернулся к стойкому атеизму младых лет, а дух с ним и не расставался. Если я вообще упоминал имя Божие за последние десять лет, то в устойчивых выражениях вроде «Боже упаси!» или «Наконец Наполеон переполнил чашу Божьего терпения». Я все старательней избегаю поминать это имя всуе, в личных целях.
В книге «Что нам делать с нашей жизнью» (1931) я полностью отрекаюсь от этого периода терминологической неискренности и прошу прощения. Несмотря на то, что его плодами стали сон Питера – Бог в паутине – и «Неугасимый огонь», мне жаль, не столько из-за себя, сколько из-за моих преданных читателей, что довелось через него пройти. Это многих сбило с толку и ввело в заблуждение, а сам я, стремясь найти путь для людей, сделал ненужный крюк.
5. Военный опыт невоеннообязанногоКрюк этот был не единственным; еще дольше блуждал я в дебрях международной политики. В своих сочинениях я, так сказать, занялся любительской дипломатией, и это тоже нужно объяснить. В те дни едва ли не каждый заключал воображаемые договоры, но у меня все это зафиксировано в документах.
Для начала вернусь к тому, как я сперва (1914 г.) попытался оправдать «нашу войну», а потом (1915–1917 гг.) понял, что пользы она не принесет. Я не перешел в «антивоенный лагерь». Убежденность тех, кто отказывался служить в армии по нравственным соображениям, – это для меня слишком просто. Я был вполне готов бороться на стороне закона и порядка, если речь зашла бы о Мировом государстве. То же самое думаю я и сейчас. Мир придется охранять силой, так было и так будет. Различие между силой духовной и силой физической тонко и непрочно. Жизнь – это борьба, и единственный путь к всеобщему миру лежит через подавление и уничтожение любой самой незначительной организации, связанной с применением силы. Общество должно запретить, чтобы один человек или многие имели оружие. Противники войны особенно раздражали меня тем, что многое в их критике было справедливо. Вероятно, я побаивался, что стоит мне примкнуть к ним, и я буду отброшен далеко назад, к бесплодности чистого отрицания. Я соглашался с их словами, но то, что они делали, было попросту саботажем. В общем, они меня раздражали.
Не слишком напирая на слово «вероятно», скажу, что мне не хотелось признавать, как серьезно скомпрометировал я себя в первый месяц войны своей непомерной воинственностью и опрометчивой, страстной убежденностью в либерализме, уме и добросовестности иностранного и военного ведомств. Мое воинственное рвение шло вразрез с предвоенными заявлениями и было противно моим глубочайшим убеждениям. Когда я, так сказать, пришел в себя после первого шока и снова начал обличать правительство и общественный строй, я обнаружил, что не внушаю доверия многим своим коллегам, примкнувшим к левому крылу пацифизма. Они относились ко мне как к изменнику, продавшемуся «поджигателям войны», а реакционеры с не меньшим основанием и, вероятно, лучше видя мои истинные свойства, относились ко мне, мягко говоря, с подозрением. Труднее всего идти посередине, особенно если не слишком тверда поступь; мой колеблющийся курс вызвал недоумение многих дружелюбно настроенных наблюдателей. Что бы я ни писал и ни говорил, это еще больше разжигало недоверие левых, и я ощущал «благородное» негодование, естественное для человека, сознающего в глубине души свою неправоту. Я ошибался, а то, что я написал в «Войне и будущем» о тех, кто отказывался от военной службы по нравственным соображениям – совсем уж непростительно. В «Джоанне и Питере» я набросился на пацифистов, учинил им жесточайший разнос, уличал их, не замечал их достоинств и нанес им немалые раны. Некоторые пацифисты никогда не простят меня, и я не вправе на них сетовать. Вину свою я с опозданием загладил в «Бэлпингтоне Блэпском». Но все это – не главное. Меня прежде всего занимало, как извлечь из военной неразберихи пользу для мировой революции, а прогерманские настроения, уклонение от участия в войне, оправдания врага и принижение боевой мощи союзников мне тогда никак не казались шагами к этой цели.
Я листаю множество выцветших и забытых сочинений, пытаясь рассудить и подытожить то, что я делал в эти переломные годы. Вот немаловажный набросок – «Дикие ослы дьявола» в моем произведении «Бун». Значит, в 1915 году я уже писал о «Мире во всем мире» и об «Отказе от военных союзов». В 1916 году из газетных статей 1915 года я составил сборник «Что грядет?». Листы авторского экземпляра пожелтели, найти другие экземпляры, если бы кто решил их искать, – непросто; и, ставь я свою репутацию выше автобиографической честности, мне следовало бы предоставить этой книжке истрепаться, рассыпаться, исчезнуть, не говоря о ней ни слова. В ней самой и без того многое сказано всуе и наобум. Так и чувствуешь, что я ощупью, наугад прокладывал путь не столько среди идей, сколько среди того, что считал в ту пору неискоренимыми предрассудками. Моя склонность к пропаганде и практической пользе еще преобладала над научной и критической склонностью. Я хотел, чтобы что-то делалось, и не хотел, чтобы в моих предложениях усматривали одно чудачество и неосуществимость.
Большая часть статей 1915 года представляет собой любопытную смесь неуклюжего миролюбия с еще более неуклюжей угрозой – видимо, я понимал, что статьи могут цитировать в Германии. В них много невежества, неопытности и самомнения. Мне казалось, что лучше необдуманно высказать что-то, чем дальше это замалчивать. В этой книге я говорю, что Германия потерпит поражение, истощив свои силы, и что на заключительных стадиях урегулирования Великобритания должна тесно сотрудничать с Соединенными Штатами (не участвовавшими тогда в войне). Предсказывал я и падение Гогенцоллернов, и установление республики, но не предвидел, что это произойдет так скоро. Есть и проблески подлинной интуиции. Мысль о том, что банкротство всей системы можно ликвидировать, повысив цены и изменив цену на золото, имела не так много сторонников, как сейчас; но я вышел на нее в той незрелой книжке. Стою я и на том, что для любого окончательного урегулирования государства должны объединиться в более крупные структуры. Я говорю о некоем гипотетическом союзе («присягнувших союзниках»), который должен определять общее направление послевоенной политики, и предполагаю, что республиканской Германии намного легче найти взаимопонимание с таким союзом, чем монархии. Союзники, давшие обещание не заключать сепаратного мира, должны, на мой взгляд, определить эту политику еще до окончания войны и поклясться, что они будут ее отстаивать. Здесь предвосхищается идея мирной конференции, которая должна стать чем-то вроде постоянного всемирного органа с контролирующими функциями. Самая смелая статья в этом любительском сборнике предлагает объединить тропические владения великих держав, чтобы прекратить империалистическое соперничество. Именно эта статья заканчивается эскизом Лиги Наций, что показывает, какого уровня достигла в то время (1916 г.) конструктивная либеральная мысль.
«Итак, обсуждая будущее заморских „империй“, мы снова приходим к выводу, который подразумевало обсуждение почти любого значительного вопроса, возникшего в результате этой войны, – к выводу о том, что необходимо создать большой совет, конференцию, некий постоянный властный орган (назовите как угодно), чья деятельность неизмеримо шире, чем может себе представить любой „национализм“ или „патриотический империализм“. Этот орган должен стать неотъемлемой частью человечества. От смелости и воображения сегодняшних государственных деятелей зависит, воплотятся ли призрачные предчувствия, которые не покидают сейчас всех политически мыслящих людей, просто и недвусмысленно, или же построение такого органа будет оплачено веками крови и тьмы».
Так, уже в 1916 году я стремился к тому, чтобы целью войны признали Мировое государство.
В конце лета я посетил итальянский, французский и германский фронт. Тогда возникла мода приглашать писателей и художников, чтобы они посмотрели своими глазами, что такое война, а потом отчитались о своих впечатлениях. Без всякого дела я примерно на неделю задержался в Париже и повидал papa[28]28
папашу (фр.).
[Закрыть] Жоффра{268}, который торжественно преподнес мне набор цветных открыток с портретами всех главных французских генералов; надо сказать, открытки были хорошие. Я поехал через Северную Италию в Карсо, вернулся во Францию на фронт возле Суассона, а затем, уже по собственному почину, посетил британский фронт вблизи Арраса, чтобы сравнить британскую и французскую организацию аэрофотосъемки.
Поездка была интересная, но достаточно бесцельная. В Аррасе я встретился с О.-Г.-С. Кроуфордом и дальше ездил вместе с ним. Тогда он прекрасно читал аэрофотоснимки, что меня так восхищало, а сейчас издает вместе с другими интересный журнал «Антиквити». Все, что он почерпнул из военного дела, он использовал с благородной целью – чтобы создать научное обозрение. В Амьене я находился, так сказать, под крылышком у Монтегю{269}, автора книг «Разочарование» и «Грубая справедливость». В нем странно смешались англиканская сентиментальность подростка (которого умиляют добрые лошадки, совсем уж добрые собачки, смелые леди, настоящие джентльмены, старая школа, родная страна, честное предпринимательство и прочее в духе какого-то преувеличенного Голсуорси) и самый что ни на есть авантюрный ум. Заправский радикал, туго вбитый в шкуру консерватора, он был на год моложе меня, но, когда началась война, скрыл свой возраст, покрасил седые волосы и записался добровольцем. Поручение взять меня под опеку он принял без особого пыла. Меня предупредили, что проводник он не самый надежный, но мы с ним прекрасно ладили. Я живо помню, как мы шли по открытому полю, среди воронок и проволоки, к окопам переднего края. Солнце ярко светило, в воздухе витало едва уловимое дуновение свежести и опасности. Вряд ли нас могли накрыть; артиллерийский огонь, который мы слышали, вели англичане. Решив, что пробираться вслепую по сырой и узкой траншее при таком солнце невыносимо, мы вылезли и пошли со шлемами в руках, держа их как корзинки. Мы признались друг другу, как нам надоела война, как давит на нас ее чудовищная нелогичность, и, ковыляя дальше, радостно беседовали о стилистических приемах Лоренса Стерна{270}.
На переднем крае Монтегю потребовал, чтобы я держал голову ниже бруствера, но сам шел спокойно, поднимаясь в полный рост и вытягивая шею, чтобы разглядеть, не покажется ли немец.
«В сумерках иногда видно, как они прыгают из воронки в воронку».
В тот день ничего не происходило. Ночью случился налет, но он кончился, в окопах все спали, и мы вернулись обратно через тихое запустение, споря о том, можно ли ожидать после войны взрыва литературной активности. Он считал, что можно, а я утверждал, что взрывы эти происходят по причинам второстепенным и очень трудно проследить их непосредственную связь с великими событиями…
Время, потраченное на эту бесцельную экскурсию, я мог бы с успехом использовать дома, делая что-нибудь важное для военных нужд. Я все еще был убежден, что войну должны выиграть союзники, и потому рвался жертвовать временем, рисковать удачей и жизнью, чем угодно, только бы эффективно себя использовать, это я ставил во главу угла. Я ни за что не хотел идти добровольцем, подвергаться муштре, отдавать честь, защищать железнодорожные мосты и водопроводные трубы от воображаемых немцев, рыскающих по ночам на проселочных дорогах Эссекса, охранять пленных в лагерях и тому подобное. Один мой старинный замысел, «Сухопутные броненосцы» («Стрэнд», 1903), воплощался в виде танков, и просто удивительно, что мое воображение не мобилизовали для их разработки. Уинстон Черчилль силой насаждал это мощное оружие наперекор консервативным рефлексам армии; Китченер{271} отверг «механические игрушки», и после долгих проволочек их испробовали в деле так нерешительно, оценили так неадекватно, что колоссальные возможности их внезапного использования, которые могли бы предрешить окончание войны, были совершенно упущены. Позже часть танков увязла во фландрской грязи к величайшему удовольствию военных мыслителей. Раз уж появление танков предотвратить не удалось, с точки зрения ветеранов неплохо было их испортить. «Да эти чертовы штуки никуда не годятся! Полюбуйтесь-ка!» В наше время ситуация внешне изменилась, но британская военная мысль, обладающая безупречным чутьем, помогающим ей отставать от времени на десятилетие-другое, страдает открытой и опаснейшей формой помешательства на танках.
Когда я услышал о них, я почувствовал горечь и разочарование, что не уберегло меня позже от стычки с косностью профессиональных военных.
Как-то ночью я лежал, свернувшись в постели, и не мог уснуть. Окно было открыто, лил дождь, и вдруг, словно выхваченные светом вспышки, предстали в моем воображении затопленные, залитые грязью ходы и жалкое шествие навьюченных «Томми», пробирающихся к передовой по мокрым доскам. Некоторые спотыкались и падали. Я знал, что люди часто тонут во время этих мрачных странствий, а тот, кто добирается до передовой, попадает туда без сил и весь покрытый грязью. Мало того, припасов, которые они несут, всегда оказывается недостаточно. И вдруг я увидел, что всего этого перенапряжения можно с легкостью избежать. Я скатился с кровати и весь остаток ночи составлял план мобильной системы перемещения по подвесной дороге. Моя идея заключалась в том, чтобы установить столбы в форме буквы «Т», которые при помощи троса можно по мере необходимости поднимать или класть плашмя. На перекладинах этих столбов работают два тягача. Электроэнергия могла бы поступать с движка.
То ли незадолго до этого, то ли сразу вслед за этим мне довелось повстречаться с Уинстоном Черчиллем в мастерской Клер Шеридан в Сент-Джонс-Вуд. Видимо, это все-таки случилось раньше. Я не делал секрета из своего разочарования с танками, и чувствовал себя вправе без долгих вступлений изложить проект подвесной дороги. Уяснив суть дела, он связал меня с людьми, способными восполнить недостаток моих познаний в области механики. По его указаниям Хейг, работавший в Министерстве военной промышленности, привел в движение военный Департамент коммуникаций, и лейтенант Лиминг – кажется, из Ланкашира – с группой помощников воплотили мою мечту.
Мы изобрели поистине новое военное оборудование; мне принадлежали только изначальная идея и некоторые пояснения. До конца войны действовала его улучшенная конструкция, хотя и не в том объеме, чтобы произвести ощутимый эффект. «Стальные шлемы» его не любили, а оно могло бы предотвратить немало потерь и значительно облегчить, хотя бы вначале, объединенное наступление 1918 года.
Наша подвесная дорога не была стационарной – ее можно перемещать почти с той же скоростью, с какой двигалась пехота; каждую ее часть может унести один человек; ее можно воздвигать, а потом складывать. Приводилась она в действие с помощью обычного грузовика, размещенного в надежном укрытии, – того самого грузовика, который перевозил столбы и проволоку. Кроме того, дорога могла перевозить раненых на носилках и бесконечный поток грузов – продуктов или боеприпасов. В Клэпем-Коммон мы изготовили пробный отрезок дороги больше мили длиной и установили его в Ричмонд-парке; испытания прошли блестяще. Если линию повредит снаряд, ее очень легко починить и заменить, а для переноски она никаких затруднений не представляет. Она практически незаметна с воздуха, поскольку ее эксплуатация не оставляет следов; ее можно перемещать, а разбирается она так же легко, как и устанавливается. (Описание переносной складной воздушно-канатной дороги Лиминга с гравюрами и фотографиями, помеченное 26 ноября 1917 года, находится в архиве Министерства военной промышленности.)
Благодаря этой работе я ближе, чем когда-либо, столкнулся с военной кастой. Я знал многих людей, политиков и иже с ними, которые какое-то время служили в регулярной армии, но те, с кем я познакомился теперь, представляли собой подлинную армию как таковую. Передо мной была квинтэссенция армейского мышления, и я ужасно удивился. Мои воспоминания о них, возможно, искажают их сущность, но они остались в моей памяти как немыслимая карикатура.
Я живо помню совещание в укрытии на берегу Темзы. Военные явились «при полном параде» – в небывало красивых фуражках с красной каймой, в золотых галунах. Короны и звезды, ленты, эполеты, ремни, какие-то очень важные перевязи украшали их. Война была делом их жизни, для нее они и наряжались. Они уселись с таким видом, словно немало думали над тем, как получше сесть. Они вещали, а не просто выговаривали, как мы, довольно смутные мысли. Если слушать только звук их голосов, можно было подумать, что они простые, трезво мыслящие люди, говорящие здраво и решительно, но изрекали они, по моим понятиям, почти невероятные глупости. Напротив них сидели мои гражданские коллеги, и только Дэвид Лоу мог бы передать, как жалко выглядели мы в своей неопрятной будничной одежде, в котелках, потрепанных воротничках, кое-как выбранных и кое-как завязанных галстуках военного времени. Держались мы так, словно у нас вообще нет грудной клетки. Словарь наш был богаче, но мы не блистали. Мы говорили сбивчиво и нелепо, с шотландским, ланкаширским, лондонским акцентом.
Этот контраст засел в моей памяти и долго преследовал меня. Я никак не мог от него отделаться и стал размышлять о том, что многие, если не все виды жизни, ни за что не хотят приспосабливаться к среде. Люди готовы идти на какие-то уступки, применяться к обстоятельствам до известного предела и в мелочах, но главного не уступают – уж лучше смерть. Размышляя об этом, я даже заколебался, едва не изменив отношения к классовой борьбе. Вот они — разодетые, статные, выхоленные, посмеивающиеся господа, порождение вековой армейской традиции, их внешний вид продуман до мелочей, на них приятно смотреть, они не безвкусны и не вульгарны. Они точно знают, что такое война, что на войне допустимо, а что нет, что почетно и что позорно, где можно действовать и где нужно остановиться – словом, весь набор этикета. А вот мы и нам подобные, со своими трубами и проволоками, пробирками и танками, со своими бесчисленными предложениями, пришли к импозантным, но совершенно несостоятельным воинам и робко просим позволения дать им победу, но такую, за которую им пришлось бы заплатить всем, что привычно и дорого. Скорее всего, они поняли, что мы не станем отдавать честь, что мы любим говорить за обедом о деле, что у нас нет ни стиля, ни выдержки, что мы служим неизвестно чему, что «ребятам» мы придемся не по вкусу. Значит, нас надо обмануть, обдурить, отвергнуть, обидеть – что они и сделали.
То был не заговор, а чистый инстинкт. Ни один из них не признался бы, даже в глубине души, что хотел сделать то, что сделал. Да черт с ними, с этими изобретениями! Гораздо легче понять своего брата офицера из Берлина или Вены, чем всяких изобретателей. Образцовые порождения нашей военной и государственной системы скорее стремились бить нас, чем немцев; и безотчетно это чувствовали. Ну что это! Мы пытаемся перехватить их войну и завести ее бог знает куда – прямо, как с теми дурацкими танками. Они ничего не забыли. Войну нельзя отдать нам, она принадлежит только им. А то она, чего доброго, и впрямь превратится в «войну, что покончит с войнами» – и со всем, что к ней относится.
В поведении военного и иностранного ведомств, в усердном и напряженном стремлении монарха авторитетно держаться на авансцене по мере развития событий все четче проявлялось яростное желание удержать все на своих местах, не допустить никаких новшеств. Еще предстоит написать историю Великой войны как углубляющегося конфликта между старым и новым. Именно этот конфликт – важнее всего. Война союзников против Центральных Держав была войной с себе подобными; вот – прочная, устоявшаяся вертикальная структура, как в любой войне прошлого, разве что масштабнее. Война объявлена, одна сторона нападает, другая обороняется – все как положено. Но внутри этой структуры, в каждом воюющем государстве скоро началась новая борьба, горизонтальная, между классовой традицией и насущной потребностью в ярких, оригинальных изобретениях и новых методах. Военные изобретать не могли, эту способность начисто выбили муштрой. Еще больше борьбу эту осложняло разочарование простых людей, не имевших статуса ни общественного, ни военного. Они все больше противились тому, что их убивают – по-старому или по-новому. Сперва они были яростными патриотами, но затем, по мере того как в 1917 и 1918 годах расшатывалась дисциплина, они становились все мятежней и непокорней. В каждой из воюющих стран эти три составляющие взаимодействовали в разных пропорциях и с разными результатами. Чтобы проследить их взаимосвязь, мне пришлось бы выйти далеко за рамки автобиографии, в область новейшей истории.
В Англии, как и во Франции, старый порядок все-таки удержался в седле. Его упорная преданность себе самому продлила борьбу на два года бессчетных, никому не нужных потерь и убийств. Одержимые марксистскими идеями радикалы склонны приписывать продление войны только изощренности вооружения и финансовым интересам. Это верно, но не совсем. Гораздо легче разоблачать «капитализм», чем что-нибудь реальное – конкретные учреждения, способные тебе ответить. Военная промышленность и финансовые влияния, несомненно – дурные, могли проявить себя только через легальные формы старого порядка. Стальные тиски препятствий, чинимых нам повсюду, породило упорное стремление властей сохранить контроль за собой, а это не допускало компромисса, тем паче поражения. Конечно, те, кто на войне наживался, старались подольститься к правительству, использовали его, но им не командовали. В гораздо большей степени они были его побочными продуктами. Козни их совершались под надежным прикрытием его непримиримого противления прогрессу.
До самого конца войны ни один из генералов, гарцующих по этой странице истории, не сумел держать огромные армии и все, что с ними связано, даже под условным контролем. Не создалось и гибкого, эффективного взаимодействия сторон. Великая война была Дурацкой Войной. Но этого не признавали. Система попросту продолжала бессмысленные убийства до тех пор, пока дисциплина не развалилась начисто, сначала в России, а затем, к счастью и для нас, и для измученной Франции, в Германии. Как только Германия рухнула, простой наш народ позабыл свои нараставшие сомнения. Чтобы никто не поинтересовался, как же закончилась Последняя Война, монархия важно и бесстыдно прошествовала по украшенным флагами улицам Лондона, в сверкании униформ, в звоне военных маршей, чтобы в соборе Святого Павла поблагодарить нашу добрую старую англиканскую Троицу, которая, как выяснилось, все это время держала события под контролем.
Девушки, дети, женщины, школьники, студенты, не попавшие на фронт по болезни, люди средних лет, старики, солдаты внутреннего фронта заполонили улицы, радуясь, что мукам пришел конец, и ничуть не желая бранить армию, флот и короля. Конечно, мы потеряли миллион человек, и половина этих смертей, даже с военной точки зрения, не имела никакого смысла, но в конце концов мы победили. Мертвые мертвы. Стоило бы начать расследование, но это так неприятно!
Помню, во время одного из этих помпезных, людных празднеств мы с Джейн попытались добраться с Уайтхолл-Корт на Ливерпуль-стрит к станции, чтобы убежать в наш не столь верноподданный загородный дом. Наш кеб зажали со всех сторон, нам пришлось его бросить и самим, как получится, пробираться с сумками в этой давке. Наконец мы протиснулись сквозь толпу и попали на поезд позже, чем рассчитывали. То был один из тех случаев, когда любовь к ближним покидает меня. Каждое лицо в огромной толпе светилось самодовольством выживших. Все проявления личной скорби были сдобрены сантиментами, со слезой наготове. «Бедный мой Томми! Как бы он радовался!»
Мы собирались повесить кайзера и наказать немцев. Страну предстояло сделать «достойной героев». Боже, храни короля!
«Вот, – думал я, – такова демократия. Вот он, тот самый пролетариат доброго старого Маркса! Вот они, люди. На эту массу косных, некритичных мозгов рассчитывал старый догматик со своей диктатурой пролетариата, ей он доверил руководить новым, сложным устройством лучшего мира!»
От этой мысли я рассмеялся вслух, после чего мне стало легче пробиваться и помогать Джейн в толпе, окружившей Лондонскую биржу…
Но я отвлекся и рассказ мой беспорядочен.
Олдершот, как я теперь понимаю, решительно не хотел иметь ничего общего с нашей подвесной дорогой – по крайней мере, в том виде, в каком мы ее изобрели. Военные и так достаточно натерпелись с танками, а все эти столбы и проволоки – еще хуже. Сперва заводные игрушки, теперь – плетенки какие-то! Тут ум за разум зайдет, что тогда прикажете делать? И все-таки, серьезно стремясь сохранить дело в руках профессионалов, Олдершот представил свои альтернативные варианты. Они оказались намного тяжелее и нелепей, чем наш; в том варианте, который больше всего нравился автору, по трассе должны были следовать люди, а значит, разъясняли мы профессиональным военным, всю систему легко было и расстрелять, и сфотографировать с воздуха. Особенно боялись эти неподатливые умы, что наши линии, которые мгновенно опускались и убирались за час, помешают «передвижениям по фронту».
И это на ничейной полосе с воронками, старыми окопами и джунглями колючей проволоки! Сама мысль о «линии», любой линии, гипнотизировала этих воинов, точь-в-точь как линия, проведенная мелом, гипнотизирует курицу.
Непостижимые препятствия совершенно смутили меня. Я остро почувствовал свою беспомощность. Я не знал, к кому обратиться, как дать делу ход, весьма смутно догадываясь о силах и инстинктах, которые не позволяют извлечь пользу не только из нашего небольшого изобретения, но и из огромного числа других новшеств, способных изменить лицо войны. Тем временем каждую ночь падали и захлебывались в грязи тысячи бедолаг, а передовые отряды, лишенные их поддержки, гибли в контратаках. Я не мог спать. Я так истерзал себя, так измотал нервы, что стал лысеть, это бывало тогда у летчиков – волосы вылезали клочками на нервной почве. То в одном месте, то в другом проступали смешные блестящие лысинки, которые продержались не меньше года, потом покрылись седым пухом, а уж потом – заросли волосами. Это, конечно, не боевое ранение, но при всей своей скромности я не стал бы сбрасывать его со счетов.
С Западного фронта я вернулся в 1916 году и вынес оттуда, в числе прочего, твердое убеждение, что кавалерия там совершенно не нужна. Я написал несколько критических заметок о фуражных повозках, забивавших дороги, о шпорах и вообще о нашей военной организации; получился цикл статей, составивший затем книгу «Война и Будущее» (1917). Но существовала военная цензура, и безупречный джентльмен, полковник Светтенхем (а может, генерал, не помню), которого по какой-то неясной причине поставили надзирать за всей мыслящей Англией, вызвал меня к себе и увещевал над корректурой моей книги. Я взял корректуру, исчерканную синим карандашом полковника, и размышлял над поправками. Получалось так, что главное – спасти авторитет военных властей, а не страну; ведь если таким, как я, нельзя бранить эти власти, рассказывать о них правду, то кто осмелится это сделать? Военные продолжат и дальше кровавую неразбериху – продолжат до тех пор, пока не обеспечат катастрофу.