355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герберт Уэллс » Опыт автобиографии » Текст книги (страница 5)
Опыт автобиографии
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 05:02

Текст книги "Опыт автобиографии"


Автор книги: Герберт Уэллс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 70 страниц)

5. Сломанная нога, некоторые книги и картинки (1874 г.)

Я сломал ногу между семью и восемью годами. Может быть, я жив по сей день и пишу свою автобиографию, а не умер изможденным и получившим расчет приказчиком единственно потому, что когда-то сломал ногу. Посланцем судьбы был «молодой Саттон», взрослый сын владельца гостиницы «Колокол». Я играл под тентом позади крикетной площадки, а он из самых добрых побуждений подхватил меня и подкинул в воздух. «Малыш, ты чей будешь?» – крикнул он, но я дернулся, выскользнул у него из рук и ударился берцовой костью о стойку тента. Сколько было шума, когда меня на руках принесли домой! Как было больно и неудобно, от крепко прибинтованных к ноге по тогдашнему обычаю деревяшек лодыжка и колено невероятно распухли, но зато меня потом торжественно уложили на диван в гостиной, и там я пробыл несколько недель в качестве главного лица в доме, заваленный небывалыми сладостями, фруктами, ветчиной и цыплятами, которые присылала мне с бесчисленными извинениями за сына миссис Саттон, и я мог просить что хотел – книги, бумагу, карандаши, игрушки, но требовал главным образом книги.

Я пристрастился к чтению. Я научился лежать или сидеть, застыв неподвижно на диване или на стуле, бродя мыслями по холмам, путешествуя по далеким странам вместе с героями романов. Отец ходил теперь почти каждый день в библиотеку на Маркет-сквер и приносил мне одну-две книги, миссис Саттон тоже присылала мне книги, так что у меня всегда было новое чтение. Мир быстро расширялся, и, когда я вновь стал ходить, страсть к чтению меня не оставила. Родители опасались, как бы любовь к книгам не повредила моему здоровью, и, когда нога у меня зажила, старались отучить меня от этой вредной привычки, но все понапрасну.

Названий и имен авторов я сейчас даже не помню, ибо тогда это все представлялось мне досадной помехой, табличкой на двери, закрывавшей доступ в мир волшебства. Был двухтомник, составленный, по-моему, из переплетенных вместе двухнедельных выпусков журналов; там повествовалось о разных странах. Эта книга, иллюстрированная гравюрами на дереве (фотографии не вошли еще в обиход), переносила меня в Тибет, в Китай, на Скалистые горы, в бразильские леса, в Сиам и добрую дюжину других стран. Я общался с индейцами и голыми неграми, осваивал ремесло китобоя, дрейфовал на льдинах вместе с эскимосами. Была еще «Естественная история» Вуда{33}, тоже обильно иллюстрированная и полная захватывающих, пугающих фактов. Я до смерти стал бояться гориллы, изображенной в самом ужасном виде; она с наступлением темноты сходила с картинки и бесшумно преследовала меня по всему дому. Лестничная площадка между этажами была ее любимым убежищем. Я проходил это место посвистывая, но с опаской, а потом мчался наверх со всех ног. И меня очень утешала мысль, что между бескрайними просторами континента, по которому ничто не мешает бродить русским волкам или индийским тиграм, и безопасным островом, где совершаю свои ежедневные прогулки я, лежит непреодолимая преграда, именуемая Английским каналом. Я прочитал также книгу, где говорилось о расстоянии между звездами, и Всевидящее Око заметно отдалилось от меня. Листая страницы «Естественной истории», я узнал о занятном родстве между кошками, тиграми, львами, а в какой-то степени еще и между ними и гиенами, собаками и медведями, и мысль об эволюции начала закрадываться в мое сознание. Еще я прочитал о жизни герцога Веллингтона и о Гражданской войне в Америке и начал в своем воображении разыгрывать их битвы. Дома были сочинения Вашингтона Ирвинга{34}, которые познакомили меня с Гранадой и Колумбом с его спутниками. Художественной литературы на этой ранней фазе моего чтения я не помню. То ли книги эти я позабыл, то ли они мне тогда не попадались. Правда, потом мое воображение захватили капитан Майн Рид, Фенимор Купер и Дикий Запад в целом.

Заметную часть моего раннего чтения составили переплетенные номера «Панча» и его тогдашнего соперника журнала «Фан», которые отец продолжал собирать и тогда, когда я уже был подростком. Мои представления о политической жизни и международных отношениях сформировались в значительной степени под влиянием внушительных фигур Джона Буля и Дяди Сэма, французского, австрийского, германского и русского императоров, русского медведя, британского льва и бенгальского тигра, благородного мистера Гладстона и коварного улыбчивого Диззи{35}. Они соперничали между собой, обращались друг к другу с красивыми, хотя и не всегда понятными речами. И на этой политической арене выступали также высокие и прекрасные женские фигуры Британии, Ирландии, Америки, Франции с голыми руками и вырезом на платье, не скрывавшим грудей; фасоны эти, подчеркивавшие бедра, были совершенным открытием в век бесчисленных оборок и кринолинов. Меня впервые потянуло к женщинам, во мне в первый раз шевельнулось желание при лицезрении этих героических богинь. Женщинами я стал интересоваться с тех самых дней.

Я не пытаюсь ставить под вопрос результаты психоаналитических исследований, сообщающих нам о пробуждении пола у детей. Но мне кажется, что дети, давшие материал ведущим психоаналитикам, принадлежали к другим расам и получили в своих семьях другие представления о допустимых ласках. Выводы этих психоаналитиков, должно быть, верны в отношении австрийских евреев{36} и левантийцев, но не отвечают истине для англичан или ирландцев. Я не могу вспомнить или в какой-то мере проследить какую-либо связь между своими детскими физическими реакциями и своей половой жизнью. По-моему, детская чувственность, идущая от сосания груди, которую так подчеркивают, не задерживается в сознании, стирается, о ней и не вспоминают, словно ничего такого и не было. Я не замечаю в себе чего-либо подобного по отношению к матери и каких-либо следов эдипова комплекса, если речь идет об отце. Поцелуи моей матери были выражением ее чувств, а не ласками. Маленьким мальчиком я видел в своей неизменно пристойной матери не больше сексуальности, чем в диване и стульях из нашей гостиной.

Вполне возможно, что в Южной и Восточной Европе сексуальное подсознание передается от поколения к поколению, поскольку ласки как выражение интимной близости там в обычае, но психосексуальный процесс в Северной и Западной Европе и в Америке всякий раз возобновляется заново в каждом поколении, отношения матери и младенца оказываются прерванными, а сексуальность находит иные формы и способы выражения. Я, во всяком случае, убежден, что моя сексуальная жизнь началась с наивного восхищения прекрасными телами, явившимися мне с картинок Тенниела{37} в «Панче», и что желание начало просыпаться во мне именно благодаря им и гипсовым копиям греческих статуй, украшавшим Хрустальный дворец{38}. Я не вижу какой-либо подсознательной связи между моим младенческим опытом и этими впечатлениями; просто я оказался к ним готов. Моя мать внушила мне мысль, что неприлично показываться голым, и в результате я стыдился и скрывал свой интерес к Венере, хотя дорогая мамочка и не подозревала влияния, какое оказали на мою просыпающуюся чувственность Британия, Эрин{39}, Америка и все остальные.

Конечно, я обожал их сперва по-детски, но без всякой связи с младенческой сексуальностью. Ложась в постель, я укладывался не на подушку, а на их прекрасные груди, и они обнимали меня своими большими руками. Мало-помалу они становились уже не такими большими. Они меня обнимали, я их обнимал, но я все равно оставался существом несведущим и абсолютно невинным до тех самых пор, пока не сломал ногу и не пошел в школу. Женщины мне нравились, меня к ним влекло еще до того, как мне исполнилось семь лет, и задолго до того, как я понял, говоря нынешним языком, «реальную сторону секса». Но едва у меня появился к ней интерес, я стал обращать внимание на олеографии и статуэтки в витрине нашей лавки. Не думаю, что мой интерес был в то время абсолютно гетеросексуальным. Но в моем мире все было так застегнуто на каждую пуговицу, а правила приличия настолько крепко засели в моей голове, что все касающееся человеческого тела необыкновенно меня возбуждало.

После того как я пристрастился к чтению книг, надел гетры и был послан в маленькую частную школу для мальчиков от семи до пятнадцати лет, расположенную на главной улице нашего города, я скоро узнал от школьных товарищей и реальную сторону секса – преподнесенную мне грубейшим образом, в сопровождении гогота, неприличных жестов и всех грубых слов, от которых мать до сих пор так оберегала меня.

В семьях, из которых происходили эти мальчики, не читали книг, так что с самого начала у меня был сравнительно больший кругозор. Я знал много любопытного о чужих землях, далеких временах и неведомых зверях, а они об этом понятия не имели. К тому же я проявил способности к рисованию, которые у них еще не развились. Поэтому я сходил за ребенка исключительных способностей и ума, и учитель ставил меня, семилетнего малыша, в пример старшим «оболтусам». У них хватало воспитания не вменять это мне в вину. Среди детей из более культурных семей я бы ничем не выделялся, но я, естественно, уверовал в свое врожденное превосходство, что придавало мне некоторое самодовольство.

Столкновение грубых открытий касательно реальностей секса с моим тайным преклонением перед красотой женского тела и собственным самомнением очень многое определило в моем умственном, а может быть, и физическом развитии. Во мне появилась сдержанность, которая шла вразрез с врожденным прямодушием. То, что мастурбация является естественной частью полового созревания, в те дни упорно отвергалось в англоязычном мире. Думаю, ни один человек не избежал этих проявлений приближающейся зрелости. Но для моего поколения это было тайной, позорной и ужасающей. А без сочувствия взрослых, да еще когда человек сгорает от стыда, опыт этот приобретает болезненный оттенок. Для многих мальчиков и девочек он становился средоточием нездоровых фантазий. В школе были свои эксгибиционисты, о них шептались и грязно хихикали. Среди пансионеров, многие из которых спали по двое в одной постели, была, бесспорно, распространена невинная гомосексуальность. Лично же я страдал, пытаясь удержаться от мастурбации. Желание приходило, когда я обнимал своих богинь. У меня, что называется, была неразделенная любовь к собственной постели.

Об этом не знала ни одна душа, потому что я стеснялся и боялся насмешек, а то и суровых упреков. Очень рано я пришел к пониманию, каким образом Венера способна отнять все мои силы, и, хотя я не мог похвастаться идеальной «чистотой», я все же держался в определенных рамках. Меня сковывал и суеверный страх. Может быть, то был непростительный грех перед Святым Духом, который неизбежно повлечет за собой наказание. Впрочем, последнее больше беспокоило моего брата. Мне же было лет одиннадцать-двенадцать, когда я расстался с верой.

А в семь лет (точнее говоря, за три месяца до того, как мне исполнилось восемь) я отправился в школу мистера Морли на Главной улице. Я был тогда бледным ребенком в холщовом переднике с зеленой суконной сумкой для книг, и между мною и большим миром стоял холодный протестантский Бог; он отгораживал меня от снежных гор, Арктики, негров и дикарей с островов, от тропических лесов, прерий, пустынь и глубоких морей, городов и армий, горилл, людоедов, слонов, носорогов и китов, о которых я мог говорить и говорить, а в глубинах моего сознания жили безымянные, любимые мною богини, о которых я не обмолвился и словом ни одной живой душе.

Глава III
ШКОЛЬНИК
1. Коммерческая академия мистера Морли (1874–1880 гг.)

Это путешествие по Главной улице к академии мистера Морли знаменует новую фазу в развитии интеллекта, коим одарили мир Дж. У. и его Сэдди. В Бромлейской академии придерживались старых традиций, зато долгие годы учения с успехом завершились для меня в самой современной по тем временам научной школе в Южном Кенсингтоне – контраст, чрезвычайно характерный для той эпохи.

Начатки современной цивилизации, ныне победно прокладывающей себе путь в мире, появились еще до моего рождения, принявшись исподволь подтачивать устои старого, сформировавшегося еще в XVIII веке и казавшегося незыблемым порядка. В моем городке к железнодорожной станции дуврской ветки, когда мне исполнилось двенадцать, добавилась еще одна – на ветке от Гров-парка к Чизлхерсту. Городку, где было всего лишь несколько больших домов, старинная рыночная площадь, кривая Главная улица, две гостиницы и множество пивных, с появлением этой станции предстояло разрастись и начать бурно заселяться. Лондон постепенно приближался к нему, превращая в свой пригород. Предвидеть очевидные последствия этого могли лишь наиболее дальновидные строительные подрядчики; другие не заглядывали столь далеко. Дома и лавки, вроде той, где я провел свое детство, тем не менее начали множиться. Немедленно стали превращаться в помойку дворы и грязные проулки. Но вокруг открывались просторы лугов и полей. Бромли и Чизлхерст утопали в зелени, окруженные большими парками вроде Сандридж-парка, Кэмден-парка, а к югу простирались вересковые пустоши возле Кестонских прудов и луга.

При новом порядке вещей, который начал складываться в дни моего детства, постепенно стала осознаваться необходимость начального образования. Правящие классы поняли, что невежественный народ не сможет конкурировать с иностранцами. В изумленном общественном сознании мало-помалу вызревало понимание того, что всякий должен знать грамоту и счет. Школы, в течение полувека существовавшие у нонконформистов и в маленьких англиканских приходах, согласно изданному в 1871 году закону о начальном обучении{40}, были реорганизованы в государственную систему, включавшую и школы-пансионы, и церковные школы. В Бромли была построена государственная школа. Конечно, дальше первых шагов дело пока не шло. Закон касался лишь детей до тринадцати, от силы четырнадцати лет. К тому же местные власти никак не заботились о развитии художественных или технических способностей учащихся. Но и в этих пределах закон встретил широкое сопротивление. Многие возражали против того, чтобы даже самые жалкие гроши изымались из государственной казны на обучение «простолюдинов».

Правда, рядом с государственными школами, созданными законом, издавна, с XVIII века, повсеместно существовали учебные заведения, которым жители Бромли, равно как и моя мать, отдавали предпочтение. Век назад «низшие классы» не притязали на грамоту, но, в отличие от них, сельские арендаторы, лавочники, трактирщики и старшие слуги, составлявшие тогда по сравнению с наемными рабочими большой процент населения, отдавали детей в маленькие платные школы, возникшие со времен, когда Реформация внесла брожение в умы; если же поблизости не было таких школ, они создавали их. Эти частные школы прозябали в обществе, терявшем былую устойчивость, что особенно чувствовалось в середине девятнадцатого столетия. Школа мистера Морли и была сохранившимся, хотя и немного преобразованным, образчиком подобного рода школ.

Мистер Морли занимал раньше должность младшего учителя в одной из таких школ. Но когда она закрылась, тотчас же основал собственную. Это был не слишком образованный шотландец, и в своем первом проспекте он объявлял, что собирается учить письму «простым почерком, а также с украшениями, математической логике и истории, в первую очередь истории Древнего Египта». История Древнего Египта, как и вообще большая часть истории, за исключением хронологии и генеалогий, задолго до моего поступления выпала из перечня предметов и, поскольку Бромлейская академия шла, сколько возможно, в ногу со временем, уступила место чистописанию, математике и бухгалтерии. Морли был дородный, лысый, красноносый очкарик с сединой в рыжеватых висках, считавший, что ему самому и школьникам следует носить цилиндры, сюртуки, белые галстуки и почаще употреблять слово «сэр». За исключением помощи, которую ему изредка оказывали дети и жена, полная дама в черных шелках, кольцах и с золотой цепочкой на шее, он со всем управлялся сам. Школа представляла собой одно большое помещение над посудомойней; вдоль стен стояли столы и скамьи, а две самые длинные – на шестерых каждая – находились в центре комнаты, по двум сторонам от топившейся зимой печки. В класс выходило окно спальни, а под ним стояла на столе в углу большая бутылка чернил, откуда по мере надобности наполняли чернильницы; там же были свалены в кучу аспидные доски и открывалась глазам никогда не остававшаяся без дела палка, которая шла в ход либо просто по настроению, либо после вынесения приговора, либо вообще без лишних формальностей; ею Морли бил по ладони, по спине и по заднице. Но он управлялся и без нее, хватая все, что попадалось под руку – книгу, линейку, вообще что угодно, и при этом бранился без устали. Таким путем он всех нас, человек двадцать пять, а то и тридцать пять, вел по пути учения и готовил к успешным экзаменам, которые должна была принимать по общему согласию ассоциация частных учителей, именуемая Колледжем наставников; они имели право выдавать бухгалтерские дипломы и пристраивать выпускников клерками.

Примерно половина учеников, те, что из Лондона, находились на пансионе, поскольку дома им было жить не с руки. Еще несколько детей соседних фермеров обедали в школе. Остальные принадлежали к небогатому среднему классу. Мы появлялись в девять, учились до двенадцати, потом опять занимались с двух до пяти. За исключением тех летних дней, когда открывались окна, воздух был спертый и мозги у нас плохо ворочались.

О нашем преподавателе трудно припомнить что-либо, что шло бы вразрез с карикатурным описанием школы у Диккенса. Морли витийствовал со своей кафедры, кого-то поносил, кого-то восхвалял, бурно выражая свои совершенно непонятные симпатии и антипатии, а стиль его преподавания во всем, начиная с уже цитированного проспекта, был весьма схож со стилем упомянутой чичестерской школы, наложившей неизгладимый отпечаток на мою мать. Школа была старомодная, претенциозная, поверхностная, дающая мало знаний. Все же она пошла мне на пользу, и поэтому стоит сказать несколько добрых слов о старине Морли. Мне кажется, он честно старался, вопреки традиции, чему-то нас научить. Колледж наставников, к которому он принадлежал, был не просто объединением частных школ, предназначенным пускать пыль в глаза; в нем занимались самоусовершенствованием и стремились идти в ногу со временем. Там читались лекции по методике преподавания и разрабатывался перечень вопросов для получения учительского диплома. Морли научился очень многому со дня, когда он в 1849 году открыл свою школу, и ко времени, когда я к нему поступил. Он стал членом, а потом и лиценциатом этого самообъявленного колледжа, причем всякий раз проходил серию экзаменов, включавших реферат по методике преподавания. Я думаю, что его система, при всех ее недостатках, была все же лучше, чем система алчных соискателей грантов, наскоро обученных учителей государственной школы – единственной альтернативы школе мистера Морли, и что интуиция не подвела мою мать, когда она предпочла для нас это старомодное заведение.

Описывая дни, проведенные мною в этой душной, плохо освещенной, пыльной комнате, я понимаю, что сегодня не найдется квалифицированного учителя моложе пятидесяти, которому подобные условия не показались бы ужасающими. Но в мое время такие школы не вызывали ни малейшего удивления.

Очень немногие в наши дни понимают, какие грандиозные перемены произошли за минувшее столетие в народном образовании. Здесь перемен было больше, чем в градостроительстве или транспорте. Прежде чем пробился свет в этой области, притом свет еще и в наше время достаточно тусклый, большинство населения во всем мире вообще не посещало школу, да и те немногие, кто прикоснулись к учению, были людьми скорее грамотными, нежели образованными. В Индии, Китае, арабских странах, равно как и в Европе, собирались либо в помещениях, наспех приспособленных под классы, как у Морли, либо в мечети, а то и просто под деревом или под живой изгородью, как в Ирландии, ученики же набирались из детей обоего пола и самого разнообразного возраста от шести до шестнадцати лет. Школы, достойные этого имени, были исключением и редко когда насчитывали больше одного-двух учителей. Зданий, изначально предназначенных для школы, почти не существовало. Специально построенный и оборудованный класс, в котором бы занималась не очень большая группа детей одинакового возраста и развития, – явление относительно новое даже в высших слоях общества. Обычно учение носило спорадический характер, а учителю приходилось приноравливаться к самым различным возрастам и особенностям восприятия одновременно; он вынужден был придумывать упражнения и занятия для одних, пока сам занимался с другими, тем самым сохраняя хоть какой-то порядок в классе. Этот учитель напоминал не очень-то опытного шахматиста, играющего одновременно на тридцати досках. Он походил на неловкую акушерку, работающую в переполненном родильном доме. Само собой, уровень преподавания зависел от его настроения. Временами Морли пытался чему-то нас научить, в другое же время он лишь переваривал, успешно или не очень, свой обед, страдал от изжоги, беспокойства или неприятностей, работа ему была невтерпеж, как и его зависимость от нас, потому что он понимал, что жизнь проходит стороной, иногда он, проспав, не успевал побриться и ему хотелось уйти к себе и исправить свое упущение.

Главное, что осталось у меня в памяти от академии мистера Морли, это отнюдь не впечатление, будто нас умело направляли на путь истинный и, как могли, просвещали, объясняя мир и помогая овладеть какими-то навыками и умениями или усовершенствовать их, а только лишь настроения нашего учителя и их последствия. Порою он бывал рассеян и восседал в углу на своем троне, безучастный, как мамин Господь Бог, тогда и мы расслаблялись, отвлекались от упражнений, которые он нам задал, потихоньку переходя к занятиям собственным, куда более интересным. Мы болтали друг с другом, рассказывали разные истории – а я их знал кучу, подготовленный своим детским чтением, и мог болтать без устали, – рисовали на аспидных досках, играли в камешки, в крестики-нолики и тому подобное, выворачивали карманы, в которых всегда удавалось что-то сыскать, и чем-нибудь менялись, щипались и толкались, уплетали сладости, читали грошовые книжонки о всяких ужасах и вообще делали все что угодно, кроме положенного. Временами после обеда, когда человека клонит ко сну, раздавался шепот: «Старый Томми спит!» – и мы с любопытством наблюдали, как он, опуская голову все ниже и ниже, погружается в сон, перемежаемый похрапываниями и резкими, как от толчка, пробуждениями. Когда же он до конца выключался и очки падали на его сложенные руки, нами овладевал приступ тихого веселья. Мы вскакивали, принимались строить рожи, соревноваться в непристойных жестах. Выползая из-за столов, мы, насколько хватало смелости, выдвигались в проход между скамьями. Внезапно он пробуждался, приходил в себя, наказывал какого-нибудь замешкавшегося безобразника, и все мы под его присмотром начинали усердствовать.

Иногда он вовсе отлучался по каким-то своим делам. Тут уж самое святое дело было переступать всякие границы: начинались потасовки, борьба, мы вскакивали с мест, шли стенка на стенку, стреляли друг в друга из рогаток или духовых трубок, плевались жеваной бумагой, кидались книгами. Я пишу, и слышу эти звуки, и чувствую запах пыли. Когда гомон достигал предела, бесшумно и быстро поднималась штора на окне спальни, за стеклом появлялся Морли с бритвой в руках, с лицом в мыльной пене, высматривая учеников, подлежащих каре; у нас поджилки тряслись. Окно поднималось: «Вот собаки! Кобели несчастные!» Засим следовал приговор.

Педагогическое рвение нападало на Морли нерегулярно, исключение составляли пятницы во второй половине дня, когда мы неизменно и с большим упорством занимались арифметикой. Были еще «дни бухгалтерии», когда на разграфленных листках мы вели учет воображаемым товарам. С помощью пера, линейки и красных чернил подводился баланс доходов и расходов. Писали мы в тетрадях, а Морли ходил среди нас, поглядывал через плечо, давал указания и делал поправки. Нам следовало держать перо строго определенным образом, и не иначе, это считалось важнейшим из навыков, которые нам предстояло приобрести; наклон при письме следовало тоже делать строго определенным, и никаким другим. Я был в этом смысле очень неаккуратен, и пальцам моим изрядно доставалось. Воспитание хороших клерков, имеющих специальное бухгалтерское удостоверение, безусловно, было важным делом для Томаса Морли. Прежде всего его, конечно, занимали обеспеченность, преуспевание и репутация супругов Морли и их дочки. Но его интересы этим не ограничивались. Он отличал хорошее от дурного, в нем ощущалось стремление следовать определенной системе ценностей и делать все как можно лучше. Желание Морли получить дипломы Ч. К. Н. и Л. К. Н. (члена и лиценциата Колледжа наставников), сколь малыми ни казались бы нам сегодня предъявляемые для этого требования, дало ему толчок к умственному развитию, и ему стало доставлять удовольствие решение математических и логических задач. Когда он обнаружил у меня интерес к разбору сложных предложений и элементарным математическим задачам, он проникся ко мне симпатией и стал уделять мне больше внимания, чем менее развитым детям, которые больше моего противились его неумелой, средневековой, агрессивной и нетерпеливой системе преподавания. Он никогда не давал мне обидных прозвищ и не ругал меня.

Когда тринадцати лет от роду я закончил школу, разделив еще с одним мальчиком первое место в Англии по знанию бухгалтерии (во всяком случае в той части Англии, на которую распространялась власть Колледжа наставников), я, при всех упущениях моего образования, все-таки освоил правильный английский, хотя и сохранил акцент «кокни», и выучил математику не хуже, чем дети того же возраста, окончившие сегодняшнюю привилегированную школу. Я овладел, насколько положено, эвклидовой геометрией, приобрел начальные знания в тригонометрии и что-то узнал о дифференциальном исчислении. Но многое другое я усвоил из рук вон плохо. Старина Томми учил нас французскому по примитивному учебнику, и даже при том, что ему случилось несколько раз побывать в Булони, говорить на этом непростом языке он не умел, я же не пошел много дальше спряжения глаголов и длинного списка исключений, нужных при сдаче экзаменов, но совершенно бесполезных в обыденной жизни. Он сгубил мой французский на всю оставшуюся жизнь. И к тому же привил страх перед любыми другими иностранными языками.

Не думаю, что он много читал. Его любопытство не простиралось слишком далеко. Привычку к чтению я приобрел дома, и мне не припомнится случая, чтобы Морли привлек мое внимание к какой-нибудь книге, кроме как к дешевому учебнику, нужному по программе. Порой он вычитывал что-то интересное из утренней газеты, и тогда мы слушали рассуждения о северо-западной границе с экскурсами в сторону висевшей на стене выцветшей карты Азии, или же следили за маршрутами Стэнли, искавшего Ливингстона{41} в Тропической Африке. Морли был немножечко радикалом и сочувствовал республиканцам; он возмущался огромными парламентскими грантами для членов королевской семьи по случаю их бракосочетания и непомерным финансированием армии и флота. Ему верилось, что мистер Гладстон и в самом деле стоит за «мир, экономию государственных средств и реформу». Все такого рода радикальные принципы просочились в мой восприимчивый ум из подобных obiterdicta[2]2
  Отступлений (лат.).


[Закрыть]
.

Джеффри Уэст{42} в точной и скрупулезно выверенной моей биографии, написанной несколько лет назад, был несправедлив к этому педагогу из прошлого времени, поскольку он мерил его мерками XX или, во всяком случае, конца XIX века. С точки же зрения века XVIII, откуда Томас Морли и происходил, он вовсе не заслуживал такого презрения. Уэст говорит, что Морли занимался с несколькими прилежными учениками, а остальных бросал на произвол судьбы. Но так обстояло дело во всех школах, а уж в маленьких школах со смешанным составом учащихся и единственным плохо подготовленным педагогом это становилось и вовсе неизбежным. Да и в наши дни учитель всегда поощряет именно тех учащихся, у которых есть тяга к знаниям. И подобный фаворитизм продлится до скончания веков. Пожилой дородный джентльмен (Ч. К. Н., Л. К. Н.), шествующий с непередаваемой важностью, заложив руки за спину, за вереницей маленьких недоучек и ведущий их к счастливому будущему, а то и просто в церковь или к крикетному полю, являет собой вовсе не такое уж мрачное зрелище, как то представляется Уэсту – Бромлейская академия в этом смысле не была подобна Дотбойс-холлу{43}.

Впрочем, Джеффри Уэст в своей книге привлек мое внимание к некоторым чертам сходства между школой мистера Морли и существовавшей за треть века до этого школой, описанной Чарльзом Диккенсом; иначе я упустил бы это из виду. Между нами и мальчиками из государственной школы шли непрерывные стычки, перераставшие в рукопашную и чуть ли не в членовредительство, когда мы сходились на Мартин-Хилл, который в те времена был еще пустошью, а не приятным местом отдыха. Нас почему-то называли «Морлиевы бульдоги», а мы их, младших школьников, «Бромлейские водяные крысы» и «грубияны». Это было совсем как у Диккенса, где боролись друг с другом «Бейкеровы бульдоги» и «Тройтаунские крысы». Очевидно, вражда между традиционными частными школами и школами нового образца шла с давних времен, была делом обычным и подчинялась каким-то общим законам.

Джеффри Уэст убежден, что подобный антагонизм коренился в снобизме, но слово это не слишком точно определяет некое социальное и идеологическое различие. Уэсту кажется, что государственные школы были школами «демократическими», подобно общедоступным школам в Америке, но это не так. По своему духу, тенденциям и устройству они являлись учебными заведениями, специально предназначенными для «низших» классов, и послать ребенка в такую школу значило заранее признать, как хорошо понимала моя мать, его социальную неполноценность. Закон об обучении 1871 года не предполагал равных образовательных возможностей; он был направлен на то, чтобы подготовить низшие классы к определенным видам деятельности; вести подобные школы должны были специальные учителя, не имевшие университетских дипломов. Однако если Томас Морли не мог похвастаться университетской мантией и шапочкой, то он, во всяком случае, имел, согласно королевскому указу, право носить нечто похожее, не отличимое для неискушенного взгляда от настоящих мантии и шапочки; он как-никак был Л. К. Н. Если и не по сути своей, то по внешности он обладал всеми признаками человека ученого. Чем старше становилась наша школа, тем полнее проникалась она, при всех своих недостатках, духом достоинства и ощущением, пусть и достаточно претенциозным, будто все в ней «выше среднего уровня», и худосочным и вульгаризированным noblesse oblige![3]3
  Положение обязывает (фр.).


[Закрыть]
Что-то нам не положено было делать, и чего-то от нас ждали в силу нашей принадлежности к определенному классу общества.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю