Текст книги "Опыт автобиографии"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 70 страниц)
Горький держит в кабинете огромный альбом с разными проектами, который он мне с гордостью продемонстрировал. Был там проект немыслимо роскошного дворца биологической науки, которому, вероятно, предстоит превзойти самые смелые постройки времен царизма. Во дворце предполагается обеспечить места для постоянных занятий сотням пяти (а может быть, и тысяче) студентов и ученых из-за границы (это помимо всей прочей деятельности). «А где он?» – спросил я. Он достал план Москвы и показал. Я заметил, что хотел бы пойти посмотреть. «Его еще не построили, – улыбнулся он, – нет смысла туда идти». Тут меня осенило. Я сказал, что хочу посмотреть на фундамент. Фундамент еще не заложили! «Вот приедете, – отвечал мне Горький, – и посмотрите. Не беспокойтесь о том, какая у нас наука. Она соответствует всем требованиям, какие бы только к ней не предъявляли».
После встречи с Горьким, пытающимся с помощью чертежей вызвать расцвет биологии там, где литература – под контролем, мы испытали огромное облегчение в новом павловском Институте физиологии под Ленинградом. Познакомились мы с самой что ни на есть значительной из биологических работ. Институт – в рабочем состоянии и быстро расширяется. Это самый скромный и самый практичный комплекс в мире. Репутация Павлова{353} очень важна для Советов, и его материально поддерживают. Здесь нельзя не отдать должного нынешнему правительству. Старый ученый здоров и бодр; проворной рысью водил он нас с сыном от одного здания к другому, подробно и пылко рассказывая о своей новой работе. Занимается он теперь интеллектом животных. Мой сын, который всегда пристально следил за его работой, засыпал его вопросами. Потом мы сидели у него, пили чай и часа два его слушали. У него румяные щеки и белая борода; если бы Бернард Шоу подстриг и причесал волосы и бороду, их нельзя было бы отличить. Сейчас ему восемьдесят пять, дожить он хочет до ста пяти, просто чтобы увидеть, что выйдет из его работы.
Однажды в 1920 году мы с сыном уже посещали его (см. «Россия во мгле»), когда Джип еще кончал Кембридж, так что сравнение России 1920 года и России 1934 года возникло в ходе нашего разговора вполне естественно. С двумя помощниками-коммунистами, которые тоже сидели за столом, он говорил как с мальчишками; говорил же он то, что никому другому в России просто не позволили бы сказать. До сих пор, по его словам, новый режим еще не дал достойных результатов. Пока это грандиозный, неуклюжий эксперимент, проводимый без надлежащего контроля. Возможно, окончательный успех – за ним; конечно, он очень мешает добропорядочным людям со старомодными вкусами, но сейчас не время о нем судить, да и нет той свободы. По-видимому, он находит очень мало блага в том, что поклонение Распятому заменили поклонением забальзамированному, сам он ходит в церковь, считая, что это хороший обычай. Он произнес целую речь, которая мне очень понравилась: если мы хотим, чтобы технический прогресс и вообще любой прогресс продолжался, нужна абсолютная свобода разума. Когда я спросил его, как он относится к диалектическому материализму, он сделал насмешливый жест. Вниманием к мелочам он себя не утруждает, пользуется старыми названиями дней недели, а его предельно простой образ жизни, как и ход его блистательных исследований, почти не претерпели изменений со времени великого перелома. Кстати, у двоих его внуков – детская с настоящей гувернанткой! Сомневаюсь, есть ли еще хоть одна гувернантка на всей советской территории. Когда мы вышли от него, мой сын сказал: «Как странно провести целый день вне Советской России!»
«Неплохо замечено, – подумал я. – Но если мы вне Советской России, где же мы были в гостях? Все не так просто. Назвать это прошлым — нельзя. Может быть, это – маленький островок интеллектуальной свободы? Кусочек мировой республики ученых? Краткое видение будущего?» В конце концов мы решили, что просто были у Павлова.
Со Сталиным, Горьким, Алексеем Толстым и Павловым мне приходилось общаться через словесную решетку, но были и другие, знающие английский язык люди, которые то ли сознательно, то ли нечаянно являли нам очень интересные приметы новой России. Конечно, когда политический контроль становится чрезмерным, репрессивным, планы и проекты (по крайней мере, в Москве, в Ленинграде я вообще не заметил следов новой планировки) составляют в спешке, по-любительски и часто – на редкость некомпетентно. Повсюду перекосы; все десять дней, без малейшего на то желания, я постоянно подмечал несообразности. Например, для печатания книг, даже самых нужных, не хватает нормальной бумаги и используется бумага вроде оберточной; от этого страдает просветительская работа, которая так важна. Уличное движение в Москве, хотя его интенсивность не идет ни в какое сравнение с Лондоном или Парижем, плохо организовано и опасно; если вы не принадлежите к привилегированному классу – такие классы все-таки существуют, – передвигаться по улицам вам очень трудно, вы еле двигаетесь. Распределение товаров по магазинам с разными ценами и с разными деньгами доходит до полного абсурда. Москва растет очень быстро, но перепланировка и перестройка продуманы, по-моему, очень бездарно. Поскольку в других крупных городах есть подземный транспорт, Москва пытается построить что-то вроде метро, хотя в аллювиальной почве очень трудно прокладывать туннели на той недостаточной глубине – около тридцати футов, – на которой их собираются проложить. Это будет самый ненадежный метрополитен в мире; бесспорно, можно было отыскать другой, более оригинальный способ решения. От всевозможных апологетов я слышал, что Москва не дает представления о том созидательном труде, которым живет Россия; что в разных местах – как правило, отдаленных – достигают изумительных успехов. Но я подозреваю, что там живут точно такие же люди, как в Москве, а в Москве те, кто стал проектировщиками или конструкторами, не обнаружили своих талантов.
При всем этом у нового режима есть выдающееся достижение – поведение изменилось, новое поколение полностью отрешилось от рабских традиций и отважно смотрит в глаза всему миру. С этим связана «ликвидация неграмотности». Но так ли уж это беспрецедентно? Сто лет тому назад, в век Невинности, простой народ Соединенных Штатов был свободен, равноправен, уверен в себе – и посещал начальные школы. Что же необыкновенного в том, чтобы почти самая последняя из всех стран Европы поняла, как важно научить грамоте рядового гражданина? Поистине, здесь не имеют представления о том, что творится в мире. «Подождите, увидите, на что способна эта молодежь», – говорит мой гид-большевик. Сто лет назад точно такой же, подающей надежды, была Америка.
Русские преобразования больше напоминают пропагандирование уравнительных лозунгов и поспешное введение уравнительных отношений после Первой французской революции. Ни американской, ни французской демократии не удалось предотвратить неравенства в распределении власти и капиталов. Плутократия сменила аристократию. «В нашем случае, – утверждают большевики, – мы от этого застрахованы». Но даже если им удалось искоренить спекуляцию и перепродажу, они не искоренят прочие способы извлечения выгоды. Их оборонительный обскурантизм погружает общество в тот самый мрак, в котором и могут зародиться новые посягательства на человеческое достоинство. Когда революционный энтузиазм спадает, бюрократический аппарат, огражденный от независимой критики, неминуемо изыскивает возможности для обогащения и привилегий. Благодаря абсурдной системе «торгсинов» в десятках мест в Москве и в Ленинграде вы можете раздавать взятки в иностранной валюте, и обычные жители привыкают быстро и почтительно отпрыгивать, как только завидят лихо мчащийся «линкольн». Коммунистическая пропаганда явно переоценила силу и уникальность этой революции.
Постоянные ссылки на что-то великое где-то совсем рядом либо в самом недалеком будущем напомнили мне испанское mañana[33]33
завтра (исп.).
[Закрыть]. «Возвращайтесь и посмотрите на нас через десять лет», – говорят они каждый раз, как увидишь очередную несообразность. Если вы замечаете, что новое здание еле держится или просто неуклюже, они тут же уверяют, что это временная постройка: «Да его скоро снесут!» Кажется, они больше любят сносить и переносить, чем создавать. По необъяснимым для меня причинам Академию наук переводят из Ленинграда в Москву. Возможно, так легче надзирать за фундаментальной наукой. Им вполне хватает Павлова; больше свободных умов старого образца с их беспредельной критикой, их скепсисом, их насмешками они не допустят. Люди науки должны стать рабочими пчелами без жала и жить в горьковском улье.
Народный комиссар просвещения Бубнов{354}, прощаясь со мной после прекрасной выставки детских рисунков, своеобразных, как всегда и везде, пустился в светлые раздумья о жизни, которой заживет новое поколение в обновленной России. «Все это временно», – сказал он, указывая на кучу строительного мусора, которым был завален небольшой садик. Можно подумать, что строители нового метро только что сложили мусор и на минутку отошли. «Раньше здесь был чудесный парк, – сказал Бубнов. – Ничего, через десять лет опять все будет в порядке».
Бубнов, как и Сталин, – один из немногих оставшихся в живых вождей, непосредственно руководивших революционными событиями; и он говорит, что оба они всерьез собираются дожить до ста лет, чтобы увидеть обильный урожай, который дадут эти всходы. Но кроме детей, обучающихся в образцовых школах, существуют несметные толпы снующих по улицам беспризорников. Мне кажется, даже если Сталин и Бубнов доживут до двухсот лет, Россия останется страной недовыполненных обещаний, мечущейся от одного начинания к другому.
Уезжал я, обманутый в своих нетерпеливых надеждах. Мне не удалось сделать хоть что-то, чтобы приблизить взаимопонимание между двумя, по сути революционными, движениями. И Америка и Россия могли бы построить организованный социализм. Если же они не поймут друг друга, они будут двигаться врозь, расходиться все дальше, по крайней мере – до тех пор, пока у коммунистов не возобладает новый тип мышления. Если бы я умел говорить по-русски, если бы я мог переиначивать марксистскую фразеологию по примеру Ленина, тогда, наверное, мне удалось бы сделать больше. Быть может, мне удалось бы установить желанный идейный контакт, и необязательно с самим вождем. Но я потерпел поражение, взявшись за дело, которое мне не по силам.
Когда я обдумывал все это в самолете по дороге домой, у меня не пропадало ощущение, что Россия меня подвела, хотя истинная подоплека, по всей видимости, в том, что я позволил своему сангвиническому, нетерпеливому нраву предполагать понимание и ясность в мыслях там, где до этого еще далеко. Я никогда не смогу смириться с тем, что очевидное для меня не очевидно любому встречному; и вот, решив найти короткий путь к «легальному заговору», я обнаружил, что при моих возможностях этого краткого пути не найдешь.
Я ожидал увидеть Россию, шевелящуюся во сне, Россию, готовую пробудиться и обрести гражданство в Мировом государстве, а оказалось, что она все глубже погружается в дурманящие грезы советской самодостаточности. Оказалось, что воображение у Сталина безнадежно ограничено и загнано в проторенное русло; что экс-радикал Горький замечательно освоился с ролью властителя русских дум. Быть может, в делах человеческих вообще нет коротких путей; каждый живет в своем собственном мире, закрывая глаза более или менее плотными шорами. Наверное, после этой неудачной попытки я должен найти утешение в тех редких и малоприметных признаках взаимопонимания, какие есть в нашей западной жизни. Для меня Россия всегда обладала каким-то особым очарованием, и теперь я горько сокрушаюсь о том, что эта великая страна движется к новой системе лжи, как сокрушается влюбленный, когда любимая отдаляется.
Лишний раз подтвердилась все та же истина: теперь, в нашу эпоху, всеобщей свободе и изобилию способны помешать только оковы мышления, эгоцентричные предубеждения, навязчивые идеи, неверные толкования, алогичные принципы, подсознательные страхи, да и просто непорядочность, возобладавшая над человеческими умами, в особенности – над теми, которые занимают ключевые позиции. Всеобщая свобода и изобилие вполне достижимы, но не достигнуты, и мы, Граждане Будущего, бродим по сцене современности, как пассажиры на палубе корабля, когда порт уже ясно виден, и только неполадки в штурманской рубке мешают в него войти. Многие люди, занимающие ключевые позиции в мире, для меня более или менее доступны, но мне не хватает силы, которая могла бы соединить их. Я могу с ними говорить, даже выбить из колеи, но не могу сделать так, чтобы они прозрели.
10. ЗаключениеИз Москвы в Ленинград я ехал в поезде, который назывался «Красная стрела» – советский отзвук «Flèche d’Or»[34]34
«Золотой стрелы» (фр.).
[Закрыть], – а дальше пересел на самолет и отправился в Таллин. Заканчиваю я эту автобиографию в мирном, уютном домике на берегу небольшого эстонского озера.
Я постарался в общих чертах описать состояние и развитие современного сознания в его реакциях на то, что разъединяет и соединяет людей в наше время. Книга получилась большая, хотя я опустил огромное множество примечаний и подробностей, которые не так уж важны в истории о том, как пробуждалось чувство гражданской причастности к Миру в душе довольно заурядного человека. Не всегда легко было пожертвовать отклонениями, не рискуя при этом обескровить главную тему. За шестьдесят восемь лет накопилось столько мыслей и происшествий, что, если бы я не выпрямлял русла собственной речи, поток воспоминаний длился бы бесконечно. Сейчас, когда я приближаюсь к концу, я с тяжелым сердцем признаю, что не воздал должного огромному числу любопытнейших событий, радостям и красотам жизни, ее диковинным странностям, если они выходили за рамки самого существенного. Кажется, я так сосредоточился на главном тезисе, особенно – в этой длиннейшей главе, что мне не удалось выразить, насколько я благодарен жизни за ее щедрую способность быть чем-то, чего тезис этот никак не исчерпывает. Возможно, я слишком стремился к обобщению, и жизнь моя оказалась здесь каким-то голым скелетом. Пытаясь дать правдивый портрет очень определенной личности и адекватно отразить склад мыслей определенного типа и времени, сохранив прозрачность замысла, я сознательно вычеркнул множество воспоминаний и эпизодов, оставил без внимания массу интересных людей, пренебрег второстепенными пристрастиями и привязанностями и ни словом не обмолвился о пестрой веренице прекрасных или приятных впечатлений, которые проносились через мою жизнь, кружа мне голову, а потом отлетали прочь. Сколько радости доставили бы мне описания путешествий, прогулок в горы, берегов, городов, садов, музыки, пьес…
Осталась история одного из самых избалованных и безответственных «передовых мыслителей», незваного искателя приключений, решившего, что он вправе свободно, без всяких ограничений критиковать устоявшиеся порядки, посвятившего большую часть жизни планам их искоренения и, сколько бы он ни бунтовал, встречаемого с почти необъяснимой терпимостью. Да, на меня сердились, меня запрещали и бойкотировали от Бутса до самого Бостона; начальники частных школ и тюремные священники требовали оградить от моего влияния своих подопечных; мои книги сжигали нацисты; протест заявляли Католическая Церковь и итальянские фашисты; а добрый старый Генри Артур Джонс{355} в многословной, сердитой книге «Мой дорогой Уэллс!», да и многие другие, более изощренные писатели – Хилэр Беллок, архиепископ Дауни – чувствовали, что обязаны выступить со страстным обличением. Меня не слушали, меня осуждали – но это отнюдь не подавление, и передовому мыслителю жаловаться тут не пристало. По сути, это признание, пусть даже не меня, «самого передового мыслителя», а моих последователей, единомышленников и тех великих процессов, о которых я рассказал. Оценивая честно свой статус неприкосновенности, предположу, что революционные заявления такого рода никак не покажутся неслыханными и дерзкими. Я открыто и внятно писал о том, о чем, несомненно, думают очень многие. Да, там и сям эту мысль подавляют, но идея Мирового государства неуклонно распространяется по свету. Подавляют ее жестоко и кроваво, скажем – в Германии и в Италии; но меры эти какие-то вымученные, истерические. Это – не те репрессии, которые власть творит уверенно и с размахом; это – не столько плоды нетерпимости, сколько упрямое сопротивление, попытка защититься от себя. Жестокость их чаще всего похожа на конвульсии слабеющей хватки. Сторонники существующего порядка вещей, по-видимому, всюду затронуты сомнениями. Еще очевидней это, когда речь идет о реакционерах. Мы, прогрессисты, обязаны нашей сегодняшней неприкосновенностью тому, что даже те, кто формально считается нашими противниками, двигались, пусть не так быстро и явно, в том же направлении. В глубине души они верят, что мы правы по существу, но им кажется, что мы заходим слишком далеко, а это опасно и самонадеянно. И все же мы, люди такого типа, существуем именно для того, чтобы обгонять обычных пешеходов…
Я начал писать автобиографию, чтобы подбодрить себя в минуты усталости, беспокойства и раздражения, и эту задачу она выполнила. Написав ее, я вывел себя из смутной неудовлетворенности; рассказывая о своих идеях, я забыл о себе и о комариной туче мелких забот. Моя заплутавшая персона восстановила силы. Изложив идею современного Мирового государства, я увидел в их подлинной ничтожности личные, преходящие тревоги и напасти. Человека, существующего как частное лицо, всегда подстерегают и пугают суета, апатия, промахи, противоречия; однако мне удалось убедиться, что вера в созидательную мировую революцию и служение ей могут объединить мои разум и волю в некое господствующее единство; что вера эта придает существованию смысл, превозмогает или сводит к минимуму все случайные, минутные разочарования и лишает мысль о смерти ее острого жала. Поток жизни, из которого мы возникаем и в который возвращаемся, снова возобладал над моим сознанием, и хотя отведенная мне роль, вероятно, существенна и необходима, она имеет смысл только благодаря целому. Участник «легального заговора» может повторить – или, если угодно, обновить – слова мистика; он может сказать: «Когда я изучаю себя, сам по себе я ничто»; и в то же время он вправе утверждать: «Бог и я – одно»; или, низводя Бога на королевский уровень: «Мировое государство – c’est moi»[35]35
Это я (фр.).
[Закрыть].
Зрелые убеждения разумных людей непременно похожи, мозг устроен по единому образцу и следует единым путем развития. Могут различаться слова, краски, символы, но не суть мыслительного процесса. С тех пор как первый человек начал мыслить, он вынужден был мыслить в заранее положенных пределах определенных, заданных форм. Ему пришлось продвигаться тропой, которую проложили его предки, и установленных ими ограждений ему не преодолеть. Мистическое христианство, исламский мистицизм, буддизм, – в тех случаях, когда они чисто и пылко устремлялись к прозрению, – создали почти одинаковые формулы для своих таинств. Процесс обобщения, в котором разум спасается от личных неприятностей, от мелких забот, волнений и обид, сопутствующих эгоцентричному образу жизни, повсюду один и тот же, какие бы ярлыки на него ни вешали, какие бы попытки ни предпринимали, чтобы заполучить на него исключительные права. Все религии, как и любая сублимирующая система, неизбежно выходили на одну и ту же тропу, ведущую к спасению, поскольку никакой другой тропы быть не может. Идея созидательного служения Мировому государству, к которой склоняется современный разум, своей определенностью, упорядоченностью и практической необходимостью немало отличается от идей всего сущего, внутренней жизни, конечной истины, воплощенного Бога, который роднее брата, ближе, чем дыхание, и тому подобных спасительных средств, но отдельную персону она освобождает и обволакивает почти в точности так же.
Разница между нашими методами утешения и тем, что им соответствует в религиях и философиях прошлого, почти сводится к тому, что те – монистичны. Они предполагают отказ, выраженный явно или неявно, от такого безрассудного допущения, как дуализм материи и духа, который тысячи поколений преследовал человеческую мысль. Чтобы перейти от эгоизма к жизни более масштабной, нужно полностью изменить перспективу; сейчас уже невозможно просто отбросить исходные условия и одним прыжком перемахнуть в «другой мир». Мы по-прежнему исповедуем отказ от эгоизма, от ненасытности, но это уже не уход от фактов. Благодаря прочной и недвусмысленной связи с внешней реальностью, современный выход к внеличному становится действенным и необратимым. Мы уже не можем вернуться окольным путем, сквозь сумрак ирреальности выбраться к эгоизму более высокого уровня. Ум современного образованного человека, вынужденного смотреть только вперед, сосредоточен, не рассеян. При всей своей включенности в бытие, при всей готовности подчинить второстепенное главному участник «легального заговора», будь он коммунист или позитивист-ученый, остается до самого своего конца столь же последовательно актуальным, как актуальны кровь или голод.
На этом я заканчиваю описание того, как созревал и действовал мой разум, который тужился, пускал пузыри, протягивал свои слабенькие ручки, пытаясь ухватить этот мир, шестьдесят восемь лет назад, в бедной спальне над лавкой фаянсовой посуды, называвшейся Атлас-хаус, на Хай-стрит, в Бромли, графство Кент.