Текст книги "Опыт автобиографии"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 70 страниц)
До сих пор я говорил о своей жизни в Лондоне исключительно с точки зрения студента, поскольку в те решающие годы это было для меня самым главным. В моем мозгу создалось представление о мире, в котором мне суждено жить в последующие годы. Каждый рабочий день студенты съезжались из разбросанных по городу домов и квартир на Эксибишн-роуд, где располагались наши школы, чтобы нащупать в тумане путь к новому научно обоснованному взгляду на мир, который путано прочерчивали для нас на занятиях. Этот новый взгляд, хотя еще нечетко вырисовывался для нас, значил уже очень многое, потому что здесь скрывались вещи основополагающие и для нашей собственной жизни, и для планеты в целом, и он же рождал понимание драмы текущей политики и экономических отношений. Постели, в которых мы спали, пища, которой мы питались, друзья за пределами колледжа – все отступало на задний план.
Однако все это было важным, хоть и не имело большого значения. В те дни студенческая жизнь в Южном Кенсингтоне почти целиком ограничивалась пределами аудиторий и лабораторий, общежитий не существовало в природе, и после пяти вечера и до десяти утра мы всецело принадлежали только себе. После пяти мы разбредались кто куда по нашим разнообразным жилищам и приобретали свой жизненный опыт как у кого получалось.
Рассказ о систематическом образовании в области биологии и физики, о том, как расширялись, укреплялись и были пересмотрены в последующие годы мои представления, и о том, какие общественные и политические идеи, в рамках тогдашнего социализма, сумел я выработать, вывел меня далеко за пределы студенческих лет. И, по правде сказать, за пределы моей собственной жизни. Я должен сейчас вернуть читателя к еще не сформировавшемуся семнадцатилетнему мальчишке, только что из провинции, поскольку пора сообщить кое-что о его юности и о юности в целом.
Ни мой отец, ни моя мать не имели ни малейшего представления о том, как устроить меня в Лондоне, и им было не с кем посоветоваться. Прежде всего было понятно, что мне придется жить на свою гинею в неделю. У матери, думаю, было преувеличенное представление об опасностях, которые таит в себе для моей морали большой город, и не было веры в мою внутреннюю чистоплотность и здравый смысл. Она с давних мидхерстских времен дружила с женой молочника, что жила на Эджвер-роуд. Они время от времени обменивались благочестивыми письмами, потом ее подруга умерла. У той была дочь, которая вышла замуж за служащего оптовой бакалейной фирмы, и мать написала ей с просьбой меня приютить, пребывая в полной уверенности, что это и есть островок добродетели в океане столичной испорченности. Ей очень хотелось поручить меня кому-нибудь, кого она знала, и ей даже в голову не приходило, как мало она представляет себе дочь своей добродетельной подруги. На деле же моя хозяйка далеко отступила от суровых правил евангелической морали, в которых была воспитана.
Благочестие начисто отсутствовало в этом набитом жильцами доме, где я поселился в результате переговоров. Провидение, определив меня туда, лишний раз смеха ради сыграло одну из своих шуточек с моей матерью, да еще к тому же шуточек дурного тона.
Дом, хоть и невеликий, был забит до отказа. На первом этаже обосновался мелкий чиновник с женой; их недавний брак, по всему было видно, не складывался. Второй этаж занимала моя хозяйка с мужем, а этаж выше – их двое детей; на самом верху, каждый в своей комнате, обитали я и еще один человек. Этот съемщик, как мне смутно припоминается, был чем-то вроде клерка. Все получали только завтрак, хотя я был исключением – меня в рабочие дни кормили еще легким ужином, – а по воскресеньям мы все вместе обедали. Прислуги не было. И мне что-то не помнится ванная комната – благоразумнее ограничиться этой неопределенной формулировкой. Из дома я отправлялся с небольшой сумкой, набитой книгами и всем необходимым, через Уэстборн-Гров и Кенсингтонский сад в средоточие учености, а по вечерам, когда темнело и сад закрывался, я спешил обратно, шурша опавшей листвой, нередко подгоняемый свистками сторожей и криками «На выход!». К югу от этих зеленых лужаек и зарослей располагались лаборатории, библиотеки, музеи и астрономические обсерватории, к северу – лавки Квинс-роуд и Уэстборн-Гров, освещенные газом витрины универмага Уайтли и сугубо личная жизнь плотно заселенных домов, в один из которых мать меня загнала. Переход от общего к частному нигде не был столь разителен. На промежуточной лестничной площадке моего дома находилось некое подобие гостиной, в которой я располагался с двумя мальчиками; там я делал записи и читал учебники на покрытом клеенкой столе под газовой горелкой, а они тем временем готовили уроки или затевали драку.
Обе замужние женщины были неряхи, занятые только едой, питьем, тряпками и сексом. Весь день они оставались дома и в это время «прибирали», точнее бездельничали, или, когда находило на них такое настроение, надевали все самое лучшее и отправлялись пошататься по магазинам или просто по улицам в поисках сомнительных приключений. Когда повезет, удавалось подцепить мужчину, который, глядишь, сводит поесть, разыграть перед ним таинственную знатную даму, договориться о новой встрече, которая может и не состояться, и с восторгом описывать потом свое приключение всем, кому не лень, разумеется, за исключением мужа. Слова и дела кавалера пересказывались самым дотошным образом, поскольку надо было выяснить, джентльмен ли он, да и вообще кто он такой. Самым ценимым трофеем этой игры воображения было некое идеальное существо – светский человек, член клуба, хотя всегда оставалось неясным, таков ли трофей на самом деле. Он мог запросто оказаться заезжим деревенщиной или даже отлучившимся из лавки приказчиком.
Но по вечерам и в конце недели жизнь для жен становилась веселее. «Кино» тогда не было, но существовали мюзик-холлы, куда они ходили с мужьями и где в зале подавали горячительные напитки. По субботам делались закупки для воскресного обеда, и обе семьи одной большой компанией отправлялись по магазинам, лавкам, киоскам на Эджвер-роуд. Иногда и меня приглашали присоединиться. Мы оказывались в толчее среди орущих торговцев и лоточников, останавливались, глазели по сторонам. Наше внимание привлекали забавные уличные сценки. Мы придирчиво торговались. Здоровались со знакомыми. Выпивали что-нибудь в баре. Я позволял себе это маленькое баловство и тем самым участвовал во всех тратах, обрекая себя на голодные понедельник и вторник.
У воскресенья был свой распорядок дня. Мужчинам выдавалось с утра чистое белье с наказом прогуляться по Херроу-роуд, так что через три мили они становились «путешествующими» и могли заглянуть в трактир и выпить. Что они с виноватым видом и проделывали. «Чего изволите, сэр?» Потом домой. Тем временем жены успевали приготовить сытный воскресный обед на обе семьи. Его уплетали с большим оживлением и под веселые разговоры. Затем мальчиков отправляли в воскресную школу, и после обеда делать было больше нечего. Мужья с женами уходили в свои спальни, а мой сосед отправлялся к какой-нибудь женщине. Меня же оставляли развлекать молодую особу, приходившуюся, как я полагаю, сестрой мужу моей хозяйки. Не знаю, откуда она бралась, но она неизменно там появлялась. Я позабыл почти все, что ее касалось, кроме чувства, что развлекать ее – мука мученическая. Сидя на диване рядом с ней, я поглаживал ее, а она поглаживала меня, и я даже порывался расстегнуть ей платье и проявлял другие «знаки внимания», она же сопротивлялась игриво, но твердо. Ее любимые словечки были: «А ну, хватит», «А ну, не тронь». Помнится, она меня не очень-то и привлекала, сопротивление же, которое она мне оказывала, и вовсе охлаждало мой пыл. Не могу даже объяснить, почему я продолжал к ней приставать. Думаю, дело в том, что время было послеобеденное, я не привык так много есть и не мог сосредоточиться на работе, а что еще с ней было делать? А если и было что, я не знал, как за это приняться.
Другим грубым развлечением были яростные женские ссоры. Совместные воскресные обеды тогда отменялись, обычное общение прекращалось. Причину этих скандалов я никогда не мог уяснить; может быть, дело касалось моего соседа, одного из мужей, или их обоих, или какой-нибудь неизвестной мне личности. В конце концов переходили к нескончаемым перебранкам на лестницах и попыткам втянуть в них мужей. Мужчины же не проявляли истинно мужской воинственности, а являлись домой запоздно, с видом побитых собак. Моя хозяйка была крайне озабочена здоровьем своей жилицы. Про былую подругу свою она говорила: «Сейчас мужчинам лучше на пушечный выстрел к ней не приближаться».
Эта фраза, громко произнесенная на лестничной площадке, застряла в моей памяти на долгие годы.
Однажды хозяйка зашла ко мне в комнату сменить наволочку; я сидел дома, и она втянула меня в некое подобие любовной игры. На ней было ситцевое платье, нечаянно или намеренно расстегнутое у ворота. Она начала упрекать меня за нескромные взгляды, которые я якобы бросал в ее сторону, и сказала, что, судя по моему поведению, я уже мужчина. А потом мой сосед, который до этого маячил в коридоре, заметил за ужином тоном заботливого друга, что если она полагает, будто я слишком молод для известных последствий, то она, по-видимому, ошибается.
Подобные мелкие происшествия в доме по ту сторону Кенсингтонского сада, где проходила моя личная жизнь, не давали мне покоя, вызывали противоречивые чувства, а порою и легкое отвращение и, к моей досаде, мешали с должным усердием переписывать лекции профессора Хаксли.
Это никак не соответствовало представлению о спокойной, безмятежной жизни вдали от дома, которую, отправляя меня в Лондон, воображала моя мать. Но мне и в голову не приходило рассказать ей обо всем начистоту, так что моей сексуальной жизни суждено было преждевременное и грубое начало, а может быть, и вообще все свелось бы к какой-нибудь постыдной истории, если б не умное вмешательство моей двоюродной сестры, которую отец попросил за мною присматривать.
Отец был из тех людей, что способны ценить дружественное к себе расположение, а своей племянницей он прямо-таки восхищался, поддерживал с ней постоянные отношения, и его мнение о Дженни Галл было очень высоким. Она работала продавщицей в отделе готового платья в до сих пор благополучно существующем магазине Дерри и Томса на Кенсингтон-Хай-стрит; Дженни Галл предложила мне навещать ее и время от времени куда-нибудь ее водить. Это напоминало старые времена в Саутси, когда я сопровождал элегантную леди из отдела готового платья; я знал, как в подобных случаях держаться, и мы прекрасно ладили, так что в ответ на ее настоятельные расспросы я в самых скромных и обтекаемых выражениях живописал ей недостатки моей квартиры, мешавшие моим ученым занятиям, и она быстро уловила суть дела и бросилась мне на помощь.
Двоюродная сестра моего отца сдавала комнаты на Юстон-роуд; отец объяснил матери положение, в каком я оказался в Уэстборн-парке, и та, преодолев естественную для нее ревность к родственникам мужа, мешавшую ей увидеть добрые качества моей тети Мэри, не стала возражать, так что меня с моим чемоданчиком доставили, скорее всего на извозчике, на мою новую квартиру. В колледж пришлось теперь ходить лишнюю милю, но зато не нужно было в сумерках бежать домой со всех ног, поскольку моя новая дорога пролегала через Гайд-парк, а Гайд-парк открыт для самых смелых лондонцев круглые сутки.
Занятно, что я не запомнил подробностей этого переезда, но у меня начисто вылетел из головы и адрес дома в Уэстборн-парке, в котором я жил перед тем, и даже имена хозяйки и жильцов. В памяти остались только факты, мною приведенные, и еще одна-две скабрезные детали, остальное же, касающееся этого кратковременного эпизода моей жизни, совершенно стерлось. Воспоминания же никак не связаны с остальным. Мне там не нравилось, и потому я попросту выбросил из головы детали. Не могу даже сказать, как долго продолжалось мое лондонское житье до переезда на Юстон-роуд – несколько недель или месяцев, да и какая разница, неделями больше или меньше заглядывал я, если можно так выразиться, в щелку жизни, рассматривая человеческие типы, превосходившие грубостью, низостью и своей животной сущностью все, что я до той поры видел. Никто из людей, с которыми я встречался прежде или потом, не был так вопиюще мерзок, как обитатели дома в Уэстборн-парке. Ни о ком из них я не могу вспомнить хоть что-нибудь положительное, а ведь вряд ли найдутся в моем прошлом еще какие-то люди, о которых нельзя было помнить хоть что-то хорошее и тем оправдать их. Но думаю, тут сыграло свою роль то, что в доме этом мы жили скопом. Мы напоминали обезьян в лондонском зоопарке до милостивого вмешательства сэра Чалмерса Митчела{117}. Набитые в одну клетку, они казались противнейшими в мире существами. Теперь, когда они живут просторнее и не в таких ужасающих условиях, даже бабуины выглядят вполне респектабельно.
Я мало что могу вспомнить о Дженни Галл, за исключением этого ее своевременного вмешательства. Она была высокая, уравновешенная молодая блондинка, воспитывавшаяся частью в Англии, а частью на Дальнем Востоке, где она плавала со своим отцом на его корабле. Она сообщила мне однажды, что была первой белой женщиной, посетившей острова Палау{118}, но почти ничего не могла припомнить из этих ранних впечатлений. Затем она исчезла из моего поля зрения, и только потом я узнал, что она уехала в Швецию и вышла замуж за шведа по фамилии Алсинг. Я превосходно помню, как иду по Найтсбриджу и разговариваю с ней, но почти все остальное стерлось из памяти. Не помню, до или после этой прогулки зашла она в известный магазин похоронных принадлежностей на Риджент-стрит. Подробности улетучились. Но, в конце концов, это совершеннейшие мелочи.
А вот дом 181 по Юстон-роуд вырисовывается для меня в мельчайших деталях. В восьмидесятые годы Юстон-роуд, как и большинство других лондонских улиц, представляла собой длинный коридор, застроенный высокими мрачными домами. Граничила она с северной частью Блумсбери. Дома эти были прижаты друг к другу и, в отличие от таких районов, как Бейсуотер, Ноттинг-Хилл, Пимлико, Килберн, не имели красивых крылечек. Зато от улицы их отделяла полоска земли – сад, где, правда, росли самое большее чахлая сирень или поникшая бирючина. К дверям надо было подняться по полудюжине ступенек, нижняя из которых находилась на уровне кромки подвального окна.
Не берусь судить, как выглядела жизнь сто лет назад, но отдаю себе отчет, что после наполеоновских войн начался быстрый экономический подъем и вскоре пришло время железных дорог. Железнодорожное сообщение на паровой тяге дало резкий толчок дальнейшему прогрессу, его политические последствия были поистине огромны, но оно и само по себе стало результатом колоссального всплеска энергии и делового размаха. Ничем не ограниченное частное предпринимательство на своем подъеме принесло весьма заметные и достойные сожаления плоды. Была введена система девяностадевятилетней аренды на землю, неимоверно обогатившая землевладельцев и практически помешавшая за время своего существования перестройке домов. Частные землевладельцы понастроили по всему Лондону множество на редкость неудобных жилищ, в которых суждено было обитать четырем или пяти поколениям, несшим на своих плечах повседневные тяготы подобного существования.
Только сейчас, столетие спустя, прежнее поветрие и тогдашний неудержимый поток корыстолюбцев оказались оттеснены ловкачами новой формации – почти столь же неразборчивыми в средствах и столь же недальновидными. С момента, как выросли эти уродливые здания, было уже невозможно избавиться от этих претенциозных подделок, выдающих себя за жилище цивилизованного человека. Они занимали землю. От них некуда было деться; люди поневоле селились в них и платили запрашиваемую высокую арендную плату. С точки зрения личной выгоды владельцев все здесь было хорошо и правильно. Для большинства лондонцев моего поколения эти ряды неразличимых, построенных на скорую руку домов казались таким же естественным явлением, как сентябрьский дождь, и, только обращая свой взор назад, начинаешь понимать всю неразумность и непродуманность строительства, жертвами которого все мы стали.
Неумные, лишенные воображения дельцы, которые застроили в XIX веке этими домами целые районы Лондона и на свои доходы приобрели себе более комфортабельные жилища, очевидно, думали, если они вообще не были лишены способности думать, что в городе сыщется достаточное количество преуспевающих людей среднего класса, способных арендовать подобные дома. В каждом из них были полутемный подвал с кухней и угольным подвалом и остальным, чему положено находиться ниже уровня земли. Выше располагались столовая, которая могла разделяться раздвижными дверями на малую столовую и кабинет; еще выше – гостиная, а над ней – этаж или два со спальнями, одна меньше другой. О ванной никто и не помышлял, а уборная оставляла желать лучшего. Предполагалось, что дешевая прислуга будет усердна и полна благодарности, так что и уголь, и помои, и все остальное будут таскать руками вверх и вниз по одной и той же лестнице. Таков был лондонский дом тех лет – прокрустово ложе, на которое укладывали основную часть все растущего населения самого быстрорастущего города в мире, где обитали многие тысячи промышленных рабочих и технических работников, клерков, студентов, иностранцев, которых привели сюда дела, музыкантов, учителей, художников, лиц свободных профессий, агентов, мелких чиновников, продавцов и всякого люда, занимавшего промежуточное положение между преуспевающим домовладельцем и обитателем трущоб. И множество множеств вливалось в эти шаблонные формы без малейшей возможности протестовать против подобной жизни или оттуда сбежать. С самого начала дома эти были отведены под субаренду, и их не слишком удачно пытались приспособить к реальным условиям времени. И только потому, что история застройки Лондона в XIX веке растянулась на столетие, а не уложилась в немногие годы, нам не дано осознать, какие беды эти дома с собой принесли, сколько убийств, погубленных жизней, сколько неосуществленных желаний имело своей причиной ужасные жилищные условия, характерные для Лондона в прошлом веке.
Впрочем, биография любого обитателя пухнувших на глазах больших городов девятнадцатого столетия, который пожелал бы соотнести историю своей жизни с историческим прошлым или предвидимым будущим, включит нечто подобное тому, что я рассказал о Лондоне – с его хаотичным и неуправляемым, подобно росту раковой опухоли, разрастанием. В этом отношении Нью-Йорк немногим отличался от Лондона, а доходные дома Санкт-Петербурга были и того хуже. От такого роста веет смертью, и трудно отделаться от опасения, что мир никогда не избавится от этого наследия прошлого. Нигде не принимались и до сих пор не принимаются в расчет интересы бесконечных и все более множащихся рядов служащих-профессионалов. Нигде не найти защиты от ловкачей – главной отравы идущего процесса – и их желания выколотить из вас сколько удастся. Земля в городах так дорога, что даже те, кто приносит обществу наибольшую пользу, вынуждены возвращаться с работы в дома, где из-за тесноты и дурных условий жизни им невозможно как следует отдохнуть, да и просто как следует выспаться.
В делах дядя Уильям понимал не больше, чем мой отец, да к тому же у него не было возможности подработать игрой в крикет. Он был суконщиком и, по словам моей матери, человеком оригинальным. Однажды я видел его, темноволосого мужчину с грустными глазами, обтрепанного и одетого во все черное. Холодным зимним вечером он приехал к нам в Атлас-хаус, перекусил с нами, потихоньку поговорил с моим отцом, оторвал от наших скудных средств полсоверена и уехал, чтобы вскоре помереть в лазарете работного дома. Он был женат на одной из двух сестер Кенди, дочерей мелкого хемпширского фермера; другая сестра так и не вышла замуж, и после смерти отца они с моей овдовевшей теткой погрузили свой скарб в фургон и, имея за душой всего несколько фунтов, переехали в Лондон, чтобы жить там, сдавая комнаты. Они решили поселиться в подвале, спать в передней кухне, а готовить в задней и обслуживать весь дом сверху донизу; столовую предполагалось сдать одному жильцу, гостиную – другому, а все спальни – каким-нибудь милым молодым людям или респектабельным девушкам; на это, считалось, они и просуществуют. Они не предвидели заранее, что мебель у них изотрется и что сами они износятся и изотрутся, так что год от года их комнаты и их обслуживание будут терять свою привлекательность. Они разделили судьбу бесчисленных вдов, старых слуг, сумевших «что-то сберечь» на черный день, жен мелких служащих, желавших хоть как-то помочь мужьям, и огромного числа неприметных немолодых женщин, лондонских квартирных хозяек, которые так безжалостно осмеяны в популярных романах. У более удачливых домохозяек, сдававших комнаты, была еще прислуга для черной работы, чтобы скрести и таскать, но моя тетка и ее сестра принадлежали к тем нищим, у кого слуг нет.
Когда кузина Дженни Галл перед моим отъездом с прежней квартиры пригласила меня субботним вечером на чай с тостами на Юстон-роуд, моя тетка и ее сестра приоделись для приема гостей – совсем как моя мать в Ап-парке – в чепчики и переднички, но они все равно показались мне не слишком опрятными, да они, бедняжки, и были такими, даже в сравнении с моей матерью в самые ее трудные дни в Атлас-хаусе. А как им было выглядеть иначе в доме, который сверху донизу топился углем, так что им постоянно приходилось таскать эти ведерки (шесть пенсов за ведерко) для своих постояльцев, вытирать пыль, мыть полы, выносить помои и золу? Мэри была маленькая ясноглазая женщина, с самого начала показавшаяся мне приветливой и милой; сестра была крупнее, глаза у нее были маленькие, а в профиль она немного напоминала попугая; разговаривала она рассудительно и производила впечатление мрачноватое; к тому же она имела склонность судить и осуждать. В то время как мы сидели и чинно беседовали, в комнату вошла темноглазая девушка примерно моего возраста и остановилась, застенчиво глядя на нас; на ней было хорошенькое платье простого покроя в модном тогда «художественном стиле». У нее было серьезное и милое лицо, хорошо очерченный овал, брови широкие, губы, подбородок и шея на редкость красивые. Она оказалась моей кузиной Изабеллой, на которой мне затем суждено было жениться.
Было условлено, что мне отведут одну из верхних комнат, а заниматься я буду по вечерам в передней кухне, при свете газового рожка. Комната была вся заставлена, по стенам – книжные полки, еще этажерка и пианино, на котором моя кузина по временам не очень искусно играла несколько разученных ею мелодий. Моя тетка штопала чулки, ее сестра недовольно просматривала счета, а иногда мы играли в вист, и за этим занятием мисс Кенди, она же тетя Арабелла, выглядела в точности как миссис Бетл у Лэма{119}. Ее раздражало то, как играет сестра. «Ну, я сглупила», – говорила тетя Мэри, предвидя ее упреки. «А ты не глупи, Мэри», – отвечала тетя Белла. Они говорили так друг другу с самого детства – с пятидесятых годов прошлого века.
Когда верхние жильцы отсутствовали или комнаты эти вообще пустовали, мы перемещались вечерами в гостиную или столовую. Если мне нужно было сосредоточиться, я поднимался к себе в спальню и работал при свече, часто в пальто, завернув ноги в чистое белье и засунув их, чтобы спрятать от дующего по полу сквозняка, в нижний ящик комода.
Большинство жильцов я забыл. Помню студентку из университетского колледжа, которая несколько лет снимала гостиную, и немку из столовой, чьи гости вызывали придирчивое любопытство тети Беллы. Среди них были мужчины, да к тому же иностранцы. «Нас это не касается», – туманно говорила тетя Арабелла, но дальше в проблему не углублялась.
На верхнем этаже жил старый бедный священник с женой; она вскоре умерла, и он последовал за ней. У него либо никогда не было прихода, либо он его потерял, так что жил на случайные заработки, иногда по праздникам или в обычные дни «сослуживая» постоянному пастырю. Так он и существовал до тех пор, пока один легкомысленный человек не послал за ним зимой на железнодорожную станцию открытую коляску и он не схватил воспаление легких. Очевидно, он пережил всех своих друзей, или они просто не объявлялись; он умер, не оставив завещания и, по сути дела, без гроша в кармане, и только мы с теткой сырым ветреным утром проводили его на Хайгетское кладбище; при нас его и опустили в могилу. Еще один отверженный из духовного сословия, старик, у которого капало из носу, торопливо прочел отходную. Я тогда впервые присутствовал на похоронах. Никогда бы не подумал, что священник может окончить свои дни столь бесславно и что Церковь может оказаться столь бессердечной к своим служителям. Церковь предстала передо мной тогда в новом свете. Моя маленькая тетка была его единственным кредитором и душеприказчиком, и, когда доктору было уплачено, старик остался еще всем должен.
Я прожил в доме под номером 181 по Юстон-роуд до конца моих студенческих дней. Изо дня в день во время сессии, если только я не вставал слишком поздно, я отправлялся в Южный Кенсингтон. Я шел с Изабеллой боковыми улицами к началу Риджент-стрит, где она работала ретушером у фотографа; там мы прощались на целый день, и я шел по Оксфорд-стрит до самой Мраморной арки и оттуда, через парк, на Эксибишн-роуд. Если я опаздывал, то уже не провожал Изабеллу, а ехал на поезде за три с половиной пенса с Говер-стрит (эту станцию сейчас называют Юстон-сквер) до Праед-стрит. И как только я попадал на Эксибишн-роуд, Юстон-роуд улетучивалась из моей памяти и студенческая жизнь вступала в свои права в качестве отдельной и особой части моего существования. Я снова думал о световых годах и геологических эпохах и о том, как прекрасно будет, когда придет долгожданный социализм и уйдет в прошлое нищета, жизнь раздвинет свои границы, приобретет большее достоинство и во всем мире воссияет солнце.