355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Бердников » История всемирной литературы Т.6 » Текст книги (страница 25)
История всемирной литературы Т.6
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:44

Текст книги "История всемирной литературы Т.6"


Автор книги: Георгий Бердников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 102 страниц)

Еще более радикальные выводы из общего разочарования в буржуазной современности делает в своей эстетической теории и художественной практике Теофиль Готье (1811—1872). Он приобрел во французской литературе ранг основоположника принципа «искусства для искусства», одного из мэтров будущей так называемой «Парнасской школы», он этого ранга добивался и им дорожил. Его предисловие к роману «Мадемуазель де Мопен» (1835) дает предельно резкие формулировки этого принципа, отрицает в самой категорической, вызывающей форме какие бы то ни было притязания искусства на социальную роль. Да и в самом творчестве Готье принципы «чистого искусства» весьма действенны.

Однако «парнасец» Готье рожден романтизмом, кровно с ним связан и только его судьбою может быть объяснен. Как Мюссе и другие поэты этого поколения, он тоже обескуражен установлением царства «лавочников» вместо царства свободы и братства. Но отличие его позиции в том, что горечь он стремится не подпускать к своему сердцу. Правда, отзвуки романтического скорбничества явственно слышатся в его стихах 30-х годов («Париж», «Сосна Ланд»); он с присущей ему язвительной четкостью обличает буржуазный век, наложивший на людской род «проклятье подлости» (сонет «Быть с веком наравне невыносимо доле»); проклятье это он считает неизгладимым и, воскрешая ламартиновский символический образ «Человеческого Каравана», вере в прогресс противопоставляет убеждение, что путь человеческий ведет лишь к смерти, небытию («Караван»).

Но, как бы формально совершенны ни были многие из этих стихов, в них уже не чувствуется той выстраданности, которой пронизаны сходные размышления Мюссе, даже когда Готье прямо варьирует мысль Мюссе о поэте, пишущем кровью сердца («Сосна Ланд»). Поэтому гораздо более характерна для него – в отношении к буржуазному «веку подлости» – реакция не возмущения, а отвращения – во всех смыслах: и психологическом, и изначально-буквальном («отвернуться» от века). Но в этом отношении он черпает и особую силу. Философский идейный мир его поэзии неширок; да Готье и принципиально возражал против возвышенных философских спекуляций, как либо бесплодных, либо фальшивых, поскольку всегда таящих в себе «утилитарный» смысл, и там, где он по инерции к ним обращался, он не столь оригинален (как в приводившихся выше примерах). Но в той сфере, которую он для себя избирает, он чувствует себя полновластным хозяином, и там он действительно может многое. Это сфера художественных форм.

Освободив искусство от «утилитарных» задач, Готье широко распахивает двери для свободы поэтической фантазии. Поначалу это была свобода романтико-иронического образца. Как и Мюссе, ранний Готье остроумно высмеивает своих собратьев-романтиков (цикл рассказов «Молодые французы», 1833); это не мешает ему тут же писать пространные поэмы и романы на романтические сюжеты («Альбертюс», 1832; «Мадемуазель де Мопен», 1835—1836; «Комедия смерти», 1838); но в разработке этих сюжетов постоянно сквозит ирония. Подобная круговерть иронии отвечает ее «немецкому» идеалу, и не случайно Готье увлекается идеями немецкого романтизма и творчеством Гофмана. Отсюда приходят в его поэзию и прозу и фантастика (повести «Ножка мумии» 1840; «Аррия Марцелла», 1852), и восприятие жизни как театра, игры («Мадемуазель де Мопен»). Все это стимулирует его программу «неутилитарного» искусства, придает остроту его противопоставлению художника и филистера. Этот последний аспект романтического двоемирия получает свое наиболее яркое воплощение в романтической литературе Франции именно в творчестве Готье (хотя, стоит снова подчеркнуть, без того трагического подтекста, который свойствен двоемирию, например, у Гофмана).

Но наиболее оригинален Готье там, где он, оставляя и романтическую философскую диалектику, и романтическую художественную игру, обращается к своему идеалу «вечного» искусства – вечного не только в эмоционально-оценочном плане («святое» искусство и т. д.), но и в том смысле, какой Готье вложил в это слово в программном своем стихотворении «Искусство» (1857): «но замысла запал влагайте в бессмертный матерьял» (пер. А. Эфрон). «Бессмертный матерьял» для Готье – это прежде всего строительный материал искусства: слово, звук, мрамор, – это сама форма, освобожденная от «привходящих» наслоений абстрактных идей и расплывчатых эмоций. По сути, это идеал искусства предметного, предельно объективированного, если и движимого эмоцией, то лишь одной – чувством наслаждения от своего господства над «матерьялом».

Эта тенденция проявлялась уже во многих ранних стихах Готье («Пейзаж», «Поле битвы», «Стена», «Грот»). Они не просто описательны, а, если точнее сказать, именно «предметны», ибо описание здесь неаморфно, детали строго отобраны и подчинены определенной художественной задаче. В полной мере это качество поэзии Готье выражается в его зрелых сборниках стихов – в «Испании» (1845) и знаменитых «Эмалях и камеях» (1852). Здесь «объективность» предстает прежде всего как виртуозная живописность и пластичность изображения. С тематической точки зрения эта поэзия традиционно романтична: прославление природы, любви, искусства, противопоставление искусства прозе жизни и течению времени и т. д. Но она уже и выходит за рамки собственно романтической традиции – именно благодаря своей очищенной предметности. Возникает характерный для поэзии Готье парадокс: по отточенности формы эти стихи могут произвести впечатление бесстрастного артистизма, но в то же время чувственная зримость и осязаемость образов сообщает им качество реальности, теплое дыхание жизни. А вместе с этим приходит и ощущение радости бытия во всей его полноте, новый оптимизм. Он выражается и в постоянном противопоставлении чувственного, языческого мира античности спиритуалистически-аскетическому миру христианства («Костры и могилы», «Поэма женщины» в «Эмалях и камеях»).

Все это определяет особое место Готье во французском романтизме. Если Мюссе на руинах романтической веры создал мир углубленного лирического психологизма, то Готье воздвигал на них памятники красоте материального, чувственно воспринимаемого мира. И здесь он тоже по-своему соприкасается с поэтикой реализма – в то время как его живописно-пластические опыты предваряют импрессионизм, а там, где он к этим опытам добавляет еще и эксперименты с музыкальной стороной стиха (например, «Вариации на тему «Венецианского карнавала»» или «Мажорно-белая симфония»), он прямо предвосхищает символическую поэтику «соответствий».

В итоге «чистое искусство» Готье предстает глубоко противоречивым. Оно оказывается вовсе не столь уж бесстрастным и «незаинтересованным», как он объявлял вначале в пылу полемики с «лавочниками» и «утилитаристами». Да он и сам внес потом существенную коррективу в свою теорию «чистого искусства», когда в 1847 г. в статье «О прекрасном в искусстве» сказал, что художник конечно же человек и не может не отражать в своем творчестве «убеждения и предрассудки» своего времени, но он должен делать это при условии, что «искусство будет для него целью, а не средством»; ни форма не может существовать без идеи, ни идея без формы. Преодолевая полемические крайности, Готье шел, таким образом, не к принципиальной «бесстрастности», а к требованию совершенной формы как непременного условия ценности искусства, в том числе и общественной его ценности, – требованию, на котором настаивал в эти годы и Флобер.

Гораздо более последовательный разрыв с объективной реальностью осуществляет в своем поэтическом творчестве Жерар де Нерваль (1808—1865). Сами названия программных сборников обоих поэтов символично-контрастны: если у Готье это «Эмали и камеи», то у Нерваля это «Химеры». Романтическое противопоставление мечты и реальности не только приобретает у него наиболее радикальные формы, но и отчетливо тяготеет к герметизму, к принципу абсолютного самовыражения, решительного исключения всякого адресата из круга поэтических намерений автора. О сборнике сонетов «Химеры» Нерваль сказал, что эти стихи «утратили бы всю свою прелесть при истолковании – если бы оно вообще было возможно». И действительно, в тенденции Нерваль – первым из французских поэтов – стремился к ограничению своего творчества кругом сугубо личного эмоционального и интеллектуального опыта, не подразумевающего никакой ответной реакции, никакого резонанса вовне. Это особенно обнаруживается в поздней поэзии Нерваля и, в частности, в «Химерах», где символическая образность чаще всего принципиально темна и рассчитана лишь на воссоздание определенной эмоциональной атмосферы посредством многозначных ассоциаций, формул скорее заклинательных, чем коммуникативно-выразительных («Обездоленный», «Мирто», «Антэрос»).

Но сама эта эмоциональная атмосфера тоже основана на романтическом мироощущении, только доведенном до крайней степени субъективности. И тут существеннейшую роль сыграл для Нерваля опыт немецкого философского идеализма и литературы немецкого романтизма, причем тоже преимущественно начального, «иенского» образца. Нерваль в этом смысле – наиболее «германский» из всех французских поэтов его поколения, и он сам это подчеркивал, говоря, что «старая Германия – наша общая мать».

В то же время внутренняя логика нервалевского романтизма основана на тех же посылках, что и у всех французских романтиков «скептического» направления. Об этом свидетельствуют объединенные в сборнике «Маленькие оды» (1852) стихотворения, создававшиеся с конца 20-х до начала 50-х годов и варьирующие в разных регистрах обостренное переживание романтического двоемирия («Знать и лакеи», «Дума о Байроне», «Черная точка»). Наиболее значительные произведения Нерваля в жанре художественной прозы – цикл повестей 1853—1855 гг. с «женскими» названиями и с единым внутренним замыслом («Октавия», «Изида», «Пандора», «Аврелия» и др.) – открывается повестью «Сильвия» (1853), самой конкретной из всех, и, точно так же как Мюссе, поэт не только предваряет эту свою «исповедь» обзором «странной эпохи», в которой жило его поколение, но и обобщает ее черты в том же духе, лишь еще более радикально – уже как Готье. В эту «эпоху упадка» он видит для поэта единственный выход в том, чтобы удалиться в «башню из слоновой кости», «подальше от толпы». И если Мюссе еще уповал на земную любовь, то Нерваль и любовное переживание возносит до небесных и мистических высот, переводит на статус «платонического парадокса».

Это стремление к трансценденции реального жизненного опыта – доминанта всей мировоззренческой и поэтической эволюции Нерваля. Уже в его стихах 30-х годов романтическая тема тоски по прошлому соединяется с темой предсуществования и перевоплощения душ («Фантазия», 1832), а у позднего Нерваля демонстративно размываются грани между прошлым, настоящим и будущим – совсем в духе новалисовской мистической космогонии. Горечь от сознания невозвратимости прошлого снимается тем, что изначально обращенная к прошлому мечта расширяется до универсальных пределов, утверждается как особый и более совершенный модус бытия вообще: «Мечта – это другая жизнь, в которой нам раскрывается мир Духа». В поэтической структуре «женских» повестей это стремление заменить реальный мир миром мечты совершенно отчетливо – причем сугубо индивидуальное (а в случае с Нервалем еще и болезненное) состояние грезящей души также возводится в ранг всеобщего бытийного закона. Жажда чисто религиозного самоутешения, неизбежная на этом пути, трансформируется в мечту о некой универсальной метарелигии: христианство одно уже не в силах излечить тоску, разросшуюся до космических размеров, поэтому от традиционных для романтизма сомнений в теодицее (поэма «Христос в Гефсиманском саду» в «Химерах») Нерваль идет к идее слияния спиритуалистического христианского культа с чувственным языческим, а затем вовлекает в этот космический круг и восточные религии; образы реальных женщин, оставивших горький или радостный след в жизни поэта, сливаются с образами культовых богинь, будь то Астарта, Артемида или Мария, – они тоже соединяются в единый образ всеобъемлющей мистической любви («Изида», «Аврелия», сонеты «Химер»).

В результате художественный мир Нерваля предстает как эзотерический образ некоего нового индивидуального космоса-хаоса. Специфически романтический парадокс в том, что Нерваль настаивает на общезначимости этого мира. В повестях он прекрасно отдает себе отчет в том, что рассказывает порой о болезненных видениях (болезненных в прямом, клиническом смысле – периода пребывания его в психиатрических лечебницах), но он видит в этом свой «долг» перед людьми, и он ищет в этих видениях возможности некоего обновления для всего человечества («Аврелия»). Крайний эзотеризм уживается здесь с романтическим мессианством.

В своем романтическом радикализме Нерваль был не одинок – на той же линии, например, расположены творческие поиски Мориса де Герена, чья написанная лирической прозой поэма «Кентавр» (1840) также движима идеей растворения индивидуальной души в космосе. Французский романтизм в этих своих проявлениях непосредственно подготавливает многие существенные черты символистской поэтики и вообще философии декаданса конца века.

ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ И РЕВОЛЮЦИОННАЯ ПОЭЗИЯ. БЕРАНЖЕ. БАРБЬЕ МОРО

Традиции передовой поэзии периода Великой французской революции заглохли в годы Первой империи, поскольку Наполеон преследовал всякое свободомыслие, особенно отголоски якобинства, и поставил деятельность писателей под контроль министерства полиции. Мари-Жозефу Шенье пришлось отказаться от поэзии, а поэт-республиканец Теодор Дезорг умер в тюрьме.

Протест против реакционного курса Реставрации вызвал новый подъем оппозиционной поэзии самых разных оттенков. На первых порах она развивалась как отражение униженного и негодующего национального чувства. Заглавие книги молодого поэта Казимира Делавиня (1793—1843) «Мессенские стихотворения» (1818) напоминало об унижении Мессены в борьбе со Спартой. Поэт горячо славил не только освободительную борьбу Древней Греции, но главным образом Францию, ее патриотические традиции, оплакивал поражение французского оружия при Ватерлоо. Книга вышла в ту пору, когда землю Франции еще топтали интервенты, – отсюда ее успех.

Много беспокойства доставили правящим кругам Реставрации патриотические песни поэта-бонапартиста Эмиля Дебро (1798—1831), одного из первых во Франции создателей наполеоно вской легенды. Песни Дебро («Колонна», «Солдат», «Ты помнишь ли?» и др.) поэтизировали Наполеона, места его сражений, его сподвижников – офицеров и солдат. Упоминать имя Наполеона в печати до его смерти в 1821 г. было запрещено – и песни эти ходили по рукам, не только навлекая на автора судебные преследования, но и стяжав ему популярность среди бонапартистов и в народной массе; изданы были они полностью лишь в 1833 г. стараниями Беранже, уважавшего и любившего этого песенника-патриота.

Крупнейшим явлением революционной поэзии периода Реставрации явилось творчество Пьера-Жана Беранже (1780—1857). Выходец из демократических слоев, он был современником войн революции, мужественно противостоявшей полчищам интервентов, и на всю жизнь сохранил пылкий патриотизм тех лет, который, по его словам, стал «величайшей... единственной страстью» его жизни.

Первым своим песням, слагавшимся около 1800 г., Беранже сначала не придавал значения, но затем понял, что они отвечают глубоким требованиям его «музы, вполне современной и совершенно французской». Поэт стал одним из зачинателей критического реализма XIX в. и недаром так был ценим Бальзаком, Стендалем и Мериме.

Беранже многим обязан великим мастерам классицизма XVII в. Корнелю и Расину. Из их школы он вынес представление о том, что «простое – необходимый элемент возвышенного». Но еще более высоко ставил он Мольера и баснописца Лафонтена. К числу любимейших его писателей принадлежали также Рабле, Аристофан и Ювенал.

Но от эпигонов классицизма молодого поэта отталкивала их безучастность к современной французской действительности, их монархизм, привязанность к мифологической образности, а также салонно-аристократический, словно отцеженный, язык, полный чопорных и жеманных перифраз. Сам Беранже не раз подчеркивал, что своими убеждениями обязан прежде всего «народному инстинкту», и именно этот «инстинкт» утверждал его в желании работать прежде всего над жанром исстари излюбленной народом песни. Уже сам этот выбор и постоянная верность Беранже этому жанру отделяют его заметной чертой от других крупных представителей французской поэтической культуры XIX в. Если те в своих эстетических воззрениях и в своем творчестве адресовались, в общем-то, к просвещенным социальным слоям, то Беранже с самого начала подразумевал для себя в качестве аудитории широкие народные массы, стремился говорить на их языке, и там,

где, к примеру, Гюго метал на тиранов громы и молнии с вершин поэтического Олимпа, Беранже припечатывал их к позорному столбу сочной издевкой во вкусе парижских предместий.

Общедоступность выражения отнюдь не исключала поэтической виртуозности, а, напротив, обогащала ее. Поэзия Беранже, жадно впитывая все красоты фольклорной песенной образности, переплавляла их в себе и возвращала народу в форме, которая в лучших его песнях отшлифована до ювелирной тонкости. При этом Беранже сохранял редкое чувство стиля – он избегал заимствовать специфические приемы «высокой» поэзии, но и никогда не стремился быть нарочито упрощенным. Его песни отточенны, но не изысканны, точно так же как они просты, но не примитивны. Их общедоступность – результат не расчетливого заискивания перед массами, имитации их языка, а глубокого, органического проникновения в стихию народной поэтической культуры, в строй народного мышления. Именно в этом величие Беранже как поэта.

Отсюда и все более частные черты песенной поэзии Беранже – юмористически-сатирическая заостренность образов, разящая афористичность, выдержанная в духе народных пословиц и поговорок, напевность, создаваемая виртуозно разработанной системой рефренов и внутристрофных повторов. Строфы песни пронизаны у него единой общей, но разными гранями повернутой мыслью, рефрен подчеркивает эту мысль, а рифма становится уже не просто «достаточной», как было у классицистов, а «богатой», т. е. с опорной согласной. Стараясь свои песни «сажать верхом» на популярные музыкальные мотивы, Беранже должен был своим текстом вытеснить их старый, всем известный текст. Это была нелегкая задача, но поэт совладал с нею не только благодаря умению откликаться на злободневные вопросы современности, но и благодаря богатству своего языка, полного разговорных интонаций, ярких метафор, веселых каламбуров, игривых двусмысленностей.

В 1815 г. вышел из печати первый сборник Беранже «Песни нравственные и другие». В нем уже проявились особенности мастерства поэта: сатирическое изображение современной жизни, искусство реалистической типизации, хорошо отработанный звучный стих. Правда, песни эти еще были проникнуты настроениями беспечной анакреонтики, эпикурейской поэтизации – в духе просветительства XVIII в. – законов природы, определяющих право человека на все земные радости; лишь изредка и приглушенно проскальзывают намеки на минувшую революцию. В сборнике оказалось немало фривольных песен – тоже дань французской песенной традиции. Политическая сатира прозвучала лишь в песне «Король Ивето», иносказательно критиковавшей наполеоновские войны и пышную роскошь императорского двора.

Шаловливое анакреонтическое «обрамление» и гривуазные интонации сохранялись во всем творчестве Беранже 1816—1829 гг. Поэт считал, что такая форма политической песни будет доходчивей для читателей из народа и не помешает им понимать основное существо дела. Так, в веселой застольной песне «Моя республика» он пропагандирует дорогую ему республиканскую идею.

Широкую известность поэту принесли новые песни, включенные в двухтомник 1821 г. и в сборники 1825 и 1828 гг. Они выражали народное недовольство Реставрацией и со своей стороны активно разжигали это недовольство.

Весьма ярок цикл антидворянских песен Беранже, где, пользуясь приемом монологического саморазоблачения персонажа, поэт создает ряд выразительных сатирических типов. Таков возвращающийся из эмиграции чванный и скудоумный вельможа («Маркиз де Караба»), такова распутная и надменная аристократка, перечисляющая целую вереницу своих любовников («Маркиза де Претентайль»). Поэт пользуется и формой хоровой песни («Челобитная породистых собак», «Белая кокарда»).

Еще резче, пожалуй, бичевал Беранже католическое духовенство, и в частности иезуитов, черной массой надвинувшихся на Францию («Святые отцы», «Миссионеры», «Смерть Сатаны»). Этим мракобесам в сутанах, сеятелям тьмы, гонителям человеческих радостей, поэт противопоставил простого деревенского аббата, который не запрещает крестьянам поплясать в воскресенье и снисходителен к легкомыслию девушек («Мой кюре»).

Хотя Беранже считал себя деистом, т. е. веровал в бога как создателя вселенной, он отвергал всю церковно-католическую догматику, ее представления о потусторонних силах («Ангел-хранитель»). Сотворив земной шар со всеми его благами на потребу человеку и являясь тем самым защитником человеческих радостей («Бог простых людей»), господь не вмешивается в земные дела, но все же решительно отмежевывается от вершащегося на земле зла («Добрый бог»).

Отрицая идею божественного происхождения монархической власти, Беранже в песне «Людовик XI», которую считал одной из самых больших своих удач, создал образ одинокого,

старого, злого короля, ненавидящего всех и каждого и ненавидимого подданными. В сатирической песне «Священный союз варваров» Беранже иронизировал над реакционным альянсом монархов Европы, а в песне «Священный союз народов» торжественно воспел богиню мира, которая нисходит на землю, чтобы положить конец войнам и сплотить народы в их мирный и подлинно священный союз.

Многообразны формы и оттенки песенной сатиры, при помощи которых Беранже дискредитировал Реставрацию. «Вся сущность национального духа Франции высказалась в песнях Беранже в самой оригинальной, в самой французской и притом в роскошно поэтической форме», – писал Белинский.

Приверженцам Реставрации Беранже противопоставлял людей из народа как носителей здравого смысла, мужества, честности, чувства собственного достоинства, а главное – стойкого патриотизма. Простолюдин – его любимый герой. Это и бродячий скрипач, отказывающийся услаждать своим искусством интервентов («Разбитая скрипка»), и площадной актер, рассыпающий свободолюбивые остроты («Надгробное слово Тюрлюпену»), и старый нищий («Нищий»), и беззаботные обитатели мансард («Беднота»), и старые солдаты, ветераны войск революции и Наполеона. В песнях о солдатах благоговейная память о революции XVIII в. и осуждение деспотизма и монархических амбиций Наполеона («Пятое мая») соседствовали с апологией императора («Старый сержант», «Старое знамя», «Старый капрал»).

Революционность буржуазной демократии нашла в песнях Беранже ярчайшее выражение, потому что он с плебейской прямотой и бесстрашием боролся от имени народа против Реставрации. Галерея реалистически обрисованных современных типов дает правдивое представление об этом периоде истории Франции.

Реакционеры ненавидели поэта, и он не раз подвергался судебному преследованию, что еще больше упрочивало широчайшую популярность Беранже. По выходе из тюрьмы в 1828 г. он в песне «14 июля» воспел день взятия Бастилии; это прозвучало как пророчество о новой революции.

В сборнике «Новые и последние песни» (1833) Беранже уже отмежевывался от Июльской монархии, относительно которой питал вначале иллюзии. По-новому, более сурово звучит здесь и народная тема. В песне «Жак» («Сон бедняка» в переводе Курочкина) Беранже создал реалистический образ бедняка крестьянина, неустанного труженика, который не в силах выбиться из нищеты. А в полной возмущения и социального протеста песне «Старик бродяга» Беранже положил начало столь популярному в дальнейшем жанру песни-спора, в котором труженик обличает несправедливое к нему буржуазное общество «богачей». Правда, в сборнике 1833 г. еще не появилось ни одной из тех песен (позже опубликованных в брошюре 1847 г. и в посмертном сборнике), в которых Беранже от своего лица резко осуждал аморализм и эгоистическое самодовольство буржуазии («Улитки»), воспевал океан народного гнева, в котором потонут все монархи («Потоп»), торжество неумирающего революционного начала («Идея»).

Внутренние противоречия все более овладевали поэтом, уехавшим из Парижа в провинцию вскоре после Июльской революции. Он «не переставал быть человеком, вскормленным республиканскими идеями», но в то же время питал иллюзии относительно буржуазной демократии: он считал, что «верхи» и «низы» бывшего третьего сословия отделились друг от друга лишь в силу недоразумения, что они должны пребывать в единстве.

Эта надежда на мирное преобразование общества нашла свое отражение и в цикле «социалистических» песен, созданных поэтом под влиянием идей утопического социализма; в этих песнях отчетливо ощущается влияние романтизма. Беранже призывает к самосовершенствованию, воспевает братство, участливость к чужому горю («Четки горемыки»). В знаменитой песне «Безумцы» поэт прославляет Сен-Симона, его ученика Анфантена и Фурье как великих людей, открывших человечеству новые пути. Будущий гармонический строй мыслится поэту основанным на началах альтруизма и «демократизированного христианства» («Четыре эпохи»).

Революцию 1848 г. Беранже встретил настороженно и недоверчиво, а кровавое подавление парижского июньского рабочего восстания 1848 г. привело его в ужас. В трагической песне «Барабаны» он заявил, что тщетно верил в возможность братства людей: нет, только потоки их крови братаются на мостовой.

Настроения разочарования и утраты иллюзий омрачили последние дни и песни поэта, но неизменно верным оставался он своему стремлению воплощать в поэзии трезвый и справедливый народный взгляд на жизнь. Именно это – наряду с воспринятыми Беранже традициями просветительского реализма – обусловило глубоко реалистическую основу его песенного искусства и привлекло к нему симпатии всей передовой Франции. Следы влияния Беранже можно обнаружить не только у его современников – поэтов революций 1830

и 1848 г., но и у поэтов Парижской коммуны (Потье, Клеман), и в знаменитом стихотворении Рембо «Руки Жанны-Мари», посвященном героям Коммуны. Органическая народность поэзии Беранже сделала ее глубоко созвучной и идеям русской революционной демократии – не случайно Беранже стал одним из самых популярных в России иностранных поэтов XIX в.

Революция 27—29 июля 1830 г. вызвала к жизни свою поэзию. Многие поэты – Виктор Гюго, Марселина Деборд-Вальмор, Казимир Делавинь, Петрюс Борель, Эмиль Дебро, народные шансонье – воспевали в песнях, одах, кантатах и гимнах «три славных дня» и принесенные ими надежды на наступление некоего «золотого века». На все лады высмеивалось падение Реставрации и бегство Карла X.

Однако уже в августе 1830 г. произошло событие, прозвучавшее резким диссонансом к этой ликующей поэзии. Никому еще не ведомый поэт Огюст Барбье (1805—1882) напечатал сатиру «Раздел добычи», сразу же получившую широкую известность. Сатира начиналась с описания июльского зноя, колокольного звона, свиста пуль и вздыбившегося, подобно морю, парижского народа, идущего на приступ с пением «Марсельезы». Революция персонифицировалась в образе богини Свободы – дочери народа, плебейки, сильной, полногрудой и широкобедрой, с хриплым голосом и мужскою походкою. А элегантные завсегдатаи дворянского бульвара в страхе прятались по домам и смотрели сквозь занавески, как великая народная масса, «святая чернь», устремлялась к бессмертию. Романтической патетике начальных строф поэт с резкой контрастностью, напоминающей знаменитую картину Делакруа «Свобода на баррикадах», противопоставлял наступившие далее послереволюционные будни, когда великий Париж вдруг превратился в отвратительный, вонючий сток нечистот, в трущобу, где мошенники и бесстыжие стяжатели стремятся прикарманить кусочек галуна или окровавленный лоскут павшей власти.

Сатира Барбье, романтическая по своей образности и контрастам, по кипучей силе ямбов, по энергии намеренно-грубого языка, была исполнена жизненной правды. Словно в каком-то озарении Барбье открыл современникам механизм буржуазных революций, где так прекрасна и бескорыстна борьба народа, но где плоды народной победы достаются буржуазии. В этой поразительной способности увидеть и воспроизвести в искусстве трагедию совершившего революцию народа Барбье пошел далее Беранже. Замечательна и его сатира «Корсиканец», где поэт не менее темпераментно развенчивает культ Наполеона. В других сатирах Барбье обличает общество Июльской монархии, его унылую посредственность, продажность, упадок его культуры («Известность», «Терпсихора», «Смех», «Царица мира»). Говорит он и о том, как измельчала Франция сравнительно со временем Великой французской революции («Девяносто третий год»).

Однако политическая позиция Барбье оказалась неустойчивой – вскоре он поддался религиозным и консервативным настроениям. Это отразилось в некоторых стихотворениях сборника «Ямбы» (1831). Впрочем, после своей поездки в Англию Барбье выпустил в 1837 г. новый сборник «Лазарь», где целый цикл стихотворений посвящен неописуемой нужде английского народа и рабочего класса. Одна из таких сатир – «Медная лира» – исполнялась впоследствии на знаменитых «правительственных концертах» Парижской коммуны в Тюильрийском дворце.

Новый этап развития революционной поэзии ознаменовало собой появление еженедельного журнала стихотворной сатиры «Немезида», создателем которого был поэт Огюст-Марсель Бартелеми (1796—1867) при участии Жозефа Мери. В течение года «Немезида» клеймила правительство Июльской монархии за его внешнюю и внутреннюю политику, высмеивала его министров, с негодованием говорила о нищете и голоде трудового народа. Классицист по своим художественным приемам, Бартелеми не раз обнаруживал искреннюю боль за угнетенный народ. В сатире «Лионское восстание» он яркими красками описывал нужду и нищету лионских ткачей.

После прекращения издания «Немезиды» наиболее ярким и талантливым продолжателем боевого дела Бартелеми стал поэт-наборщик Эжезипп Моро (1810—1838).

В песнях конца 20-х годов Эжезипп Моро славил своего учителя Беранже, заключенного в тюрьму, воспевал свободу, за которую сражаются в Греции и которой пора прийти во Францию (песня «Мне восемнадцать лет»). Во время Июльской революции юноша-поэт принял деятельное участие в уличных боях и был возмущен провозглашением Июльской монархии. В июле 1832 г. он сражался на парижских баррикадах на стороне левых республиканцев; в песне «5 и 6 июня 1832 года» воспевал негодование обманутого народа и благородные цели восстания, оплакивал гибель его борцов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю