Текст книги "Набоков: рисунок судьбы"
Автор книги: Эстер Годинер
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 45 страниц)
Какую статую, невольно, по первой ассоциации, вообразит здесь читатель? Скорее всего – всем известного «Давида» Микельанджело, с пращой, из которой он в неравном поединке с филистимским гигантом Голиафом поразил его прямо в глаз. По-немецки, производное от того же корня филистёр (philister) – это ограниченный, самодовольный человек, невежественный обыватель, ханжа и лицемер. Не хотел ли таким образом посрамить пошлость обывательского Берлина беззаконно по нему разгуливающий неглиже русский эмигрант Годунов-Чердынцев? Недоказуемая эта ассоциация слишком соблазнительна – она так «к лицу» герою, что трудно отказать ей, по крайней мере, в вероятностной правомочности, тем более что не страдавшая скромностью самооценка Набокова вполне допускает подобную параллель с великим скульптором и к тому же поэтом.
Дождь, который «внезапно усилился и понёсся через асфальт», выручил Фёдора из ставшей тупиковой ситуации: «Полицейским … ливень, вероятно, показался стихией, в которой купальные штаны – если не уместны – то, во всяком случае, терпимы».19281 Смолоду и на всю творческую жизнь прижился у Сирина-Набокова постоянный приём: «знаки и символы» природы всегда на страже интересов симпатичного автору героя, и в трудную минуту любая из стихий, по велению автора, мобилизуется, чтобы его выручить, враждебным проискам наперекор.
Вечером, во время прощального, совместного с Щёголевыми ужина, «Фёдор Константинович рассказывал, не без прикрас, о приключившемся с ним»,19292 а затем, в своей комнате, «где от ветра и дождя всё было тревожно-оживлённо», он пытался прикрыть раму, но «ночь сказала: “Нет” – и с какой-то широкоглазой назойливостью, презирая удары, подступила опять».19303 Стихии, провокацией автора, в этот судьбоносный день и на ночь глядя не дают покоя Фёдору – ему придётся засесть за «тревожно-оживлённое» письмо матери. Это письмо, за изъявлением родственных чувств, пронизано ощущением странности жизни, присутствия в ней каких-то таинственных сил, отчуждающих понимание даже давно привычных вещей, придающих им какие-то новые значения: «Я думаю, что к о г д а – н и б у д ь (разрядка в тексте – Э.Г.) со всей жизнью так будет».19314 «Когда-нибудь» – это, видимо, не в этом мире, а в том, потустороннем, где только и станет, наконец, постижимым недосягаемое здесь абсолютное знание. «Завтра уезжают мои хозяева, – пишет Фёдор – и от радости я вне себя: в н е с е б я, (разрядка в тексте – Э.Г.) – очень приятное положение, как ночью на крыше».19325 Этими образами – «вне себя» и «ночью на крыше» – Фёдор стремится передать состояние промежуточное, как бы парящее между прошлым и будущим, в которое он устремлён и к которому он внутренне готов: «…теперь я совершенно пуст, чист и готов принять снова постояльцев … вот напишу классический роман, с типами, с любовью, с судьбой, с разговорами».19336
Груневальдское преображение состоялось: зарядившись наново уверенностью в себе и свежим зарядом безудержной вербальной агрессии, Фёдор наотмашь сметает в мусорную корзину всё, что в ненавистной, «тяжкой, как головная боль», Германии претендует на звание современной литературы, – заодно отправляя туда же «наш родной социальный заказ» (в советской литературе) и заменяющую его в эмиграции «социальную оказию», – то есть полностью дискредитирует претендующую на победную доминантность социальную ангажированность литературы, полагая её губительным ущемлением свободы воли художника и заведомым обесцениванием плодов его труда. Фёдор доверительно сообщает матери «о моём чудном здесь одиночестве, о чудном благотворном контрасте между моим внутренним обыкновением и страшно холодным миром вокруг; знаешь, ведь в холодных странах теплее в комнатах, конопатят и топят лучше. … А когда мы вернёмся в Россию?».19341
Воспользуемся подсказкой Долинина: «Набоков, по-видимому, полемизирует со стихотворением Адамовича “Когда мы в Россию вернёмся…” (1936)» [ниже стихотворение приводится полностью – Э.Г.], однако у Набокова оппозиции «холодно – тепло» придаётся иное, нежели у Адамовича, символическое значение. Холод у Набокова ассоциируется не с далёкой заснеженной Россией, как у Адамовича, а с заоконной, но чуждой и холодной Германией, в то время как тепло у него – не слишком тёплая и душная больничная палата русского зарубежья, в которой, как обречённо скорбит Адамович, суждено умереть, а «внутреннее тепло индивидуального творческого сознания», как ощущает это Набоков.19352 И далее в письме матери продолжается, в сущности, та же скрытая дискуссия – с другим, но из того же, враждебного Набокову лагеря, оппонентом – Г. Ивановым. В статье «Без читателя», опубликованной в пятой книге «Чисел», давний недруг Сирина, поэт Георгий Иванов, патетически потрясая «ключами от России», отказывает в праве на них тем, кто позволяет себе оставаться на поле «чистого искусства».19363 Набоков же, по-видимому, знакомый с этой статьей, обыгрывает эту метафору на свой лад: «Мне-то, конечно, легче, чем другому, жить вне России, потому что я наверняка знаю, что вернусь, – во-первых, потому, что увёз от неё ключи, а во-вторых, потому, что всё равно когда, через сто, через двести лет, – буду жить там в своих книгах или хотя бы в подстрочном примечании исследователя. Вот это уже, пожалуй, надежда историческая. Историко-литературная… “Вожделею бессмертия, – хотя бы его земной тени”».19374
Подведение итогов этого знаменательного дня вступило в силу ночью. Когда, под шёпот дождя, у Фёдора, «как всегда, на грани сознания и сна», начало «вылезать наружу» упоительной изобретательности остроумие «словесного брака», чудовищно перегруженного разного рода литературными ассоциациями и реминисценциями,19385 – к нему пробился телефонный звонок из потусторонности, предвещающий давно выстраданную и теперь, видимо, заслуженную Фёдором встречу с отцом. С этого момента, несмотря на впечатление стихийной сновидческой фантасмагории – со странными ассоциациями задыхающегося на бегу Фёдора и нагромождениями на его пути нелепых препятствий, весь эпизод о сне героя последовательно строится на компонентах, логически тщательно отобранных и оправданных неразрывной и судьбоносной связью жизни и творчества Фёдора с памятью о его отце. Всё, с самого начала и до конца, продумано и не оставляет сомнений в истинности вести, ниспосланной сыну благословляющим его отцом. Участники все в сборе, и каждый безукоризненно выполняет отведённую ему роль. На неожиданный, среди ночи, звонок отвечает Зина – именно ей, верящей в подлинный, природного происхождения дар своего избранника, ставшей его Музой, доверяется эта функция.
И где, как не на старой квартире, уместно состояться этой встрече, – ведь именно там сын пытался написать биографию отца, стремясь постичь, насколько это возможно, тайны его человеческой и творческой натуры. И бывшая хозяйка Фёдора, «хищная немка» Clara Stoboy из второй главы «Дара», – как зомби, точно выполняет потусторонний заказ: среди ночи срочно звонит Щёголевым, представившись Зине изменённым, для изъявления лояльности порученной ей миссии, именем – Egda Stoboy ([Вс]егда с тобой). Когда же Фёдор, торопясь, «натянул фланелевые штаны» (днём украденные, но во сне тем же похитителем возвращённые) и «пошёл, задыхаясь, по улице», то вдруг обнаружилось нечто странное: «В это время года в Берлине бывает подобие белых ночей» – воздух «прозрачно-сер», «туманные дома», «матовые улицы», «серая мгла» – одним словом, нелюбимая русским эмигрантом немецкая столица начала вдруг угодливо мимикрировать, маскируясь под незабвенную, ностальгической муки петербургскую «серость и сырость».
Далее, на углу, какие-то ночные рабочие разворотили мостовую, и «всякому», в том числе и Фёдору, пришлось пролезать через «узкие бревенчатые коридоры», подозрительно похожие на укреплённые окопы времён Первой мировой войны (которые отцу будущего писателя, в 1916 году посетившего Англию с группой, представлявшей российскую прессу, даже и специально возили показывать – во Фландрии).19391 Затем мимо Фёдора прошёл пастор, выводивший из гимназии учившихся там ночью слепых детей, ведомых парами и в тёмных очках, – и тот оказался почему-то портретно похожим на «лёшинского сельского учителя Бычкова», персонажа из рассказа Набокова «Круг», прототипом которого был В.М. Жерносеков, сельский учитель в Выре, имении Набоковых, летом 1905 года учивший шестилетнего Володю и его младшего брата русской грамоте, а заодно и пытавшийся популярно пропагандировать им свои политические взгляды. Впоследствии, он, по слухам, был расстрелян большевиками за принадлежность к партии эсеров.
Чему теперь мог учить ночью слепых детей как бы воскресший бывший эсер? В этом же рассказе, сателлите «Дара», как называл его Набоков, в роман, однако, не включённом, автор воссоздал, в образе старшего Годунова-Чердынцева, натуралиста, путешественника, благородного человека, основные черты своего отца, Владимира Дмитриевича Набокова.19401 Наконец, Миша Березовский – Фёдор заметил его силуэт в окне русского книжного магазина, где работал продавцом этот молодой человек: там горел свет и выдавали книжки ночным шоферам. Миша протягивал кому-то чёрный атлас Петри. Это был тот самый Миша Березовский, который во второй главе, в зимнем Петербурге конца 1919 года, пришёл за Фёдором, чтобы отвести его к своему дяде, географу Березовскому, сообщившему, что «по сведениям, ещё не проверенным», отца Фёдора «нет больше в живых».19412 Э.Ю. Петри (1854-1899) – профессор географии и антропологии Петербургского университета, под редакцией которого были изданы два атласа;19423 эпитет «чёрный», скорее всего, ассоциативно связан Набоковым с «чёрными» годами революции и гражданской войны в России, кардинально изменившими её статус на геополитической карте мира.
И в довершение всего этого лихорадочного, во сне, марафона – как мог Фёдор заблудиться в районе, где он прожил две главы? «Волнение опять захлестнуло его, как только он попал в район, где жил прежде. Было трудно дышать от бега, свёрнутый плед оттягивал руку [плед из России, который накануне, днём, был украден – Э.Г.], – надо было спешить, а между тем он запамятовал расположение улиц, пепельная ночь спутала всё, переменив, как на негативе, взаимную связь тёмных и бледных мест, и некого было спросить, все спали». Даже когда он нашёл свою улицу, узнав кирку с окном «в арлекиновых ромбах света» (возможно, напоминавших витражи на террасе дома в Выре), он наткнулся на неожиданное препятствие: из-за сваленных здесь для каких-то завтрашних торжеств флагов «нарисованная рука в перчатке с раструбом» со столба предписывала Фёдору идти в обход, к почтамту, но он боялся снова заблудиться и перелез через похожие на баррикады «доски, ящики, куклу гренадёра в буклях, и увидел знакомый дом, и там рабочие уже протянули от порога через панель красную полоску ковра, как бывало перед особняком на Набережной в бальную ночь. Он взбежал по лестнице, фрау Стобой сразу отворила ему».19434 Какой «знакомый дом» увидел Фёдор? Уж не померещился ли ему свой, родной, в Петербурге? По какой лестнице он взбежал? Какая «красная дорожка» может быть у входа в немецкий дом с пансионом? И до балов ли там?
Создаётся впечатление, что Набоков изобразил маршрут Фёдора, проложенный сновидением для встречи с отцом, – так, как если бы он в лихорадочном, пародийно настроенном калейдоскопе, на бегу, заново повторил весь путь и всё пережитое с начала эмиграции, пройдя все круги ада, устроенные «дурой-историей», – со всеми нелепостями её войн, революций, изгнания, после чего, всё претерпев и преодолев все препятствия, удостоился, наконец, возвращения в «знакомый дом», в Петербург, к воссоединённой семье, к уже постеленной у подъезда красной ковровой дорожкой, к предстоящему по этому случаю ночному балу, – беспокоясь только о том, не нужно ли всё-таки «потом» зайти на почтамт, – «если только матери у ж е не отправлена телеграмма» (разрядка автора – Э.Г.). Вся эта контаминация, состоящая из разнородных, как будто бы не связанных друг с другом эпизодов, этот бег с препятствиями, видимо, были необходимы Фёдору как завершение некоего цикла его жизни, который, после встречи с отцом, пусть во сне, прорвался бы в спираль, выводящую Фёдора на новый её этап.
Преодоление этого рубежа – в сущности, что-то вроде экзамена, – даже у фрау Стобой горело лицо, и белый медицинский халат демонстрировал, что она понимает крайнюю значимость для Фёдора этой встречи – не сорвалась бы: «Только не волноваться, – сказала она. – Идите к себе в комнату и ждите там».19441 Напряжение этого момента Набоков передаёт, не постеснявшись впервые показать своего героя, такого всегда внешне сдержанного, эмоций своих не выдающего, – на этот раз – в состоянии, близком к нервному срыву: «Он схватил её [фрау Стобой] за локоть, теряя власть над собой, но она его стряхнула». И у фрау Стобой, от не меньшего, видимо, шока, послышался «звон в голосе», и в комнату она Фёдора – «втолкнула».19452 Похоже, что Набоков, с его собственными представлениями о двоемирии и специфике проявлений потусторонности в человеческой земной жизни, в данном случае стремился описать их таким образом, чтобы убедить читателя, что он отмежёвывается от любителей дешёвых игр в мистику, на которые были падки эпигоны символизма. Потусторонность – мир, фривольности не допускающий, и выход на такой уровень контакта с ним должен иметь на то исключительно веские основания.
«В комнате было совершенно так, как если б он до сих пор в ней жил: те же лебеди и лилии на обоях, тот же тибетскими бабочками … дивно разрисованный потолок»,19463 – опять-таки, Фёдор, из-за «ослепительного волнения» («ожидание, страх, мороз счастья, напор рыданий») – здесь сам не свой: он, всегда такой наблюдательный, не замечает бросающиеся в глаза изменения, произошедшие в комнате. А комната деликатно приветствует его, показывает ему знаки приятия, благосклонного расположения идущей ему навстречу судьбы: невзрачные «палевые в сизых тюльпанах обои» первой главы сменились теперь на плывущих лебедей и лилии – королевского чина цветы. Лебедей «прислал» отец – их помнил сын по миниатюре «Марко Поло покидает Венецию», висевшей в кабинете старшего Годунова-Чердынцева и упомянутой Фёдором в недописанной биографии отца; а лилии – из показавшейся Фёдору дурацкой, пьесы добряка Буша, читавшейся им на публике в первой главе – там Торговка Лилий напророчила своей товарке, что её дочь выйдет замуж за вчерашнего прохожего. Но Фёдору, как, впрочем, и никому другому, кроме всем распоряжающегося «антропоморфного божества», писателя Сирина, не дано было знать, что предсказание это – о нём и Зине. Что же касается тибетских бабочек, они, видимо, нарисовались на потолке сами, впечатлённые тем, что Фёдор опознал их в источниках, которыми пользовался для написания второй главы.19471
Симптоматично, что не замечая, из-за волнения, красноречивых изменений в интерьере комнаты и воспринимая это ограниченное пространство лишь как знакомое и привычное, Фёдор, видимо, всё же подвергается воздействию новой ауры, так как внезапно переосмысливает, задним числом удивившись, «как он прежде сомневался в этом возвращении … это сомнение казалось ему теперь тупым упрямством полоумного, недоверием варвара, самодовольством невеж-ды». Это прозрение настолько его поражает, что сравнивается с ощущением человека перед казнью, «но вместе с тем эта казнь была такой радостью, перед которой меркнет жизнь».19482 Рубеж между жизнью и смертью, озаряемый обещанием вечности, мотив, разработанный в «Приглашении на казнь» и теперь пригодившийся, – истинный творец и его творчество бессмертны, смерть для них – это лишь переход в иную, вечную ипостась. Но и этим дело не ограничивается: ему кажется, что то, о чём он мечтал, «свершилось теперь наяву» (курсив мой – Э.Г.) – то есть граница оказалась преодолимой и в обратном направлении: отец оказался способен навестить сына в мире, который воспринимается как этот, земной, посюсторонний. Причиной прежнего неверия, отвращения, которое Фёдор раньше испытывал при одной мысли о такой возможности, – оказывается, было то, что «в наспех построенных снах» такие встречи не планируются.19493 Всему своё время: Фёдору пришлось долго и тяжело трудиться, чтобы граница миров стала проницаемой в обоих направлениях, и достоверность сна о визите отца не подлежала сомнению.
И отец появился во всей его житейской осязаемости – он описан во всех зримых и узнаваемых Фёдором подробностях, он что-то тихо говорил, что «как-то зналось»: «он вернулся невредимым, целым, человечески настоящим… Где-то в задних комнатах раздался предостерегающе-счастливый смех матери» (Фёдор дома? Закончился круг страданий?). Описание следует отнюдь не в пафосной, а сугубо интимной интонации, с узнаванием Фёдором каких-то знакомых с детства чёрточек и привычек в поведении отца, это и значило, «что всё хорошо и просто, что это и есть воскресение, что иначе быть не могло, и ещё: что он доволен, доволен, – охотой, возвращением, книгой сына о нём, – и тогда, наконец, всё полегчало, прорвался свет, и отец уверенно-радостно раскрыл объятья. Застонав, всхлипнув, Фёдор шагнул к нему…». Вот теперь, не раньше, наступил выстраданный апогей: начало «расти огромное, как рай, тепло, в котором его ледяное сердце растаяло и растворилось».19501
На той же странице, где апофеозом кончается сон Фёдора, «он», в третьем лице и через «договор с рассудком», просыпается и начинает описание прозаического пасмурного утра с предотъездной суетой Щёголевых, «сбитый с толку бивуачным настроением в квартире».19512 Читателю же – среди всех этих подробностей описания бытовых забот – легко пропустить «между прочим» затесавшееся предложение: «Выяснилось, между прочим, что ночью звонил всё тот же незадачливый абонент: на этот раз был в ужасном волнении, случилось что-то, – так и оставшееся неизвестным».19523 Эта фраза – сигнал проверки на внимательность читателя: помнит ли он, кто скрывается за маской этого докучливого персонажа, и догадается ли о причине его ночного звонка – крайнего беспокойства об успешности им же и устроенной той ночью встречи Фёдора с его отцом.
Однако утром, пока любовно и мирно описывается последний, прощальный день прежней жизни Фёдора Константиновича, предваряющий начало нового, во всех отношениях, её этапа, лукавый автор – а это звонил он – уже готовит своему подопечному не слишком приятный сюрприз. Великодушие наказуемо: радуясь расставанию с Щёголевыми, Фёдор помог Борису Ивановичу надеть пальто, а прощаясь с Марианной Николаевной, которую ему «вдруг стало странно жаль», он, «подумав», предложил сходить за такси. За что и поплатился, снова оставшись без ключей и вдобавок – в не слишком пристойном для улицы виде.19534
На первый взгляд – это перепад метафор, этакие последние, под занавес, проделки пересмешника-автора. Ведь одно дело – высокая символика кражи ключей и одежды в контексте грюневальдской эпифании, и совсем другое – повторная их утрата из-за банального житейского недоразумения, без чьего бы то ни было (кроме всеведущего и всесильного автора) специального умысла. Причём и на этот раз герой выставляется на улицу пусть не голым, но вида заведомо непрезентабельного. Зачем? Ради того только, чтобы Фёдору снова щегольнуть, на этот раз лёгкой пародийной репликой (без готовности превратиться в статую) – своей великолепной неподверженностью презренному суду берлинских обывателей? Да, у него это легко получается, хотя он прекрасно отдаёт себе отчёт, как он выглядит, и даже подробно описывает дефекты своего костюма, демонстративно того не смущаясь: «То, что он был в ночных туфлях, в старейшем мятом костюме, запятнанном спереди, с недостающей на гульфике пуговкой, мешками на коленях и материнской заплатой на заду, нимало его не беспокоило. Загар и раскрытый ворот чистой рубашки давали ему некий приятный иммунитет».19541
Иммунитет – устойчивость организма к злокозненным посягательствам на его здоровье болезнетворной окружающей среды, и в данном случае он вполне осознанный. На самом деле, за лёгким жанром молодого позёрства и пустякового приключения угадываются здесь вещи как бы само собой разумеющиеся, но очень важные в жизни Фёдора. То, что он называет «иммунитетом», – это страж, не допускающий, какими бы ни были превратности эмигрантской жизни, нарушения неукоснительной системы ценностей героя, обладающей определённой иерархией приоритетов. Среди прочего – и внешние свидетельства бедности никоим образом не могут являться основанием для нанесения ущерба самооценке и чувству собственного достоинства. Подобный «иммунитет», выработанный по лекалам критериев, унаследованных Фёдором от отца, ограждает его личное пространство от любых пагубных влияний, мешающих выполнению главных жизненных и творческих задач.
То же самое можно сказать и о следующем в тексте пассаже, попутно посвящённом ещё одному, собственного рецепта Набокова, излюбленному виду «иммунитета» – внутренней свободе от навязываемой социумом любого вида партийной ангажированности. Фёдору всё равно, какие флаги и какой отмечают государственный праздник. И хотя флаг Веймарской республики был бы ему объективно явно предпочтительнее, чем флаги имперский или красный, «смешнее всего», оказывается, что это «кого-то могло волновать гордостью или злобой».19552 Подобная демонстративная поза личной непричастности к какой бы то ни было стороне гражданского состояния общества относится, в данном случае, и к покинутой России: «Вдруг он представил себе казённые фестивали в России, долгополых солдат, культ скул, исполинский плакат с орущим общим местом в ленинском пиджачке и кепке, и среди грома глупости, литавров скуки, рабьих великолепий – маленький ярмарочный писк грошовой истины. Вот оно, вечное, всё более чудовищное в своём радушии, повторение Ходынки, с гостинцами … и прекрасно организованным увозом трупов».
И, в абсолютное противопоставление, тут же предлагается своё, сугубо индивидуальное, кредо: «А в общем – пускай. Всё пройдёт и забудется, – и опять, через двести лет самолюбивый неудачник отведёт душу на мечтающих о довольстве простаках (если только не будет моего мира, где каждый сам по себе, и нет равенства, и нет властей, – впрочем, если не хотите, не надо, мне решительно всё равно)».19561 Так, походя, по пути на вокзал, на встречу с Зиной, Фёдор, незримо руководимый гораздо более опытным его наставником, проверяется на прочность двух важных видов «иммунитета», в обобщённом виде представляющих неподверженность подлинного творца любому – и по любому поводу – суду, как черни, так и властей предержащих. Таким образом, и вслед за старшим Годуновым-Чердынцевым (которому тоже было безразлично, кто и что о нём подумает), Набоков напутствует младшего – заветами Пушкина.
Встретивший Зину, на обратном с ней пути с вокзала, в трамвае, Фёдор и здесь не оставлен вниманием постоянного его подсказчика: на его глазах «пожилая скуластая дама» («где я её видел?» – спросил себя Фёдор в скобках) «рванулась к выходу, шатаясь, борясь с призраками», но «беглым небесным взглядом» Зины была опознана: «Узнал? – спросила она. – Это Лоренц. Кажется, безумно на меня обижена, что я ей не звоню. В общем, совершенно лишняя дама».19572 В пятой главе пора подводить итоги, и напоминание о «лишней даме» из самого начала первой послужило толчком для вдруг ниспосланного Фёдору прозрения: «…он окончательно нашёл в мысли о методах судьбы то, что служило нитью, тайной душой, шахматной идеей для едва ещё задуманного “романа”, о котором он накануне вскользь сообщал матери. Об этом-то он и заговорил сейчас, так заговорил, словно это было только лучшее, естественнейшее выражение счастья».19583 Итак, слово сказано: «счастье» – изначально и неразрывно связанное в романе со словом «дар», оно теперь вобрало в себя и понятие счастья личного, с Зиной.
И вот, наконец, оставшись с этим счастьем наедине, в маленьком кафе, «при золотистой близости Зины и при участии тёплой вогнутой темноты», Фёдор с воодушевлением начинает объяснять, что бы он хотел сделать: «Нечто похожее на работу судьбы в н а ш е м отношении»19594 (разрядка в тексте – Э.Г.). При этом, предъявляя судьбе на целый абзац вдохновенную филиппику обвинений в грубых ошибках («Первая попытка свести нас: аляповатая, громоздкая! Одна перевозка мебели чего стоила… Идея было грубая … затраты не окупились»),19605 в своём отношении герой остаётся непреклонен – его свобода воли неукоснительна и не допускает возможности пользоваться услугами неприятных ему людей (Романов, Чарский). И даже задним числом, зная, что из-за своей щепетильности упустил возможность познакомиться с Зиной раньше, Фёдор сожаления не выражает. Он таков, каков он есть, и дело судьбы – обеспечить, «по законам индивидуальности», каждого, его и Зины, достойное их обоих счастье. Что как раз и происходит: по зрелом размышлении, Фёдор «подразумно» начинает понимать, что, по существу, глубинно, судьба оказалась права, отложив на какое-то время его знакомство с Зиной, и даже у Щёголевых поставила их в условия конспирации, «чтобы тем временем заняться важным, сложным делом, внутренней необходимостью которого была как раз задержка развития, зависевшая будто бы от внешней преграды».19611
Предупреждению Зины: «Смотри … – на эту критику она [судьба] может обидеться и отомстить», увлечённый своей идеей Фёдор не внимает и не жалеет, что отказался от предложения Чарского, который «оказался тоже маклером неподходящим, а во-вторых, потому что я ненавижу заниматься переводами на немецкий, – так что опять сорвалось». Когда же Фёдор приступил к рассмотрению последней и, наконец-то, удачной попытки судьбы познакомить его с Зиной, оказалось, что на этот раз рецепт прошёл апробацию самого автора, – Фёдор унаследовал от него пристрастие к идее, что «всё самое очаровательное в природе и искусстве основано на обмане».19622 «Бальное голубоватое платье на стуле», в воображении Фёдора вызвавшее некий романтический образ и побудившее его всё-таки снять комнату у Щёголевых, оказалось принадлежащим не Зине, а её кузине, на Зину совсем не похожей, – в чём судьба проявила восхитившие Фёдора остроумие и находчивость (так ценимые Набоковым в природных явлениях мимикрии).
С этого момента Фёдору – рукой подать до новых творческих планов: вся эта история с их знакомством, которая «начала с ухарь-купеческого размаха, а кончила тончайшим штрихом. Разве это не линия для замечательного романа? Какая тема!».19633 Какая декларация! Протагонист заявляет о своей готовности стать автором… но ведь не того же романа, который дочитывается? Поскольку это невозможно, остаётся предположить, что не циклически, а некоей спиралью его вынесет на новый виток – вероятно, чего-то подобного, может быть, даже и превосходящего, и уж точно – своеобычного: «…обстроить, завесить, окружить чащей жизни – моей жизни, с моими писательскими страстями, заботами».19644
Творческий опыт Фёдора уже уподоблялся онтогенезу, повторяющему филогенез русской литературы. Но он не вспахивал целину, он шёл по стопам своего учителя: недаром, как отмечено Долининым, «Годунов-Чердынцев состоит членом того же литературного сообщества, к которому ранее принадлежали Подтягин, Лужин-старший и Зиланов – персонажи соответственно “Машеньки”, “Защиты Лужина” и “Подвига”, и очередной двойник скрытого автора – писатель Владимиров»19651, с его английским университетским образованием и двумя опубликованными романами, – всё это отсылки к предшествующему литературному опыту Сирина, который «Дар» и его герой вобрали в себя, произведя кумулятивный эффект, похожий на прыжок с шестом: с дальнего, с нарастающей силой разгона – на высоту недосягаемого и поныне рекорда. Причём Фёдор, сознавая ответственность своего предприятия, собирается ещё какое-то время готовиться: для максимально сильного, своевременного и точного толчка, чтобы взлететь на желаемую высоту, его будущей автобиографии понадобится «кое-что … из одного старинного французского умницы» (уже знакомого читателю Делаланда), в мировоззренческих и эстетических эмпиреях которого (самим писателем Сириным и конструируемых посредством «алхимической перегонки» различных, импонирующих ему, в основном философских источников) он будет искать «окончательного порабощения слов».19662
Прорицание Зины кажется вдвойне оправданным: и в том, что «ты будешь таким писателем, какого ещё не было, и Россия будет прямо изнывать по тебе, – когда слишком поздно спохватится», и в том, что «временами я буду дико несчастна с тобой». Ещё бы: Фёдор давно знает за собой, что он способен на объяснение в любви лишь «в некотором роде»,19673 то есть в органическом, неразрывном сочетании с его творческими планами, – и ему несказанно повезло, что Зина не только понимает, но и с готовностью приемлет нелёгкую, но и преисполненную вдохновляющей миссии, совместную с настоящим творцом судьбу.
И пусть в мечте, но тут же, не удержавшись от соблазна: «Ах, я должен тебе сказать...» – Фёдор, с прорвавшимся вдруг энтузиазмом, пускается, под видом перевода из Делаланда, вслух медитировать на предмет той судьбы, которую он хотел бы себе пожелать, – вплоть до сценария этакого, безоглядной лихости пира по поводу собственной смерти.19684 Это ли не последний, победный аккорд, оставленный в назидание всем хоронящим себя при жизни Мортусам?
«А вот, на углу, – дом». Ну и что же, что у них нет ключей от квартиры, – главный ключ, от судьбы, – в их руках. Некоторые внимательные читатели удостоены особой привилегии: для них «не кончается строка», и «за чертой страницы» их снова ждут «завтрашние облака». К чему приглашает последний абзац «Дара», который, как давно разгадано специалистами, «представляет собой правильную онегинскую строфу и перекликается с финалом «Евгения Онегина».19695
РУССКАЯ МУЗА И ЕЁ КАМУФЛЯЖИ В ТВОРЧЕСТВЕ НАБОКОВА
(ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ)
Для героя «Дара» полное и счастливое воплощение обещанного ему «рисунка судьбы» так и останется, увы, за чертой страницы… Но его автор оказался гораздо удачливей: когда «тень, бросаемая дурой-историей, стала наконец показываться даже на солнечных часах»,19701 писатель Сирин, в августе 1939 года, с радостью принял предложение М. Алданова прочесть через год вместо него лекции по русской литературе в летней школе при Стэнфордском университете. 20 мая 1940 года, за три недели до вступления немецких войск в Париж, семья Набоковых на океанском лайнере «Шамплен» покинула Францию. Новую жизнь в Америке Сирин начал уже Набоковым. Принятый в Нью-Йорке русскими американцами, литературными критиками как само собой разумеющийся классик русской литературы19712, Набоков в июне 1940 года опубликовал эссе с обязующим названием «Определения». Обойдя деликатным умолчанием все прошлые, в Европе, внутренние распри русской литературной эмиграции, он с поразительной ясностью и достоинством отдал дань творческому пути, пройденному там за двадцать лет всей эмигрантской литературой. Этот своего рода манифест заслуживает нижеприведённого цитирования:








