412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эстер Годинер » Набоков: рисунок судьбы » Текст книги (страница 26)
Набоков: рисунок судьбы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 17:55

Текст книги "Набоков: рисунок судьбы"


Автор книги: Эстер Годинер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 45 страниц)

Ветер у Набокова – всегда и легко опознаваемый вестник из иного мира, доносящий в мир людей некие «знаки и символы», имеющие важное значение и подлежащие расшифровке. Похоже, что следующая фраза считана с его подсказки: «Оба неподвижно и пристально, с таким вниманием, точно их собирались обвесить, наблюдали за тем, как трое красновыйных молодцов одолевали их обстановку».12023 «Молодцы» в этой фразе – безусловно живые, что же касается «наблюдающих», то особая, «обездвиживающая», то есть парализующая естественный ток жизни сосредоточенность обывательского подозрительного взгляда, подмеченная повествователем – «точно их собирались обвесить», – она-то здесь как раз тот самый «знак и символ», за которым герой, с его набоковским сверхчутьём на пошлость, таковую мог интуитивно ощутить, а в дальнейшем, при подтверждении первого впечатления, она могла стать препятствием для знакомства. Пошлость Набоков считал профанацией, не просто искажающей, а подменяющей подлинную жизнь мертворождённым её подобием – подлогом, фальшивкой, и предпочитал себя и своего героя по возможности уберегать от контакта с людьми и персонажами, ею заражёнными.

Окончательный приговор персонажам этого эпизода выносится в конце пятой главы, на последних страницах романа, где встреченная случайно в трамвае «пожилая скуластая дама (где я её видел?)» – это неузнанная Фёдором Маргарита Лоренц, о которой ему тут же напоминает Зина, когда-то в Петербурге бравшая у Лоренц уроки рисования, а в Берлине раньше бывавшая у Лоренцов на вечеринках. «Узнал? – спросила она. – Это Лоренц. Кажется, безумно на меня обижена, что я ей не звоню. В общем, совершенно лишняя дама».12034 Оказалось, однако, что за пренебрежение знакомством с этой дамой, пусть и «лишней» (так же, впрочем, как и в случаях с другими персонажами, несимпатичными герою), Фёдору пришлось поплатиться надолго отложенным знакомством с Зиной: его судьба в романе следует «законам его индивидуальности». И если герой позволяет себе такую щепетильную разборчивость в отношениях с людьми, то автор, таковые законы устанавливающий, взяв на себя роль Провидения, не преминет провести его через такой «рисунок судьбы», который это качество учтёт, оставив, впрочем, случаю и свободе воли некий простор для манёвра.

Но вернёмся к началу: первое лицо повествователя («я» и «у меня»), едва объявившись на первой странице, уже на следующей – под прикрытием лукаво-безличного «подумалось» – вдруг оборачивается лицом третьим: «Вот так бы по старинке начать когда-нибудь толстую штуку», – подумалось мельком с беспечной иронией – совершенно, впрочем, излишнею, потому что кто-то внутри него, за него, помимо него, всё это уже принял, записал и припрятал».12041 «Толстая штука» уже началась, но персонажу, пусть и центральному в ней, осознать это не дано, и всё, что ему остаётся, – набирать багаж, пока он сам не созреет до авторства собственной; однако это ему обещано только в самом конце романа и уйдёт «за черту страницы». Сейчас же далеко ходить не требуется, годятся любые попутные впечатления: улица, угодливо повернувшаяся и остановившаяся так, чтобы стать проекцией его нового жилища; обсаженная липами, уважительно, по-человечески указанного «среднего роста», с каплями дождя на частых сучках и предусмотренным на завтра в каждой капле «зелёным зрачком», она к тому же вымощена «пестроватыми, ручной работы (лестной для ног) тротуарами». Ну и, наконец, – улица оказывается способной ещё и загодя льстиво заигрывать с жанром, «начинаясь почтамтом и кончаясь церковью, как эпистолярный роман».12052 А чего стоит попутно замеченный «бесцельно и навсегда уцелевший уголок … рукописного объявленьица – о расплыве синеватой собаки»? Что это, как не покоряющий пример излюбленного Набоковым приёма: превращение щемящей жалости к никому не нужному «сору жизни» в нечто «драгоценное и вечное».12063

Способности ученика: зрение, впечатлительность, образность, дотошная и невероятно цепкая память, даже синестезия («цвет дома, например, сразу отзывающийся во рту неприятным овсяным вкусом, а то и халвой»)12074 – безошибочно напоминают учительские. То же самое можно сказать и о склонности протагониста везде и всюду усматривать или самому наводить определённый композиционный порядок: едва попав на новую для него улицу, он тут же предполагает предстоящее ей «роение ритма», долженствующее привести к некоему «контрапункту», отвечающему интересам владельцев и посетителей торговых точек, дабы образовать своего рода «типическую строку».12085 И тут же, без абзаца (непосредственно вслед за этим конструктивистским энтузиазмом!) – он вдруг мысленно разражается короткой, но страстной филиппикой, выплёскивая свою сверхчувствительную нетерпимость всего лишь к обычному, принятому в торговых заведениях, коду вежливости, и про себя дивясь, как это некая Александра Яковлевна может принимать вопиющее лицемерие и пошлость за чистую монету «и отвечает на суриковую улыбку продавца улыбкой лучистого восторга». «Боже мой, – негодует он, – как я ненавижу все эти лавки, вещи за стеклом, тупое лицо товара и в особенности церемониал сделки, обмен приторными любезностями, до и после! А эти опущенные ресницы скромной цены … благородство уступки … человеколюбие торговой рекламы …всё это скверное подражание добру…»,12091 – словом, в протагонисте буквально кипит идиосинкразия художника, не приемлющая любую подделку, фальшивку, увы, обычные в повседневной жизни.

Тем более удивительно, что и этот, и вообще – чуть ли не всякий «сор жизни» – идёт у Набокова и его представителя в романе, что называется, «в дело», находит себе применение, посредством «алхимической» переработки материала превращая творчество в своего рода «безотходное производство». Главное действующее лицо недаром фигурирует в романе под названием «Дар». Характер его дара таков, что силой памяти, воображения и творческой энергии, то есть благодаря способности и постоянной, неукоснительной потребности преобразования жизненных впечатлений в искусство, на любые неприятности тут же следует реакция как на стимул, вызов, толчок, мобилизующий вдохновение, – и они оказываются, таким образом, по крайней мере отчасти, так или иначе компенсированными, причём подобное восприятие благотворно сказывается даже при переживании тяжёлых потерь.12102

Вот известный, приводимый во всех работах по «Дару» пример такой творческой хватки, извлекающей «корыстную выгоду» из житейской досады: только что кипевший негодованием по поводу очередного проявления вездесущей и ненавистной ему пошлости, наш рассказчик, зайдя в магазин, в придачу ещё и не находит там нужных ему папирос, «и он бы ушёл без всего, не окажись у табачника крапчатого жилета с перламутровыми пуговицами и лысины тыквенного оттенка. Да, всю жизнь я буду кое-что добирать натурой в тайное возмещение постоянных переплат за товар, навязываемый мне».12113 Феномен этого «тайного возмещения» будет проявлять себя в романе с периодичностью и надёжностью действия каких-то таинственных сил природы, явно благоволящих протагонисту, – и тем самым как бы подтверждающих его правоту радостного и творческого приятия жизни, несмотря на все перенесённые им утраты.

Создаётся впечатление, что секрет этих «вознаграждений» – своего рода плата за умение разгадывать те самые «нетки», которые показывала в «Приглашении на казнь» Цинциннату его мать; то есть за неприглядным, а порой и тяжело удручающим фасадом повседневности угадывается некий замысел, свидетельствующий, что в основе своей жизнь все-таки стоит того, чтобы видеть в ней и прекрасное, – нужно только уметь так настроить собственное зрение-зеркало, чтобы оно давало соответствующее отражение. А если ещё и найдутся правильные слова, чтобы выявить «тамошнюю» благодатную истину в «тутошнем» несовершенном мире, то тем самым и будет ему предъявлена победная реляция, оправдывающая усилия творца.

Даже мимолётный взгляд, брошенный на зеркальный шкаф, выгружаемый из фургона, отрефлексирован героем «с той быстрой улыбкой, которой мы приветствуем радугу или розу» (такой вот бросок ассоциаций!), а громоздкий бытовой предмет мгновенно превращается в требуемый образ: «…параллелепипед белого ослепительного неба, зеркальный шкап, по которому, как по экрану, прошло безупречно-ясное отражение ветвей, скользя и качаясь не по-древесному, а с человеческим колебанием, обусловленным природой тех, кто нёс это небо, эти ветви, этот скользящий фасад».12121 Образ этот – зеркала – здесь очевидно и настырно внушается, с обстоятельностью скорее наукообразной, нежели художнической, как символ отражения окружающего мира «с человеческим колебанием», то есть через посредника, этот мир воспринимающего, – через его, Фёдора, творческое восприятие. Однако сам по себе этот образ и вся связанная с ним тирада остаются пока как бы отдельно подвешенными (к чему бы всё это?), покуда не отследишь повторными чтениями, что здесь приходится барахтаться в сетях так называемой «многопланности мышления»12132 автора (освоенного уже и героем), которое, в данном случае, посредством серии неожиданных ассоциаций, начиная с «радуги» и «розы» и далее, – через этот самый зеркальный «параллелепипед» со всеми его «человеческими» скольжениями, качаниями и колебаниями, приводит, оказывается, «потому ли, что доставило удовольствие родственного качества, или потому, что встряхнуло, взяв врасплох (как с балки на сеновале падают дети в податливый мрак), – освободило в нём то приятное, что уже несколько дней держалось на тёмном дне каждой его мысли, овладевая им при малейшем толчке: вышел мой сборник».12143

Долго же нам пришлось пробираться сквозь дебри мгновенно проскользнувших в воображении героя образов к кумулятивному результату этого процесса: всплеску сознания, напомнившему Фёдору о радостном событии в его жизни. Подобное явление цепной реакции ассоциаций – и по тому же поводу – происходит с ним, однако, уже далеко не в первый раз, и объясняется оно в тексте совершенно обезоруживающе: просто «когда он, как сейчас, ни с того ни с сего падал так, то есть вспоминал эту полусотню только что вышедших стихотворений, он в один миг мысленно пробегал всю книгу, так что … знакомые слова проносились, кружась в стремительной пене … и эта пена, и мелькание, и отдельно пробегавшая строка, дико блаженно кричавшая издали, звавшая, вероятно, домой, – всё это вместе со сливочной белизной обложки сливалось в ощущение счастья исключительной чистоты»12151 (курсив мой – Э.Г.).

Итак, слово сказано – с ч а с т ь е – и оно, как рефрен, будет сопровождать роман на всём его протяжении, стремясь к совершенному воплощению стоящего за ним смысла. Что же касается «ни с того ни с сего» возникающих у Фёдора Годунова-Чердынцева неожиданных и сложных ассоциаций, связанных с его «многопланным мышлением», то, чем ломиться в открытые двери (или, что в сущности, то же самое – безнадёжно закрытые) в поисках «рациональных» или даже «специальных», «филологических» объяснений, – прежде всего, приходится принимать это явление как органическую способность уникально талантливой личности писателя Набокова, делегируемую им конгениальному ученику. Причём состояние счастья никоим образом этим «ни с того ни с сего» позывам не помеха, – напротив, они его продуцируют.

Вот и сейчас, витая в эмпиреях счастья, молодой поэт на момент упустил из виду разве что свою «…рассеянную руку, платившую за предмет, ещё даже не названный»; зато глаз его, в тот же момент, успел сотворить экзотический образ: просвечивающее сквозь стеклянный прилавок «подводное золото плоских флаконов».12162 И далее по ходу изложения тот же самый, естественный в своём постоянстве творческий рефлекс продолжает безошибочно работать – как бы по принципу «нужное выделить»: у дома, рядом с которым «не было сейчас никого, ежели не считать трёх васильковых стульев», воображением Фёдора тут же добавилось: «…сдвинутых, казалось, детьми», а находившееся в фургоне «небольшое коричневое пианино, так связанное, – воображённым умыслом, – чтобы оно не могло встать со спины, и поднявшее кверху две маленьких металлических подошвы».12173

Чтобы в таком состоянии героя «разом всё переменилось», его подстерегает ещё одна, впрочем, ожидаемая неприятность: «…не дай Бог кому-либо знать эту ужасную унизительную скуку, – очередной отказ принять гнусный гнёт очередного новоселья»; но словно в бессознательном противостоянии самому себе, ощущающему «невозможность жить на глазах у совершенно чужих вещей, неизбежность бессонницы на этой кушетке!».

Защитный рефлекс творчества, как бы с доброй насмешкой над его носителем, побуждает Фёдора невольно заметить под окном внизу, как «на серой кругловатой крыше фургона, страшно скоро стремились к бытию, но, недовоплотившись, растворялись тонкие тени липовых ветвей».12181 Даже крыша фургона может сойти за зеркало, дабы дать понять претендующему на писательское поприще, что от сотворения художественных образов ему никуда не деться – даже в убогих меблирашках давно постылого Берлина.

Более того, рекомендованный читателю как молодой поэт, только что выпустивший свою первую книжку, Фёдор Годунов-Чердынцев, оказывается, уже вынашивает новые, далеко идущие планы: «Палевые в сизых тюльпанах обои будет трудно претворить в степную даль. Пустыню письменного стола придётся возделывать долго, прежде чем взойдут на ней первые строки. И долго надобно будет сыпать пепел под кресло и в его пахи, чтобы сделалось оно пригодным для путешествий».12192 «Трудно» и «долго» его, по-видимому, не пугает – напротив, мы ещё раз убеждаемся в динамике и целеустремлённости творческих притязаний достойного своего создателя протагониста.

Воодушевлённый звонком о первой и якобы чрезвычайно лестной рецензии на дебютный сборник его стихов, Фёдор пытается вообразить, что мог бы написать идеальный в его представлении критик, каковой, как нетрудно догадаться, оборачивается его же собственным альтер-эго. Причём и стихи, и фактическая авторецензия в данном случае компетентно защищены вездесущим патроном центрального персонажа – его сочинителем, и поэтому заведомо обеспечены неким уровнем и характером, не позволяющим дать в обиду своего подопечного, – в то же время не только допуская, но и предполагая естественные для возраста и опыта героя недостатки. Хотя сборник Фёдора озаглавлен и внешне оформлен точно так же, как изданные юным Набоковым за свой счёт в 1916 году «Стихи», – на этом сходство и кончается. В своё время за этот опус публично, в классе, с подачи словесника Гиппиуса, самолюбивый тенишевец Набоков подвергся всеобщему осмеянию. Впоследствии он и сам сожалел о преждевременной публикации действительно совсем ещё ранних проб своего стихотворчества. Похоже, что приурочив первый выход в свет произведения своего романного ученика к гораздо более зрелому (почти на десять лет) возрасту, Набоков как бы брал реванш за свой слишком ранний и потому неудачный дебют, из-за которого его недоброжелатели, особенно классный воспитатель В. Гиппиус и его двоюродная сестра Зинаида пытались поставить на нём клеймо бездарности.

На сей раз, оснастив своего протеже весомой частью собственного опыта, автор предъявляет от его имени что-то вроде верительной грамоты, в которой прямо-таки по пунктам, со свойственной зрелому писателю обдуманностью, выявляются основные конститутивные черты личности и творчества протагониста. «Перед нами небольшая книжка, озаглавленная “Стихи”, – представляется он читателю, – содержащая около пятидесяти двенадцатистиший, посвящённых целиком одной теме – детству».12201 Это пункт первый и очень важный, поскольку заявленная тема – не какие-то надуманные, трафаретные «лунные грёзы», мельком и пренебрежительно упомянутые в скобках середины этой фразы,12212 а реально пережитые и дорогие памяти поэта события и впечатления его детства, стихи о котором он сочинял «набожно». Что это значит – объясняет пункт второй: с одной стороны, он «стремился обобщить воспоминания, преимущественно отбирая черты, так или иначе свойственные всякому удавшемуся детству», – с другой же – «он дозволил проникнуть в стихи только тому, что было действительно им, полностью и без примеси».12223 Слово «им», заметим, в 1937 году, в первой, журнальной публикации романа в «Современных записках» было выделено автором разрядкой12234 – тем самым читателю давалось понять, что речь пойдёт от имени глубоко сосредоточенной на себе личности, в этом отношении, видимо, неотличимой от автора, также с детства проявлявшего выраженный индивидуализм. Следующее, третье признание Фёдора – это «большие усилия», приложенные им для того, чтобы «не утратить руководства игрой» и в то же время «не выйти из состояния игралища»,12245 то есть стремление одновременно держать под контролем обе роли – и автора, и персонажа, каждого в своей ипостаси. Что это, как не прокламируемая впоследствии позиция писателя мировой признанности, заявлявшего, что «в приватном мире» романа он «совершеннейший диктатор», а его герои – «рабы на галерах».12256

Четвёртое из выделяемых в тексте определений творчества молодого поэта кажется, во второй его части, едва ли не парадоксом: «Стратегия вдохновения и тактика ума, плоть поэзии и призрак прозрачной прозы».12267 «Плоть» и «призрак» здесь, против привычных, стандартных моделей, явно и намеренно поменялись местами: но таков уж Набоков, давно известный своей синестезией и в этой области: «…я никогда не видел никакой качественной разницы между поэзией и художественной прозой. И вообще, хорошее стихотворение любой длины я склонен определять как концентрат хорошей прозы, независимо от наличия ритма или рифмы».12271 Не воспринимая поэзию и прозу абсолютно противопоставленными, усматривая между ними не только дихотомию, но и возможности для симбиоза, автор счёл нужным обогатить подобными способностями также и свою ипостась в персонаже – молодого Годунова-Чердынцева.

Далее (в-пятых), упав с книгой на диван, самозванный рецензент решил «проверить доброкачественность этих стихов и предугадать все подробности высокой оценки, им данной умным, милым, ещё неизвестным судьёй… Теперь он читал как бы в кубе, выхаживая каждый стих ... вновь пользовался всеми материалами (курсив мой – Э.Г.), уже однажды собранными памятью для извлечения из них данных стихов».12282 Узнаём уже знакомого нам в Набокове эмпирического писателя – на этот раз в Фёдоре, его образе и подобии также и в этом отношении: «материалы» для него – в деталях хранимые памятью наблюдения и переживания – творческой фантазии не помеха, напротив, они обеспечивают достоверность, «доброкачественность» стихов. Первое стихотворение в сборнике – «Пропавший мяч»: на двенадцать его строк приходится едва ли не страница посвящённой ему упоительно поэтической прозы, буквально испещрённой поразительными для детской, ранней памяти деталями воспоминаний, которые и являются проходящими проверку «материалами», – «всё это самые ранние, самые близкие к подлиннику воспоминания». Причём, «пытливой мыслью» склоняясь к этому «подлиннику», Фёдор присовокупляет к нему свои философско-метафизические размышления о жизни и смерти12293 (и это шестой, завершающий пункт приведённого выше списка), которые впоследствии, в более зрелом и продуманном виде оформятся в зачин всех трёх вариантов автобиографии писателя. Напрашивается вывод: все шесть выделенных пунктов в совокупности удостоверяют не что иное, как глубинное родство героя и автора, их общую, соприродную творческую биографию.

Походя слегка поддразнивая читателя пародийной стилизацией (под критика П. Пильского из рижской газеты «Сегодня», известного нелепостью своих рецензий12304), Фёдор обращается к кому-то, кто «иначе пишет, мой безымянный, мой безвестный ценитель, – и только для него я переложил в стихи память о двух дорогих, старинных, кажется, игрушках».12315 Стихи, впрочем, за исключением двух строчек почти в самом конце этого длинного, на целую страницу пассажа, не приводятся; зато эти две заводные игрушки – любовно, подробнейшим, тщательнейшим образом описанные и органично вписанные в атмосферу родного дома заодно с Ивонной Ивановной и выпрошенным у неё ключом, – на наших глазах преобразуются взрослым Фёдором в развёрнутую метафору таинства творческого процесса, проявляющего, однако, и некоторые закономерности, которые возможно и небесполезно постигнуть, чтобы научиться этим процессом, хотя бы отчасти, управлять (а как хотелось бы!). Так вот, тут и там, вразбивку, отмечается, что и «с аметистовой грудкой12321 … маленький малайский соловей», и вторая игрушка – «с шутовской тенью подражания – как пародия всегда сопутствует истинной поэзии, – … клоун в атласных шароварах, опиравшийся руками на два белёных бруска», – обе эти воспетые поэтом игрушки жили каждая в своей комнате, на своей высокой полке,12332 что прозрачно символизирует, в понимании Набокова, требуемые для творчества условия. «Высокая полка» в отдельной комнате – не что иное, как разделяемое Набоковым с Флобером мнение, что писателю должно обитать в «башне из слоновой кости», спасительной от нежелательных внешних влияний, – только так может рождаться мысль, живущая «в собственном доме, а не в бараке или в кабаке».12343 В самом деле, обе игрушки, независимо друг от друга и каждая на свой лад, не заводятся непосредственно и сразу, от одного механического воздействия на них ключа, – что-то странное у них с пружиной, которая, однако, действует, но – «впрок», от «таинственного сотрясения» или «нечаянного толчка»,12354 то есть того самого «ни с того ни с сего», замеченного за собой Фёдором. Так же непредсказуемо – то ли на «полуноте» у птички, то ли у клоуна, который «угловато застывал», – кончался завод. «Не так ли мои стихи…» – вопрошает Фёдор. И не слишком удовлетворённо заключает: «Но правда сопоставлений и выводов иногда сохраняется лучше по сю сторону слов».12365 Так или иначе, но именно санитарный кордон независимости, неготовность к немедленному, суетному угождению любому сиюминутному «ключу», тугая пружина, дальновидно хранящая «впрок» память о бесцеремонных покушениях её завести, – но и чуткая к «таинственным сотрясениям» и «нечаянным толчкам», побуждающим на свой, единственный и неповторимый лад отвечать на вызов, – всё это тоже передоверенный Фёдору автором опыт творчества, который, вдогонку к предыдущим представленным нам шести пунктам его писательского резюме, впору зачислить седьмым.

«Постепенно из накопляющихся пьесок складывается образ крайне восприимчивого мальчика, жившего в обстановке крайне благоприятной. Наш поэт родился двенадцатого июля 1900 года в родовом имении Годуновых-Чердынцевых Лёшино. Мальчик ещё до поступления в школу перечёл немало книг из библиотеки отца».12371 И воображаемый Фёдором то ли критик, то ли биограф, из третьего лица тут же нетерпеливо перешедший на первое, сходу кидается в атаку: «Любезный мой, это ложь», – решительно возражает он кому-то, кто «вспоминает, как маленький Федя с сестрой, старше его на два года, увлекались детским театром»,12382 – как оказалось, благодаря подсказке Долинина, это озорная аллюзия Набокова на воспоминания сестры Пушкина Ольги, тоже на два года старше его, о том, как он в детстве увлекался театром и даже сочинил пьесу на французском, в которой сам же был и актёром.12393 Впрочем, вспоминает Фёдор, был какой-то картонный театр, да сгорел – «не без нашего с сестрой участия». Кроме того, кем-то «со стороны» дарились ненавистные картонные коробки с рисунком на крышке, предвещавшим «недоброе»: воспитанных на этих картинках, негодует рассказчик, ждала незавидная участь – уподобить свою жизнь вопиющей безвкусице дешёвой рекламы, – и Набоков обрушивает свою непомерную ярость на весь «мир прекрасных демонов» пошлости, суля им когда-нибудь ещё напомнить о возмездии12404 (и оно состоится – в четвёртой главе романа, посвящённой разоблачению «демонов» эстетической слепоты Чернышевского).

Живое, настоящее, а не «картонное», поддельное, – вот что любил Федор и что питало его воображение в детстве: например, подвижные («потные») игры – беготня, прятки, сражения, о них и стихи:

И снова заряжаешь ствол

до дна, со скрежетом пружинным12415

В этих двух начальных (в тексте их всего семь) строках трижды повторяющееся «рж» явственно воспроизводит скрежет, сопутствующий производимой операции, что демонстрирует то самое «присутствие мельчайших черт», которое «читателю внушено порядочностью и надёжностью таланта, ручающегося за соблюдение автором всех пунктов художественного договора», – и которое автор же, в итоговой (спустя дюжину страниц) оценке своего сборника, очередной раз маскируясь под рецензента, справедливо ставит себе в заслугу.12426 Или, вот, – другой пример: двенадцать строк о проверке часов, – и как же удовлетворённо, по-домашнему уютно, звучит их концовка:

И, чуть ворча, часы идут.

«Щёлкая языком иногда и странно переводя дух перед боем»,12431 – этой, с нового абзаца фразой, завершившей стихи прозаической концовкой, поэзии при этом нисколько не умалив, автор, зато, не упустил случая подбавить толику излюбленного им антропоморфизма, – словно давая понять, что речь идёт не просто о часах, а как бы о давнем, со своими привычками, слегка одышливом, но несомненном члене семьи.

И так в каждом, целиком или фрагментарно приведённом стихотворении – интимно, подлинно воспроизведённое воспоминание о дорогих памяти и сердцу впечатлениях: «В начале мученической ночи…» в ход шли шарады, сочинением и разгадыванием которых поочерёдно, через приоткрытую дверь, Фёдор обменивался с сестрой;12442 поутру же вдохновение задавалось вопросом истопника: «…дорос ли доверху огонь» в печке.12453 Предметом описания могли стать и амбивалентные впечатления о поездке к дантисту с размышлениями о разнице психологического состояния по пути туда и обратно.12464

Попутно, однако, сочинитель стихов тревожно фиксирует: «Год Семь» (первая из так называемых «опорных дат» в романе) – семь лет назад Фёдор вынужден был покинуть родину,12475 и вот: «…странное, странное происходит с памятью … воспоминание либо тает, либо приобретает мёртвый лоск … нам остаётся веер цветных открыток. Этому не поможет никакая поэзия».12486 Не отдавая себе в этом отчёта, повествователь фактически называет причину этого явления: «…чужая сторона утратила дух заграничности, как своя перестала быть географической привычкой»,12497 – то есть восприятие окружающего мира поневоле обретает черты маргинальности, пограничного, психологически сложного, болезненного состояния, вынужденного адаптироваться к условиям места физического обитания человека, мучимого ностальгией по родине и надеждой на возвращение.

Что же понуждает, спрашивает он себя, писать стихи о детстве, «если всё равно пишу зря, промахиваясь словесно… Но не будем отчаиваться. Он говорит, что я настоящий поэт, – значит, стоило выходить на охоту».12508 «Он» – воображаемый Фёдором его идеальный читатель-критик, за которым, понятно, кроется иронический, но поощряющий своего героя автор, – и Фёдор снова возвращается в свои охотничьи угодья, предоставляя нам возможность наблюдать сам процесс преобразования воспоминаний в стихи, что для непосвящённых без помощи специалиста порой крайне затруднительно, если не сказать – невозможно: «Текст буквально нашпигован вызреваемыми строчками созидаемых прямо у нас на глазах стихов. Следует обратить внимание на использование Набоковым прозаической записи ещё не выкристаллизовавшихся до конца фрагментов», – это свидетельство О.И. Федотов, исследователь поэтического наследия Набокова, подтверждает множеством цитат, подпадающих под сознательно построенную, принятую в стихосложении метрическую систему, с явным преобладанием ямба.12511 Так, например, вспоминая о «терниях городской зимы», Фёдор сетует: «…когда чулки шерстят в поджилках…», или упоминает «двойной шипок крючка,/ когда тебе, расставившему руки, / застёгивают» меховой воротник, и т.п.12522 Кроме того, кое-где в стихах, что неудивительно, обнаруживаются «упражнения в ритмике `a la Андрей Белый: «…когда меняется картина/ и в детской сумрачно горит/ рождественская скарлатина/ или пасхальный дифтерит».12533

«Весело ребятам бегать на морозце…»12544 – а мы и не заметили сразу, как на салазках повествователя снова ускользнули от куда-то подевавшегося рецензента, и вместе с Федей радуемся петербургской зиме:

Взлезть на помост, облитый блеском…

И напрасно сочинитель нарочито сетует, что «благонамеренная аллитерация» что-то не успела здесь объяснить,12555 – её видно невооружённым глазом. «Опишем», – так, раз за разом настойчиво повторяя этот призыв, обращается Фёдор к своей памяти, снова перейдя на прозу и заново переживая: «Как мы с Таней болели!». И здесь, на фоне темы детских болезней, в контрасте с комфортом тепла родного дома и материнской заботы, больной ребёнок оказывается в плену нагромождения видений, в которых ещё надо разобраться, развести по разные стороны злокозненный бред и проблески чего-то, что может приоткрыться из тайн «потустороннего». Едва намеченная (но само слово уже сказано!),12566 эта метафизическая тема, тем не менее, истоками своими уходит в детские ощущения, и впоследствии её развитие получит в мировоззрении Набокова то значение, о котором напишет Вера Набокова в известном предисловии к посмертно изданному сборнику его стихов.

В этой связи рассказывается об уникальном случае, в стихи не включённом, когда едва пришедший в себя Фёдор – «Жар ночью схлынул, я выбрался на сушу» – пережил то, что он сам назвал «припадком прозрения»: лёжа в постели и «лелея в себе невероятную ясность», он с мельчайшими деталями мысленно отследил весь путь, проделанный матерью, чтобы купить и привезти ему «рекламный гигант» фаберовского карандаша из витрины магазина на Невском проспекте, на который он давно зарился, – с единственной ошибкой его ясновидения: в сцене покупки карандаш показался ему обычного размера. Видимо, находясь поначалу ещё в каком-то «блаженном состоянии», Фёдор не удивился происшедшему, и только позднее, окрепнув, «хлебом залепив щели» (в «потусторонность»), он думал об этом случае с «суеверным страданием» и даже стыдился рассказать о нём сестре.12571

«Будущему узкому специалисту-словеснику, – интригующе обращается Набоков к читателю в “Других берегах”, – будет небезынтересно проследить, как именно изменился, при передаче литературному герою (в моём романе “Дар”), случай, бывший и с автором в детстве».12582 «При сопоставлении двух версий, – откликается на этот вызов “Комментарий” Долинина, – обнаруживаются различия в целом ряде подробностей: так, вместо “вороной пары под синей сеткой” в автобиографии появляется “гнедой рысак”, вместо шеншилей – котиковая шуба, вместо зелёного карандаша-гиганта – жёлтый».12593 Отмеченные в приведённых примерах различия легко проверить, и они действительно подтверждаются, однако имеется и множество других. И хотя общий смысл обоих повествований идентичен, но это всё же два разных рассказа: романиста и автобиографа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю