412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эстер Годинер » Набоков: рисунок судьбы » Текст книги (страница 37)
Набоков: рисунок судьбы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 17:55

Текст книги "Набоков: рисунок судьбы"


Автор книги: Эстер Годинер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 45 страниц)

«А ещё спустя несколько дней он начал писать “Что делать?”», – по уточнённым данным, Чернышевский работал над романом с 14 декабря 1862-го по 4 апреля 1863 года.17321 Прохождение рукописи в печать было организовано заинтересованной стороной с исключительной оперативностью: уже 15 января первая порция была передана Потаповым в следственную комиссию, через неделю последовала тем же маршрутом вторая, а затем, 26 января, через обер-полицмейстера, обе получил Пыпин, с правом напечатать «с соблюдением установленных для цензуры правил».17332 Пыпин, в свою очередь, передал всё Некрасову для «Современника», который в феврале 1863 года, после восьмимесячного запрета, снова был разрешён. Тогда же снова было разрешено и «Русское слово», «и, нетерпеливо ожидая журнальной поживы, опасный сосед уже обмакнул перо». Под «опасным соседом» Набоков здесь имеет в виду Писарева, критические статьи которого публиковались в «Русском слове».

Ловко предусмотренная следствием мышеловка готова была вот-вот захлопнуться. И тут, – видится биографу – «какая-то тайная сила», сжалившись, пыталась спасти страдальца, отвести нависшую над ним беду. 28 января, «из-за того, что начальство, раздражённое его нападками, не давало ему свидания с женой, он начал голодовку».17343 Необъявленная и совершенно беспрецедентная как способ протеста, она не сразу была распознана, пока, наконец, «стало очевидно, что Чернышевский решил умереть голодною смертью»17354, и 3 февраля «во втором часу» к арестанту был прислан врач при крепости ... – и в этот же день, в этот же час Некрасов, проездом на извозчике … потерял свёрток, в котором находились две … рукописи с заглавием “Что делать?”».17365

В этом совпадении и привиделся Набокову, с присущей ему верой в судьбу (впрочем, испытывающей человека методом собственных и людских проб и ошибок), шанс на спасение Чернышевского, прискорбно упущенный. Бедный чиновник, нашедший упавший в снег свёрток, соблазнился объявлением, данным Некрасовым в газете, и получил свои пятьдесят рублей, обрекая книгу на публикацию, «счастливая судьба которой должна была так гибельно отразиться на судьбе её автора».17371 В данном случае суждение Набокова лишь подтверждает его же собственные, неоднократные ссылки на Бергсона, полагавшего, что человек живёт в тюрьме своего «я» и, за редчайшими исключениями, другого понять не может.

Одержимость Чернышевского посвятить свою жизнь и судьбу какому-то мифическому «общему благу», рискуя при этом попасть под каток «дуры-истории», была настолько чужда эгоцентричной природе характера его биографа, что отторгалась им как нечто нелепое и противоестественное. Он так и не понял, каким образом, несмотря на чудовищно бездарную беллетристику романа «Что делать?», это произведение, в качестве своего рода катехизиса, учебника жизни в социально враждебном окружении, обеспечило Чернышевскому не только прижизненную, но и долговременную посмертную славу, которая, как оказалось, была мечтой отнюдь не на пустом месте, и следы её неожиданно и периодически всплывают и поныне. Как точно определил один из современных специалистов: «Это первое произведение, написанное разночинцем, о разночинцах и для разночинцев, – со всеми вытекающими отсюда крайностями, “болезнями роста”, особенностями и недостатками».17382

В истории с голодовкой и последующей стремительной, всего за три месяца законченной работой над романом, Чернышевский продемонстрировал решимость, без которой он не был бы понят и принят как признанный вождь революционно-демократического движения. 6 февраля голодовку как будто бы прекратив, он уже на следующий день в письме коменданту крепости пригрозил, что в случае, если ему опять откажут в свидании с женой, готов её возобновить и «идти, если нужно, до конца». В спровоцированном им шантаже, разыгранном на три персоны: его собственной, Потапова и коменданта плюс следственной комиссии (с непременным обменом посланиями), – победил, в сущности, он, арестант, в лице настоявшего на разрешении свидания коменданта.

13 февраля комендант сообщил Потапову, что Чернышевский совершенно здоров и «вовсю пишет». 18 февраля комиссия утвердила разрешение на свидание, и 23 февраля, после семи с половиной месяцев перерыва, оно, наконец, состоялось.17393 При прощании Чернышевский «с особенным ударением» сказал жене: «Ни у меня, ни у кого другого не может быть оснований думать, что меня не отпустят на свободу».17404

На состоявшейся 19 марта (а не 23-го, как ошибочно указывается в тексте) очной ставке с Костомаровым, который «явно завирался», Чернышевский, напротив, вёл себя в высшей степени достойно, «брезгливо усмехаясь, отвечал отрывисто и презрительно. Его перевес бил в очи».17411 «И подумать, что в это время душевного потрясения, – восторгается Стеклов, – Чернышевский спокойно заканчивал свой роман “Что делать?”, проникнутый такой жизнерадостностью и верою в человека!».17422 Набоков, слегка перефразируя, ссылается на этот источник: («И подумать, – восклицает Стеклов, – что в это время он писал жизнерадостное “Что делать?”».).17433 Но реакция его совершенно иная: «Увы! Писать “Что делать?” в крепости было не столь поразительно, сколь безрассудно, – хотя бы потому, что оно было присоединено к делу».17444 Это здравое суждение, однако, грешит, что называется, задним умом, контрабандой привнесения в него последующего опыта. И разве неведома была порой писателю Сирину безрассудность вдохновения, стимулирующего творчество как сублимацию практических действий, в близких к тупиковым, жизненных ситуациях?

Версия, что цензура, оценивая роман Чернышевского как «нечто в высшей степени антихудожественное», намеренно способствовала его публикации в расчёте, что он будет осмеян, и это послужит урону авторитета его автора, – версия эта лишь свидетельствует о запаздывании властей в понимании темпов и характера формирования литературных вкусов в радикально настроенных кругах российского общества. Было упущено из виду, что не только проблематика, но и жанр, стиль, и самое косноязычие слога стали утверждаться как вызов принятым в дворянской литературе нормам, как признак особой социальной и эстетической причастности, как символика различения «свой-чужой», как «наше», «своё», «собственное», отличное от доминирующей культуры привилегированного меньшинства и протестное по отношению к ней самовыражение.

Непревзойдённый стилист, «последний из могикан», литературный аристократ Набоков – не мог не дивиться: «И действительно, чего стоят, например, “лёгкие” сцены в романе… Иногда слог смахивает не то на солдатскую сказку, не то на… Зощенко».17455 Последнее, во всяком случае, подмечено очень точно, с той только разницей, что типичный персонаж Зощенко – пародия, пошляк, жалкий советский обыватель и приспособленец из мещан, в русские интеллигенты так и не вышедший. Герои же Чернышевского – «новые люди», подчас ещё очень неуклюжие, у них, как выразился однажды Герцен в письме Огарёву, «всё полито из семинарски-петербургски-мещанского урыльника… Их жаргон, их аляповатость, грубость, презрение форм, натянутость, комедия простоты, – и с другой стороны – много хорошего, здорового, воспитательного».17461 Среди этих, по Герцену, «ультранигилистов» случались и предтечи будущих настоящих русских интеллигентов разночинного происхождения, – таких, например, как друзья Фёдора супруги Чернышевские или редакторы-эсеры из «Современных записок», по-своему продолжавшие отдавать долг памяти и уважения Чернышевскому как основоположнику демократического движения в России.

«Но никто не смеялся. Даже русские писатели не смеялись», – констатирует автор фиаско, которое потерпела в этом деле цензура, хотя и отмечал тот же Герцен, что написано «гнусно», и сокрушался по поводу поколения, какое оно «дрянное», коль скоро его «эстетика этим удовлетворена».17472 С дистанции времени, отделяющего нынешнего читателя от критика – современника Чернышевского, эти сетования похожи на недовольство взрослого человека неуклюжей походкой начинающего ходить ребёнка, или, скажем, напоминают жалобы родителей на странности подросткового возраста. Явная передержка, измена вкусу и чувству меры чувствуется и в литературных параллелях Набокова, вслед за Герценом соблазнившегося увидеть сходство между финалом вполне пошло-житейской, откровенно циничной новеллы опытного француза Ги де Мопассана «Заведение Телье» и некоторыми сценами бала в Хрустальном дворце из знаменитого «Четвёртого сна Веры Павловны», написанными, по собственному же признанию Набокова, «чистейшим Чернышевским» по «простоте воображения», и потому, если и «добрался» он до якобы «ходячих идеалов, выработанных традицией развратных домов»17483 в представлении таких знающих людей, как Герцен и писатель Сирин, то не по закоренелому цинизму, а заблудившись в поисках новых, утопически идеальных систем ценностей.

«Вместо ожидаемых насмешек вокруг “Что делать” сразу создалась атмосфера всеобщего благочестивого поклонения. Его читали, как читают богослужебные книги, – ни одна вещь Тургенева или Толстого не произвела такого могучего впечатления».17494 Ненавидевший Чернышевского юрист, профессор П.П. Цитович, тем не менее, признавал: «За 16 лет преподавания в университете мне не удавалось встретить студента, который бы не прочёл знаменитого романа ещё в гимназии, а гимназистка 5-6 класса считалась бы дурой, если б не познакомилась с похождениями Веры Павловны. В этом отношении сочинения, например, Тургенева или Гончарова, – не говоря уже о Гоголе, Лермонтове и Пушкине, – далеко уступают роману “Что делать?”».17501 Заметим попутно, что в этом высказывании Тургенев и Гончаров, как бы само собой, оказываются приоритетны по отношению к последующим трём – Гоголю, Лермонтову и Пушкину, каковые, в свою очередь, также перечислены в порядке, обратном их очевидному для современного читателя месту в списке русских литераторов. «Служенье муз не терпит суеты…», – в суете же исторических актуалий оценки должны перебродить, пока вечное и нетленное не займёт полагающееся ему место, а бестселлеры-временщики сойдут со сцены или, в лучшем случае, будут пылиться на дальних полках, интересные только для историков-архивистов.

Восторженное отношение к роману Чернышевского поколения «шестидесятников» было ситуативной победой литературы «идей», пренебрегающей «формой», «искусством», – что в понимании как автора, так и героя «Дара» являлось непростительным грехом. Тем более ценно проницательное признание биографа: «Гениальный русский читатель понял то доброе, что тщетно хотел выразить бездарный беллетрист».17512

«Казалось бы, увидя свой просчёт, правительство должно было прервать печатание романа; оно поступило гораздо умнее».17523 Ничего подобного: последующие страницы и «Комментарий» к ним Долинина показывают, что заранее и «умнее» представил себе предстоящую интригу составитель шахматных задач писатель Сирин, предполагая, что сидящему в крепости Писареву дадут возможность публиковать в «Русском слове» похвальные рецензии на крамольный роман, – с тем, «чтобы Чернышевский весь выболтался, и наблюдая, что из этого получится – в связи с обильными выделениями его соседа по инкубатору».17534 Этот дальновидный и логично вполне обоснованный шахматный прогноз, однако, не подтвердился: «Здесь, – отмечает Долинин, – Страннолюбский и Набоков грешат против истины: единственная статья Писарева о “Что делать?”, написанная во время заключения Чернышевского в крепости, сначала не была пропущена цензурой <…>, а за её публикацию в 1865 году журналу «Русское слово» было вынесено строгое предупреждение».17545

То есть, попросту из-за тупости и упрямства цензуры и несогласованности её действий с другими инстанциями, дело пошло совсем не так «гладко», как это показалось биографу; да и Костомарова, как оказалось, напрасно возили на очную ставку к его московскому переписчику, мещанину Яковлеву, пьянице и дебоширу, давшему за подаренное ему Костомаровым пальто и 25 рублей казённой оплаты ложные показания на Чернышевского, но по дороге, для дачи показаний в Петербурге, всё пропившего уже в Твери, возвращённого в Москву и в буйном состоянии помещённого на четыре месяца в «смирительный дом».17551 Так творилось правосудие в Российской империи – «умнее» не придумаешь.

Но и Чернышевский, согласно Стеклову, допустил «крупный промах», – и здесь опять придётся Набокова уточнять. Не на очной ставке с Костомаровым, а за три дня до этого, 16 марта 1863 года, в присутствии самой следственной комиссии, он заявил, что «только раз был у него, да не застал»; и тогда же он «дрожащим почерком» написал показание о том, что не он автор воззвания к крестьянам. Заявление же: «Поседею, умру, не изменю своего показания» – он добавил почти месяц спустя, 12 апреля того же года, – при той же комиссии. «В ходе последующего разбирательства, – подводит итог Долинин, – Чернышевскому пришлось признать, что он посещал Костомарова три раза».17562 Так или иначе, но – по отклику Герцена в «Колоколе» – «дикие невежды» сенаторы, посчитав Чернышевского автором воззвания «К барским крестьянам», вынесли ему приговор, подтверждённый «седыми злодеями» Государственного Совета: «Сослать на четырнадцать лет в каторжную работу в рудниках и затем поселить в Сибири навсегда».17573 Этот приговор, державшийся, по выражению биографа, «на шпалерах подлогов и подкупов», в котором «вымышленную вину чудно подгримировали под настоящую», государь утвердил, наполовину уменьшив срок каторги, и 4 мая 1864 года приговор был объявлен Чернышевскому (при открытых дверях!).17584

Описание гражданской казни Чернышевского, которая состоялась 19 мая в восемь часов утра на (бывшей) Мытнинской площади, «по большей части, – уведомляет нас Долинин, – представляет собой монтаж цитат и перифраз из нескольких рассказов очевидцев “печальной церемонии”, а также из справки о ней Третьего отделения, с добавлением нескольких деталей, подчёркивающих гротескный характер сцены».17595 Вот как описывается поведение Чернышевского со слов некоторых, лучше других знавших его, свидетелей этой экзекуции: «Во время чтения приговора Чернышевский стоял более нежели равнодушно, беспрестанно поглядывая по сторонам, как бы ища кое-кого, и часто плевал, что дало повод <…> литератору Пыпину выразиться громко, что Чернышевский плюёт на всё» (из справки Третьего отделения).17606

Что Чернышевский оглядывался, ища в собравшейся в дождливый день толпе поддержку, ободряющие взгляды соратников и знакомых, – вполне естественно и понятно. И они были, эти взгляды и эта поддержка. Биограф обращает внимание на «его руки, казавшиеся необычайно белыми и слабыми, и чёрные цепи, прикреплённые к столбу: так он должен был простоять четверть часа»,17611 – детали, ассоциирующиеся с мечтой молодого Чернышевского стать «вторым Спасителем». Отрезвляющим контрастом к этому образу намеренно противопоставлены рабочие, которые, влезая на забор, расположенный слева от помоста, «поругивали преступника издалека»; и эта их парадоксальная «классовая» реакция отмечена не без соответствующей иронии. В источниках, которыми пользовался биограф, со слов Короленко и Стеклова, она формулируется ещё более впечатляюще: «…публика за забором выражала неодобрение виновнику и его злокозненным умыслам».17622

Из толпы же «чистой публики», напротив, «полетели букеты»; «стриженые дамы в чёрных бурнусах метали сирень». «Студенты бежали подле кареты, с криками: “Прощай, Чернышевский! Д о с в и д а н ь я !”» (разрядка в авторском тексте – Э.Г.).17633 Таким образом, вопреки всегда декларируемому Набоковым отрицанию им классового подхода в литературе, красноречиво описанная здесь сцена гражданской казни провозвестника социалистической революции – сама по себе, невольно, обрела парадоксально-провидческий смысл: тёмный, неграмотный пролетариат, простые рабочие, (за спинами которых не без символического подтекста – «виднелись леса строившегося дома» – «дома» будущей России) оказались неспособными распознать в «злокозненных умыслах» Чернышевского хоть какое-то обетование облегчения в будущем их тяжкой доли, – в то время как «чистая», образованная, «передовая» публика напрасно восторгалась своим кумиром – интеллигенция сполна расплатится после Октябрьского переворота за его и свои заблуждения. А когда, на виду у всех: «Букеты и венки градом полетели на эшафот», – Набоков придумал для своих читателей «редкую комбинацию: городовой в венке»,17644 – образ, явно пародирующий венценосного Христа из нелюбимой поэтом Сириным блоковской поэмы «Двенадцать».

Сопровождаемого овацией, в приподнятом состоянии духа покидающего эшафот Чернышевского, биограф, однако, дважды, горестно восклицая, оплакивает, сокрушаясь и сочувствуя незадачливому своему герою, – что даже казнь ему не удалась, оказалась не настоящей, что не «мёртвое тело повезли прочь. Нет – описка: увы, он был жив, он был даже весел!». После этого восклицательного знака, – снова, через три строки и с нового абзаца: «“Увы, жив!” – воскликнули мы, – ибо как не предпочесть казнь смертную, содрогания висельника в своём ужасном коконе, тем похоронам, которые спустя двадцать пять бессмысленных лет выпали на долю Чернышевского».17651 Бессмысленных – ибо: «Лапа забвения стала медленно забирать его живой образ, как только он был увезён в Сибирь. О, да, разумеется: “Выпьем мы за того, кто “Что делать?” писал…»,17662 – имеется в виду, поясняет Стеклов, популярная в конце ХIХ века студенческая песня, без которой не обходилась ни одна вечеринка.17673 «Но, – уверяет нас автор, – ведь мы пьём за прошлое, за прошлый блеск и соблазн, за великую тень».17684

Вот в этом-то всё и дело: Набокову казалось, ему хотелось во что бы то ни стало доказать, – и прежде всего себе самому – что Чернышевский и его наследие безвозвратно ушли в прошлое, что «блеска» и «соблазна» больше нет, что «великая тень» не способна, не имеет права отбрасывать свой фальшивый отблеск на настоящее и будущее. Набоков яростно защищался: он защищал своё убеждение, что «весь жар его личности … неизбежно обречён был рассеяться со временем», – «кто станет пить за дрожащего старичка с тиком?». Кого, кроме марксистов, может ещё заинтересовать «призрачная этика» «маленькой, мёртвой книги»? «Разумный эгоизм» как «категорический императив общей пользы», «эгоизм» как результат развития товарного производства по Каутскому или Чернышевский как «идеалист» по определению Плеханова, и т.д. Все эти и любые другие трактовки то ли «материализма», то ли «идеализма» Чернышевского бессмысленны, так как, убеждён автор: «Всякая мысль, попадая в фокус человеческого мышления, одухотворяется».17695 Вывод: «Этические построения Чернышевского – своего рода попытка построить всё тот же перпетуум-мобиле, где двигатель-материя движет другую материю. Нам очень хочется, чтоб это вертелось: эгоизм-альтруизм-эгоизм-альтруизм… но от трения останавливается колесо».17706 И на одном дыхании, без абзаца – не сразу и поймёшь, кто задаёт эти вопросы, тут же на них отвечая: «Что делать? Жить, читать, думать. Что делать? Работать над своим развитием, чтобы достигнуть цели жизни: счастья» (курсив мой – Э.Г.)».17717 Вот оно – на слове пойман – В.В. Набоков, в любой его ипостаси, будь то герой или автор. Счастье – это альтернатива «Что делать?» в кавычках, по Чернышевскому. «(Но судьба самого автора, – не преминул добавить в скобках автор “Дара”, – вместо дельного знака вопроса, поставила насмешливый восклицательный знак)».17728

Для всех ипостасей «солнечной натуры» «обречённого на счастье» гипертимика Набокова – да ещё с его незабвенным, «счастливейшим» детством – счастье являлось естественной и непременной целью жизни. Что же касается будущего, которое под вопросом, так как знать его заранее никому не дано, – оно в своё время по результатам покажет, адекватно ли был намечен избранный путь. Чернышевский, по мнению его биографа, за неумение поставить в своей жизни «дельный» знак вопроса, то есть правильно определить цели, ведущие к счастью, и был, видимо, поделом наказан насмешкой судьбы.

В отличие от впустую искомых Чернышевским химер «общего блага», ответ писателя Сирина на вопрос «Что делать?» оправдан чистотой и силой его литературного дарования, которое он чувствовал в себе, как «бремя», и которое требовало реализации, чем и обещалось ему счастье. Его заслуга – бывшего избалованного барчука, совсем ещё юного поэта, потерявшего сначала родину, а затем и отца, оставшегося одиноким нищим эмигрантом, – его великая заслуга, что он не позволил «дуре-истории», всё это натворившей, сбить себя с толку, и идя, с риском, против течения, проявил не по возрасту зрелое, устойчивое чувство самосохранения, не дал увлечь себя страданиями маргинальности и под предлогом «веяний века» позволить себе послабления в творческих усилиях на пути к постоянному самоусовершенствованию.

В обуянном утопической идеей «общего блага» Чернышевском индивидуалист Набоков усмотрел дурного вестника «дуры-истории», ею же, историей, за пустое прожектёрство и наказанного, списанного на поселение в Сибирь, на «двадцать пять бессмысленных лет», где всесильная «лапа забвения» постепенно забрала его живой образ. Эта решительная негативная презумпция в одностороннем и полном её виде отнюдь, однако, не подтверждается – ни собственным повествованием биографа, ни его же, в конце четвёртой главы, в сонетной форме выводами.

В самом деле, «лапе забвения» приходилось не так уж легко: об этом, в первую очередь, свидетельствуют неоднократные попытки устроить Чернышевскому побег – с тем, чтобы он возглавил вскоре ожидаемую революцию, либо, по меньшей мере, начал издавать за границей журнал. С этим напрямую было связано так называемое «дело каракозовцев», о чем и сообщает биограф, – причём к составу преступления было приобщено и то обстоятельство, что в решении о состоявшейся 4 апреля 1866 года попытке покушения на царя «роман этого преступника “Что делать?” имел на многих из подсудимых гибельное влияние, возбудив в них нелепые противообщественные идеи».17731

Более того: как оказалось в процессе следствия, проставленная рукой Чернышевского дата окончания написания романа, 4 апреля 1863 года, как бы предвещала, ровно через три года, покушение на Александра II. «И точно, Рахметов, – удостоверяет рассказчик («…не вполне точно цитируя “Что делать?”, – замечает Долинин, – Набоков подгоняет хронологию романа к замеченному следствием совпадению»),17741 – уезжая за границу, “высказал, между прочим, что года через три он возвратится в Россию...”. Так даже цифры, золотые рыбки Чернышевского, подвели его».17752 Действительно, подвели: из-за всех этих совпадений «руководивший следствием по делу каракозовцев Муравьёв-Вешатель решил, что Чернышевский заранее знал о подготовлявшемся террористическом акте».17763

Власти всерьёз боялись Чернышевского, и уже хотя бы поэтому «лапа забвения» ему не грозила. И если уже на следующей странице снова следует заверение автора: «…мы опять повторим: в сто крат завиднее мгновенная судьба Перовской, чем угасание славы бойца!»,17774 – оно звучит как личное мнение, имеющее скорее характер эмоционального заклинания, нежели убедительного, применительно к специфике личности Чернышевского, аргумента. Да: «Похороны прошли тихо. Откликов в газетах было немного».17785 Но слава переживёт бойца – во что, прирождённый вождь, он и сам, несмотря ни на что, до конца жизни верил. Биограф же был тому прямой свидетель: именно актуальность наследия Чернышевского – и отнюдь не только литературного – толкнула Набокова на его «упражнение в стрельбе». Попытка «похоронить» Чернышевского, представив его жизнь в ссылке как остаточное, бессмысленное существование, – не более чем понятная, в ситуации тупиковых эмигрантских 30-х, психологическая реакция писателя, подлинным, неподдельным творчеством, преодолевавшим препоны, чинимые самовольными распорядителями человеческими судьбами.

Тем не менее, художник и человек в Годунове-Чердынцеве одолевает ожесточённого «дурой-историей» эмигранта: как сочувственно, внимательно описывает он ссыльное житьё-бытьё Чернышевского, как сопереживает «чуду» («Как он её ждал!») визита к нему жены, превращённого в «гнусный фарс».17796 «Символ ужасный!» – восклицает он, воссоздавая сюрреалистическую картину вечерних «чтений», которые устраивал Чернышевский своим слушателям, перелистывая толстую, но пустую тетрадь,17807 – хотя, если попытаться вообразить его ситуацию: человека, продолжавшего представлять себя вождём, учителем, наставником, нуждающимся в трибуне для обращения к внимающей ему публике – разве не могло это быть, пусть в болезненной, едва ли не клинической форме, воспроизведением необходимой ему практики, даже как бы своего рода невольной реализацией того самого «права свободной речи», которое он раньше высокомерно презирал, полагая его всего лишь хитроумной уловкой презренных либералов, т.е. слишком «отвлечённым», чтобы подменять им революцию, обещавшую «общую пользу» народу. И вот теперь, в ссылке, как ни парадоксально, он свободно устраивал себе, и таким же, как он, «государственным преступникам», если и не Гайд-парк, то всё же достаточное лекционное пространство. «Спокойно и плавно», не рискуя подставиться цензуре из-за придирок к письменному тексту, он «читал» (а какая тренировка памяти!) один за другим рассказы и даже одну «запутанную повесть, со многими “научными” отступлениями».17811

Впрочем: «Тогда-то он написал и новый роман». «Пролог», по признанию Сирина/Набокова, «весьма автобиографичен». Надеялся на успех, публикацию за границей и получение необходимых семье денег.17822 По мнению Страннолюбского, – дистанцируется автор, на всякий случай перекладывая ответственность на своего воображаемого представителя, – в этом романе скрыта «попытка реабилитации самой личности автора», каковой, в образе главного героя, Волгина, с одной стороны, как он насмешливо похвалялся, пользовался таким влиянием в либеральных сановных кругах, что там «заискивали перед ним через его жену», опасаясь его связей с Герценом; а с другой – он «упорно настаивает на мнительности, робости, бездейственности Волгина: “…ждать и ждать, как можно дольше, как можно тише ждать”».17833 Впечатление, которое выносит из этой двойственной характеристики Волгина, по-видимому, тот же Страннолюбский, «что упрямый Чернышевский как бы желает иметь последнее слово в споре, хорошенько закрепив то, что повторял своим судьям: меня должно рассматривать на основании моих поступков, а поступков не было и не могло быть».17844

Этот тезис не нов: ещё 20 ноября 1862 года, сидя в крепости, Чернышевский в письме петербургскому генерал-губернатору А.А. Суворову писал: «…ваша светлость не раз говорили мне совершенно справедливо, что закону и правительству нет дела до образа мыслей, что закон судит, а правительство принимает в соображение только поступки и замыслы. Я смело утверждаю, что не существует и не может существовать никаких улик в поступках или замыслах, враждебных правительству».17855 Несмотря на такой давний обмен любезностями и кажущееся взаимопонимание, правительству и послушным ему судьям «было дело» до образа мыслей Чернышевского, и «улики» они находили, и за ними оставалось «последнее слово в споре», так что реабилитировать себя в глазах властей было не так-то просто. На старых позициях своего «упрямого», «последнего слова в споре» это было вряд ли возможно.

И похоже, что Чернышевский, в отличие от Страннолюбского, это хорошо понимал. Потому и наметилось в Волгине вот это новое: «…ждать и ждать, как можно дольше, как можно тише ждать». Чернышевский всячески старался успокоить караульную настороженность властей, ясно давая понять, что осуществление своей мечты он относит к некоему неопределённому будущему. Само название романа – «Пролог» – обещало это будущее, но отложенное на неизвестное «потом». «Между тем, – отмечается у Долинина, – политические взгляды Волгина подчёркнуто умеренны и противопоставлены пылкому радикализму его молодого сподвижника Левицкого (то есть Добролюбова)».17861 Так, перепоручив свой собственный, когда-то в высшей степени пылкий радикализм молодому, но давно покойному сподвижнику, Чернышевский в обличии Волгина мимикрировал в кроткого, мирного, совсем не опасного для властей мечтателя, из которого впоследствии, без малого сто лет спустя после Сирина, пошла в России мода и вовсе открывать даже и в оригинале изначально преданного сторонника монархии, в умилительном с ней союзе планирующего необходимые социальные преобразования.

И всё же, признаем: при всех тяготах ссыльной жизни, была в этом «модусе вивенди» какая-то, органично подошедшая характеру Чернышевского составляющая. Сам повествователь, видя участь своего героя безнадёжной, на самом деле, отбором фактов и интонацией, подтверждает это. «Я был бы здесь даже один из самых счастливых людей на целом свете … эта очень выгодная для меня лично судьба…» – приводится отрывок из письма Чернышевского жене, в котором он, вместе с тем, всем сердцем сокрушается, что такая его судьба «слишком тяжело отзывается на твоей жизни, мой милый друг… Прощаешь ли мне горе, которому я подверг тебя». И как ценит «этот чистый звук» биограф,17872 опровергая загодя данную им ссыльным годам оценку как годам «бессмысленным».

Потребность в жертвенном служении «общему благу» не оставляла Чернышевского и в эти годы, поддерживая необходимый моральный тонус его жизни. Физически же, да и психологически – и современному читателю следует отдавать себе в этом трезвый отчёт, – условия, пусть и тяжелые, с изуверством сталинских времён ничего общего не имели. Иначе не только что «на двадцать пять бессмысленных лет» – на год никакого здоровья не хватило бы. Чернышевский, числясь на каторге, «работал мало» – как о чём-то, само собой разумеющемся, мимоходом сообщает его биограф; формально на некоторое время повторно возвращённый в тюрьму из-за анекдотического казуса с фантазиями «блаженненького мещанина Розанова», он фактически продолжил привычный уже ему режим выпущенного в «вольную команду»: «…вставал за полдень, целый день пил чай да полёживал, всё время читая, а по-настоящему садился писать в полночь», так как днём, через тонкую стенку, соседи, каторжане-поляки, терзали его своими скрипичными упражнениями.17881

На «лапу забвения» жаловаться тоже не приходилось, напротив: эмигранты, пользуясь его известностью, «не только злоупотребляли его именем, но ещё воровски печатали его произведения».17892 Дело дошло до того, что А.Н. Пыпину, двоюродному брату Чернышевского, всегда ему помогавшему, в 1877 году пришлось по этому поводу обратиться с письмом в Литературный фонд с жалобой на «здешних агитаторов» (с помощью которых в 1868-1870 годах в Женеве было издано собрание сочинений Чернышевского) и просьбой «ходатайствовать перед властями об издании сочинений Чернышевского в пользу его семейства, которое лишилось литературных доходов и “осталось без всяких средств”». В том же, 1877 году, с 1870 года живший в эмиграции В.П. Лавров издал за границей «Пролог», хотя Чернышевский против этого «яростно протестовал».17903


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю